Александр Леонидов. Черты и черти (16+)

22.06.2017 19:12

ЧЕРТЫ И ЧЕРТИ

(продолжение повести "Принц Талиона")

 

Когда отшумели грозы и отступили кошмары гражданской войны, в 1924 году несостоявшийся кубист-абстракционист Ефимиам Янтарёв изучил власть большевиков и сделал для себя вывод: умеючи, с «товарищами» жить можно.

Эти «комиссары в пыльных шлемах», много лет рубившие врагов до седла напополам, – с человеком ловким, обходительным, с тем, кто будет им поддакивать и потакать, – теряются.

Они ведут себя порой просто как дети. Проявляя «лояльность» к советской власти, можно добиться от большевика не только выделения пайка, но и того, что этот жестокий ребёнок свой собственный паёк тебе отдаст! У него же мировая революция, и всё такое, а тебе нужнее…

Привыкать ли бывшему потомственному лакею к ловкости и обходительности? Отбросив декадентские ужимки и кривляния, отмахнувшись даже от кубизма (снова входившего в моду, но ненадолго) – Ефимиам совершает главный подвиг своей жизни: он создаёт знаменитую Кувинскую артель лакокрасочной миниатюры…

Конечно, злые языки болтали, что Янтарёв не имел никакого отношения к лакокрасочной миниатюре – но ведь мы помним, что, по большому счету, он и ко всей живописи никакого отношения не имел. «Черный квадрат» Малевича научил бывшего слугу, что можно с минимумом технических и умственных навыков войти в высшее общество – в котором «красиво выражаются, хорошо питаются и много получают».

Если бы вместо «Чёрного квадрата» в 1915 году раненому Ефимке дали бы послушать музыку Шнитке – как знать, не возглавил ли бы он с годами Союз композиторов? А если бы ему подсунули труды «академика» Покровского по истории – не исключено, что он претендовал бы на председательство в Академии… Но всё вышло, как вышло, почему и появился в итоге многоуровневый лауреат в сфере живописи.

Янтарёв понял, что новой власти нужно «народное искусство» и желательно даже пролетарское. А это – не большие дворянские холсты с мазнёй абстракционистов. Такие пролетарию в его коммуналке повесить и совестно, и попросту негде, метраж не тот…

Поэтому народная и пролетарская живопись – она должна быть маленькой и практичной: чтобы не только красоту, но и пользу приносить. Ничего такого сам Янтарёв сделать не мог, но зато он умел думать лучше многих.

 

*  *  *

 

Вообразите, 1924 год, хлеб с опилками, ржавая селёдка, голодуха, пухнущая кольцами за околицей городов… Мешочники, подёнщики, любая работа за копейки… Лютая борьба с религией… Ну кому в таких условиях нужны иконописцы?!

Надо пояснить, что в тех тучных и зажиточных краях до революции обреталось немало иконописцев, божьих одуванчиков, тонких каноников, не умевших рисовать «не по уставу», но зато по уставу рисовавших великолепно. Далеко из Кувы расходились иконы местных мастеров – которые в 1924 году просто умирали с голоду, ненужные и ничего, кроме икон, писать не умевшие…

Их-то и собрал за уставленными нарзаном столиками Союза художников Евфимиам Янтарёв, их и научил – как быть и чем жить. Сам придумал и роздал им гражданские сюжеты взамен библейских, которые легко бы ложились на школу иконописного искусства: красные флаги реют, трактор едет, колхозники жнут… Ну, и конечно, блюда, шкатулки, панно с портретами вождей революции: вожди изображались схематически, канонически – но это-то и было лучше всего для задуманного дела!

В «перестройку» наглые борзописцы, у которых молоко на губах не обсохло, клеймили светлую память Ефимиама Янтарёва: мол, он паразитировал на иконописных приёмах, на безнадёжном положении церковных мастеров… И что он, сам рисовать не умея, беззастенчиво пользовался трудом кротких уставщиков… И что достижения их выдавал за свои, выкупая, так сказать, их первородство за большевистскую чечевичную похлёбку…

Формально всё так и было. Но жизнь есть жизнь, и нужно её понимать! Ефимиам своим конформизмом, приспособленчеством, тем, что называли «лакейским навыком», – реально, действительно спас жизнь десяткам очень талантливых художников.

Нет никакого сомнения, что, оставшись без оплачиваемых заказов, эти непрактичные и странные люди погибли бы лютой голодной смертью… Янтарёв же сумел им обеспечить и пайки (сперва), и отличные заработки (потом), и всемирную славу Кувинской лаковой миниатюры… За которую он, да, имел два ордена Ленина, не считая орденов Знак почёта, но и другие артельщики не обделялись…

Поставив на ноги артель из бывших иконописцев, Ефимиам не запрещал им писать иконы, как нагло клеветала на него бессовестная «перестроечная» пресса. Некоторые, правда, сами перестали писать образы. Но другие писали, и много писали – для души, потому что, конечно, ни Ефимиам, ни кто другой в 20-е и 30-е годы не смог бы им оплатить такую работу. Но Янтарёв давал им хлеб насущный, а в свободное от работы время они корпели над иконами, и с огромным успехом…

 

*  *  *

 

Году эдак в 25-м, а может и 26-м, давно дело было, память стирается – пришли дачники Ефимиам и Арина Янтарёвы с купания, утираясь среди берёз на просёлке махровыми, как мировая реакция, полотенцами. Весело переговаривались, предвкушая пыхтение самоварчика…

А их возле художественных дач поджидал совершенно седой человек в рванине какой-то и с бешенными, раскалёнными, жгущими насквозь с дымком глазами…

– Ну что?! – спросил этот человек, криво оскалясь, обнажая ломаные, раздвоенные трещинами клыки, и уколол тоном, как щетиной своей недельной. – Гнилая интеллигенция… На дачке отдыхаете, в две дырки сопите?!

Янтарёвы недоуменно молчали: кто этот нищий в оперного вида лохмотьях? Зачем и почему?

– Не узнаёте? – хрипел тот.

– Артамон! – первой узнала брата Арина. – Артамонушка… Откуда ты, как, с кем?!

– Вот значит как, шурин! – помрачнел Янтарёв, предчувствуя проблемы. – Издалека ты, видать, к нам гостем… Пойдём чай с малиной пить, а там, остограмившись, всё и расскажешь…

Артамон Миломёдов, человек с выжженным лицом и душой, словно на лыжах, подвёл сухую руку к стопке с водкой по тёртой клеёнке, что покрывала столик на веранде, по-колчаковски (с крючно полуотставленным мизинцем) вымахнул горючее зелье и… заплакал с мигом окосевших глаз…

– Хорошо тут у вас, Арина! – забормотал, и слюнная пенка запрыгала на растрескавшихся губах скитальца-бесприютника. – Долго искал я вас… Черёмуха да соловьи… Тишина такая – пить её взамен сельтерской можно… Варенье, вон, малиновое, как в детстве, от простуды… Только не отмёрзнуть мне уже, не отогреться, ни малиной, ни калиной…

– Ты, Артамон, – решился, наконец, поставить рамки Ефимиам, – если партизанить пришёл… Эта… Ты на меня и Аришку не рассчитывай-ста… Я Миломёдовым никогда не был, да и она такой давно быть перестала…

– Какой там партизанить! – заголосил Артамон заполошно, и даже руками замахал. – В ножки пришёл краснопузым поклониться, в ножки… Перешибли у меня вендетту, с другими теперь квитаться нужно…

– Ты о чём это? – округлил глаза Янтарёв. – Шутишь, что ли?!

– Какой там шутить! К тебе, зятёк, пришёл, чтобы в проводники тебя взять до местных чекистов… Без проводника-то меня могут и сразу шлёпнуть, дела не разобрав…

– Да что случилось-то, можешь ты толком рассказать?! – взорвался Ефимиам, такой мирный и домашний, такой гражданский в похожем на пижаму парусиновом костюмчике.

И рассказал Миломёдов страшную и долгую свою одиссею.

При отступлении Колчака семейство Миломёдовых, перекрестив на прощание свою дочь Янтарёву, попало в обозы к дутовцам, оренбургским казакам… Колчак ушёл по Транссибу. А дутовские казаки – пошли на юг, через голодные тургайские степи, в сторону китайской Джунгарии...

По дороге всё это скорбное шествие, песок, гонимый вихрем, пёстрый и размётный, убывало мертвыми и пополнялось беглыми.

Тифная вошь догнала оренбургских казаков и усыпала их костями все обочины в голодной степи… До Семиречья дошло уже не войско, а лазарет на колёсах…

– К атаману Анненкову идём! – обнадёживали друг друга беглецы. – Там у атамана мышь не проскочит! Там у атамана красный дух повывели…

И как забыть эту встречу? Как забыть эту раскалённую среднеазиатскую такырную котловину, иссохшую, сыпуче-ползучую, мёртвую, с солоноватым привкусом злого суховея? И как на холмах вестником надежды показались чёрные волки атамана Анненкова?

– А это уж белые из белых! – утешали друг друга офицеры. – Для Анненкова Колчак – либерал! Эти заразу не пропустят, будьте уверены! Мы у своих, добрались, слава Богу!

Рысями спускались цепочки чёрных волков легендарного атамана: мундиры – монашеских тонов, на остром солнце режут глаз золотого шитья погоны, пряжки портупейные играют лучами, на рукавах – череп с костями, разные оскаленные пасти…

Обессиленный, иссохший, как скелет, раздавленный тифом до почти полной плоскости, лежал Артамон Миломёдов и умолял дать ему пить, а сестра Анна гладила ему волосы и умоляла потерпеть, старик Миломёдов отрешённо молился…

По мере того, как сравнялся караван колчаковцев с чёрными волками – поднялась, словно спугнутые птицы, волна визга и воя. Не с хлебом-солью ждали анненковцы колчаковских офицеров, а с хищным прицелом стервятников…

Казак – человек вольный. Он в бою – автономная единица. Про казаков Суворов говорил, что они глаза и уши русской армии. Казак сам себя снаряжает и сам себя кормит. Он может уйти в глубокие рейды по тылам, и там не сгинуть, потому что привык выживать, ни на какое интендантство не рассчитывая…

Но всякое достоинство человека – корень его же порока, и наоборот. Когда не осталось ни армии, ни государства, глаза и уши их, казаки, вернулись к разбойничьему промыслу, к разинскому «сарынь на кичку»…

И не большевиков ждали в Семиречье анненковские патрули, не ведавшие ни законов, ни пределов; ждали они любого, у кого есть чем поживиться…

Напрасно белые офицеры старались доказать им, что «свои» – для этих казаков никаких «своих» во всём мире уже не оставалось. В офицеров стреляли, их рубили с диким, сумасшедшим пьяным гоготом, раненых и тифозных скидывали с подвод, у женщин – срывали кольца с рук, вырывали серёжки из ушей…

Молодых – насиловали, далеко не уходя. Изнасилованных – рубили шашками, как попало, то сразу пополам, а то криво, и бедная жертва долго ещё кричала у дороги, истекая кровью и затекая невыносимой болью расчленённого, но продолжавшего жить тела…

Схватили и Анну-Анюк. Пытался заступиться за неё отец, первой гильдии купчина Миломёдов, но какой-то чубарый, как сам атаман Анненков, в криво на чубе сидящей фуражке казак рубанул его без лишних слов, а после бросил девушку, стал обшаривать карманы и дорожные саквояжи Миломёдовых…

Другие были более охочи до женского пола… Анюк кричала, упиралась – её били в кровь и волокли, и навсегда остался у Артамона жуткий образ её растрепавшихся, в свежей крови, каштановых волос…

Злодейство это совершило чудо: Артамон, который не мог даже сидеть – вдруг нашёл в себе силы встать и схватиться за кортик, другой рукой нашаривая револьвер… В глазах всё мутилось, троилось, разваливалось, как будто он был смертельно пьян или с жуткого зелёно-гнильного похмелья…

Конечно, он пытался спасти сестру, защитить отца, но что он мог – вконец ослабленный, испитой болезнью, еле державшийся на ногах офицерик…

А казаки почему-то теперь (никто так никогда и не узнает, почему) – ненавидели офицеров из дворян и прочей «господы».

– Тю! – глумливо заорал какой-то анненковский сибиряк с красными, как большевистское знамя, лампасами. – Ты гляди, их благородие с того света поднямшись…

И под общий хохот вломил Артамону шашечной рукоятью поперёк лба. Отбросил, как старую ветошь, лишил сознания, и, как казалось, жизни лишил… После выяснилось, что не добили Артамона казаки по одной-единственной причине: обильной пеной выступивший серо-жёлтый тифозный пот приняли они за мозги из расколотой черепушки, а когда мозги, как опара из горшка прут – значит, прижмурился ваш гость навеки…

Очнулся молодой Миломёдов уже ближе к ночи, посреди мусорной полосы разорённого и порубленного, расстрелянного и растрёпанного мародёрами каравана. Робкие степные волки, полушакалы, поскуливая, поблескивая глазами, подступали из темноты, стремились убедиться, что среди кушанья нет живых: с живыми возни волкам много, а мяса и мёртвого довольно…

Шатаясь, немного поправившись (пик болезни прошёл от испытанного шока), утирая кровь, обильно натекавшую из сечёной рвани лба на глаза – ходил среди мёртвых людей и распотрошённых тюков колчаковский офицер Миломёдов. Не сразу, но нашёл сестру свою, Анюк: тело, всё в кровавых подтёках, с выломанными бёдрами, неестественно разведёнными, словно у тряпичной куклы, без головы… И голову неподалёку, уже поклёванную канюками, обожавшими прежде всего деликатесные глаза, аккуратно выедавшими веки… Голову с втянутой под челюсть шеей, как бывает от мускульной судороги у отрубленных голов, с длинными и кое-где спекшимися каштановыми волосами…

Нашёлся и отец. Он лежал, словно бы тоже изнасилованный – без сапог и штанов, даже без белья, потому что мародёрам понравилась его добротная одежда. Лежал сизый, холодный и во многих местах уже надкушенный привычными к щедрому угощению семиреченскими падальщиками…

Артамон лёг рядом со своей семьёй и решил умереть с ними. Но его почему-то подобрали кочевые киргизы, неизвестно зачем выходили, и только потом объяснили ему недоумение:

– У нас, урус, к Анненкову свои счёты… Мы тебя, урус, целебными травами поили, бараньим жиром мазали, знахаря к тебе водили – чтобы стал ты сильным батыром и отомстил Анненкову…

Поправился Миломёдов. Одетый в киргизский халат, в необъятную папаху из цельной овчины, подпоясанный самаркандским платом, кокетливым треугольником спадавшим на задницу, смуглый чуваш казался прирождённым киргизом…

Через то и выжил. Красные пришли, у городских документы спрашивали. А у чабана бродячего какие документы? Их и при царе таким не давали, а уж сейчас и подавно…

Одним жил Артамон, одним дышал: найти атамана Анненкова… С отарой овец ушёл через китайскую границу чабаньими тропами, скитался там посреди фанз и полуразрушенных мазаров, жил кобыльим молоком и овечьим сыром…

Встречаясь с белыми, Артамон легко доказывал своё офицерское звание без всяких документов: просто начинал общаться по-французски… Несколько лет ушло на поиски – и гнездо чёрного атамана было найдено! Он засел в Западном Китае, проклятый и красными, и белыми, любая эмиграция ему и его головорезам закрыла – но охраняют его хорошо, жаловался Артамон.

И вот итог одиссеи: Артамон Миломёдов пробрался в родную Куву, чтобы здесь с помощью приласканного советской властью родственника сдаться красным и объяснить свой план захвата Анненкова…

– Лишь бы только сразу не расстреляли! – бормотал Артамон, осушая за стопкой стопку, и явно не вполне уже психически здоровый. – Лишь бы сразу не расстреляли… А там я сумею их убедить… Я им всё покажу… Карты, явки, где подходы к гнезду его поганому… Как патрули из этой нелюди расставлены…

Арина Янтарёва тихо плакала, белая и смятая, как наволочка после прачечной, повторяя почему-то нелепую фразу:

– Анну убил Анненков… Какая случайность. Анненков убил Анну… Вот ведь как получилось, а? Анненков – Анну! Вы слышите? Анна и Анненков…

 

*  *  *

 

У Ефимиама Янтарёва были хорошие связи и в краевом НКВД, и в ОГПУ, которые в те годы были разными, и по-своему даже конкурирующими организациями. НКВД тогда не имел общесоюзного значения, был исключительно республиканским, и занимался больше уголовщиной. А с таким делом, как у шурина, – следовало Янтарёву идти к краевому начальнику ОГПУ, что заслуженный художник, перекрестясь, и сделал…

– Ну что, Ефимиам, уже эскизы плакатов готовы? – обрадовался визиту пожилой и грузный Николай Борисович Желудь, предводитель краевого ОГПУ и ОСО. – Быстро вы, художники, управились…

Янтарёв сбивчиво и взволнованно объяснил ситуацию. Было очень страшно в этом пыльном кабинете, в котором шипами отовсюду торчали углы сейфов, неряшливо топорщились стопки бумаг… А за красным столом, в сизых и полупрозрачных, как жуткие призраки, спазмах папиросного дыма сидел – и осушал стакан за стаканом из графина с водой тот, кто дёргал и рвал беспрестанно ниточки жизней человеческих…

– Артамон ко мне явился! – бормотал скороговоркой Ефимиам. – Шурин мой окаянный… Ну, который Миломёдов… Да, из купцов… колчаковский офицер… Сдаться хочет, план взять атамана Анненкова имеет… Где сейчас прячется? У меня, с тем и пришёл…

– Артамона я хорошо помню! – повёл крупным хищным носом Николай Жёлудь, в царское время шесть месяцев просидевший в цугундере острожском, в ручных и ножных кандалах, а оттого несколько тронутый и временами бешенный. – Пошумел тут Артамон, славно прогулялся… Жёг и вешал, сам как Анненков… Чего хочет?

– Чтобы выслушали вы его, сразу не «шлёпнули»…

– Ишь чего захотел! – подбоченился Жёлудь, вредничая, но было видно, что унижение старого врага ему льстит. – Выслушивать его… Мы ведь и за меньшее к стенке упырей этих ставили… Чем у его благородия Миломёдова на счету депонировано… Ну, да ладно, народная власть гуманна: веди его за руку, прямо ко мне сюда, вурдалака этого… В Москве вон товарищ Сталин Слащова простил, вешателя, генерала, командующего фронтом у Врангеля… Профессором военной академии сделал… А Миломёдов всё-таки не Слащов, правда, Ефимиам?

И сплюнул со всем пролетарским классовым отвращением:

– Какие у них, у погани, фамилии-то все кондитерские, б**дь, как халвы наелся…

Простым он был человеком, этот особо-уполномоченный товарищ Жёлудь! Чокнутым, но простым, без затей…

Про дальнейшее Ефимиам узнал лишь в самых общих чертах – его попросили отстраниться от дела, да он и сам отнюдь не рвался на первые роли в таком спектакле.

Артамона Миломёдова подвели под амнистию, дали советское гражданство. С помощью собранной им группы «кровников» из числа белых офицеров-колчаковцев Анненкова выманили из его логова, и вывезли в СССР, где судили и расстреляли в 1927 году.

После этого Артамон остался в городе Верном, переименованном в «Алма-Ату», стал одним из создателей исторического института, написал ряд трудов о зверствах анненковцев, калмыковцев, банде барона Унгерна…

В 1937 году Артамона арестовали – неизвестно, за дело ли, или под общую гребёнку, за прошлое его боевое… Казалось бы, доцент из Верного легко отделался, учитывая его послужной список: дали ему всего три года высылки в Кокчетав… Не расстреляли и даже не посадили…

Но прошлое возвращается за своими черепами. На этапе доцента Миломёдова узнал уголовник-рецидивист из Чувашии, который мальчишкой в деревне карательную операцию под командованием Артамона видел… Слово за слово, рецидивист зарезал Миломёдова заточкой, сделанной из металлической ложки, самодельно, о кирпич стенной…

Такая вот странная судьба: колчаковец – несший всю жизнь вендетту по отношению к белоказакам, избежавший расстрела и в 26-м, и в 37-м, ладивший, как ни странно, с советской властью… А убитый за грехи молодости уголовным элементом на пересылке в Кокчетав, где всего три года предстояло покуковать…

Арина говорила Ефимиаму, что, скорее всего, брата так спасти хотели: волна расстрелов «бывших» пошла… Вот и отправили «чекисты» Миломёдова в лёгонькую ссылочку – типа, наказан, претензий нет, отстаньте, не в меру ретивые…

Но не перешагнул Артамон рокового 37-го года, несмотря на все старания дружелюбных казахских «чекистов»… Потому что рок, и каждому свой жернов на шею предназначен в жизни сей…

А всё-таки врага своего, Анненкова, Артамон намного пережил. Анненкову, убийце Миломёдовых, ввернули пулю в затылок в 37 лет – прости Господи за сравнение – как Пушкину… Большую же часть деяний своих атаман совершил, когда ему ещё не было и тридцати, мальчишкой, разыгравшимся в кровавую игру и забывшим разницу между игрой и жизнью…

Поневоле Ефимиам с Ариной просматривали газетные репортажи, фотографии атамана видели. На процессе он смотрелся растерянным и жалким, и не нашёл ничего лучшего, чем уверять всех, будто его казаки «шалили» без его ведома, ему не докладывая и не подчиняясь…

Только перед самой расстрельной стеной молодой ещё, в сущности, человек, Анненков стал понимать, что сделал «что-то не то». И стал запоздало стыдиться своих «подвигов», которыми столько лет гордился открыто и без сомнений, подчёркивая свою роль в дичайших расправах, причём над своими же, белыми…

На фотографиях Анненкова в зените славы Ефимиам и Арина видели самодовольного болвана с глупой и сладострастной ухмылкой, никогда, говорят, не сходившей с лица, с таким пышным казачьим чубом, что фуражке на голове тесно было. Длинноносый, как аист, Анненков был артистом и виртуозом террора, как Джек Потрошитель в Лондоне, он не просто рвал живую плоть, он творил из поступков маньяка произведения специфического «искусства»…

Трудно сказать, что вывела из всех сведений о нём Арина Янтарёва, но Ефимиам понял, что Анненков в определённый момент просто сошёл с ума. В мировой войне атаман проявил себя толковым и бесстрашным офицером и, если бы не рухнули государство с армией, возможно, бренча «георгиями», ходил бы на праздники по гимназиям с группой ветеранов, учил бы детишек патриотизму…

Но когда в определённый момент количество крови и рубленой человечины зашкалило под атаманской шашкой – что-то вывернулось и оборвалось в нём, и он потерял всякий контакт с реальностью, как волк, пьянея от крови, режет всю отару, нимало не заботясь о том, что ни съесть, ни унести столько овец не сможет…

Гражданская война – это такая война, в которой стирается всякий порог между «не убий» и убийством, убивать начинают для смеха и на спор, от мелкой обиды или просто «на всякий случай», из удальства и для демонстрации бесстрашия, случайно или для тренировки в стрельбе, фехтовании…

И когда Арина с Ефимиамом снова пили чай на даче, уже без Артамона, подкрепляя ликёром и бальзамами, настоянными на травах, Янтарёв подвёл выношенный им философский итог:

– Ерунда всё это – красные, белые… Есть люди хорошие и люди плохие… Вот единственное настоящее деление, а остальное – оно всё от лукавого…

 

© Александр Леонидов (Филиппов), текст, 2017

© Книжный ларёк, публикация, 2017

—————

Назад