Александр Леонидов. Проект "Архей"

09.11.2015 19:01

Из цикла «Мезениада»

Проект «Архей»: Паром на Стиксе

Я пришел в больницу железнодорожников в своей милицейской форме с лейтенантскими погонами, хотя и вовсе не по службе: просто так легче было преодолеть кордон вахтеров и задать начмедам несколько вопросов по моей кандидатской диссертации.

Я устроился соискателем на кафедру психологии нашего заштатного Университета, потому что кандидату автоматически присуждают капитанское звание, а в лейтенантах, сиречь в мальчиках на побегушках, мне ходить надоело. Грезя о милицейской карьере, я попросил у своего научного руководителя, профессора Иосифа Моисеевича Кренделя дать мне тему полегче и «помягше».

– Ну... – помял он лошадиными губешками. – Пожалуй... раз уж вы, мой юный друг, так хотите быть капитаном... Вот простенькая темка: корреляция психологических комплексов при соматических заболеваниях... Потянете?

За моими плечами лежало перепаханное поле университетского образования. И я потянул этот жребий, понятия не имея, ЧТО вытяну на самом деле. Служил я тогда много, по десять-двенадцать часов в сутки погон не снимая, но время было, и я кропал в персональный компьютер что мог, а в свободную минутку вез все это Кренделю, и он от души правил, роняя перхоть, как пыль веков, на скрижали моей милицейской мудрости.

– Мало фактологии! – ворчал Крендель, сморкаясь в цветастую тряпку от семейных трусов, заменявшую ему носовой платок. – Мало эмпирики!

За эмпирикой меня и принесла нелегкая в железнодорожную больницу. Там я впервые увидел звезду нашего города и Академии наук Виталия Николаевича Мезенцева. То есть вначале я увидел его джип, который в нищих научных кругах вызывал много пересудов, а потом, в отделении гинекологии – самого академика – палево-седого, моложаво подтянутого и до неопрятности бородатого. Когда он смеялся – гортанно, то как-то неестественно закидывал бороду, и на лацкане его модного двубортного костюма сияли две звезды Героя Социалистического труда.

Мезенцев, как я узнал потом, приперся сюда выяснять анализ ДНК, поскольку судился с очередным своим самозваным внебрачным сыном по поводу наследства; словно мотыльки на огонь, слетались жулики на его богатство, искать легкой поживы...

Мы оба ждали начмеда, и в ожидании разговорились. Академик узнал цель моего визита, пожал мне руку при знакомстве, дал несколько методологических советов при написании диссертации. Как сейчас помню:

– И главное, не забудьте, молодой человек, не более 60-ти знаков в строке... Обычно там вмещается 65–70 знаков, очень, очень распространенная ошибка!

Затем Мезенцев поглядел на свои странные часы. При взгляде поближе это оказались вовсе не часы, а прибор с массой разноцветных, похожих на секундные, стрелочек. Все эти стрелочки колебались из нулевой позиции, будто на причудливом барометре.

Я не удержался и спросил с присущей мне преступной непосредственностью:

– Виталий Николаевич, а что это такое?

– Это... – нахмурился он. – Это часы.

– И вы по ним узнаете время?

– Нда... – хмыкнул он. – Можно и так сказать...

В эту секунду одна из стрелок на его псевдочасах сильно отклонилась от нулевой отметки. Это смутило академика, он встревоженно заозирался вокруг.

– Слушай, лейтенант! – сменил он дружеский тон на приказной. – У тебя оружие с собой?

– Бог с вами, Виталий Николаевич... Я ж по поводу диссертации пришел...

– Тогда стой у дверей гинекологической смотровой. Внутрь не лезь – тебе еще жить и жить...

– А что собственно...

Академик меня не дослушал. Он пошел к смотровой стремительным шагом, на ходу вытаскивая из старомодного желтого портфеля белый халат и чепчик врача. Он как-никак был академиком медицины и имел право войти в смотровую, где голые женщины. А я, естественно, не мог...

– Ну-с, больная... – толкнул дверь академик.

Дверь была заперта. Мезенцев глянул на свои наручные: там стрелочка отклонилась ещё сильнее.

– Может, они там просто собачатся... – пробормотал в бороду академик, но преодолел смущение и велел мне твердым голосом:

– Давайте вместе... плечом... дверь высадим...

Я не отдавал себе отчета в том, что делаю. Магия мезенцевского обаяния мешала мне трезво рассуждать. Он решил – я выполнил.

Ветхая дверь вылетела с первого удара, и мы ворвались в святая святых гинекологии...

Огромный, звероподобный мужик с лицом гориллы, с не мерянной силой в волосатых руках, стоял с окровавленным инструментом над распятой в гинекологическом кресле молодой девушкой. Глаза девушки выражали абсолютный ужас, по лбу градом катился пот – но рот молчал – он был наглухо заклеен пластырем. Руки и ноги распятой закреплялись скотчем – несколькими грубыми сильными оборотами намертво приклеив её к безобразному седалищу.

– Ну-с, батенька, что тут у нас? – с прищуром поинтересовался академик Мезенцев.

Мужик-горилла зарычал, раскинул забрызганные кровью руки и бросился на академика по-медвежьи. Мгновение – я ничего не успел сообразить – а академик уже охвачен зверем в кровавой зеленой больничной униформе. Утробно рыча, мужик стискивал Мезенцева все сильнее и сильнее, я стоял, как завороженный, глядя на это и бессильный что-то понять, что-то сделать...

Казалось – сейчас позвоночник старика хрустнет и Мезенцева не станет. Но вот академик выпростал свою бороду и её колючей волосней направленно кольнул гориллу прямо в глаза.

Тысячи гибких игл впились в этот момент в белки и радужную оболочку зверя-гинеколога. Он заурчал, временно ослеп, от боли ослабил захват и Мезенцев вырвался.

– Ну что же вы! – заорал академик на меня. – А ещё мент!

Я очнулся, вышел из ступора и нанес слепой горилле коронный удар ботом в висок. Для верности добавил с разворота в пах – и отключил преступника.

В этот момент уже набежал на шум падающих эмалированных тазиков персонал больницы, и наконец-то хоть что-то объяснилось. У охранника внизу, на вахте, нашлись ржавые наручники, бог знает с каких времен лежавшие у него в ящике стола. Детину в больничной униформе приковали к батарее, его никто не опознал: естественно, это был не гинеколог. Настоящего гинеколога нашли в шкафу, оглушенного ударом мраморной статуэткой «Ленин и дети». Горилла думала, что убила врача. К счастью для гинеколога он лишь потерял сознание.

Освободили девушку, но из её сбивчивой истерики ничего путного выудить не удалось. Впрочем, и не потребовалось: картина была ясна по наиболее адекватному рассказу тети Даши, больничной уборщицы. С её слов я и составил первый протокол.

– А он полчаса назад пришел! – охотно болтала тетя Даша. – Страшный такой, я его ещё спрашиваю: вы к кому, гражданин? А он говорит: друга навестить! И авоську мне показывает, а в ней три апельсина... Сам, подлец – теперь понятно мне – ишь, шмыг в смотровую к нашему доктору Гришину... Чуть ведь не убил его, мерзавец!

– Тётя Даша, а девушка? – без особой надежды спросил я. Но, как ни странно, тетка знала и это.

– Пациентка она! – щебетала тетя Даша, налегая на «е». – Знаю я, была уже... Она аборт хотела делать... С ней и парень ещё был – шустрый такой, как глист, с барсеткой и с магнитолой от машины...

– А сегодня она пришла одна?

– Не одна бы ходила – абортов бы не делала! – хмыкнула тетя Даша.

Приехала вызванная милиция, и допросить громилу мне не удалось. Но потом в статье о себе «Академик и лейтенант милиции спасли две жизни» в «Комсомольской правде» я прочитал, что мужик этот звероподобный – Олег Шерстович Гаров, по кличке Гарик, рецидивист, сексуальный маньяк, сидел раньше за изнасилование, пришел на зоне к выводу, что все бабы – зло, и решил убивать их ножом через их «слабое место».

Так закончилось наше начало: Гарика поместили в тюремную лечебницу, потому что Мезенцев повредил ему бородой оба глаза, а я отбил ему правое яичко. Девушку отправили на реабилитацию, предварительно промыв и забинтовав раны на плечах и груди, нанесенные Гариком. Нас с Мезенцевым представили к особой медали МЧС РФ за спасение жизни человека.

 

*  *  *

 

И все же объяснения Мезенцева меня не устраивали. Мелькали слова «почуял», «подозрение», «интуиция» – но я ведь ясно помнил, что академик руководствовался показаниями странного барометра и действовал в соответствии с его циферблатом.

Что скрывает академик?

Обмывая на даче Мезенцева наши медали, я спросил его об этом напрямую.

– Я человек очень любопытный, Виталий Николаевич! – сказал я после третьей рюмки «Абсолюта». – Почему вы скрываете свой прибор?

С нами за шашлычным мангалом суетились спасенная нами Мариночка Булгак и крепко сбитая девушка со шрамом на скуле, Лана, личный телохранитель Мезенцева. Оставив их колдовать над мясом и белым вином, Мезенцев пригласил меня в дом.

Когда мы оказались в его рабочем кабинете, он поставил меня возле какого-то щита навроде рентгенного, а сам долго копошился в столе. Лишь много позже я узнал, что стоял тогда между жизнью и смертью: Мезенцев ему одному известным образом проверял параметры моих человеческих качеств. Если бы его что-то смутило, он бы уничтожил меня.

Но мне повезло. Мое прошлое, мое воспитание и комплекс душевных переживаний оказались оптимой, и Мезенцев счел возможным быть со мной откровенным. Правда, не сразу, не тогда.

– Завтра в семь двадцать я заеду к вам в милицейское управление, – пообещал Мезенцев. – Тогда, мой юный друг, вы обо всем и узнаете. Кстати, у вас будет время отказаться от знания... Вы же помните, как писал Экклезиаст: «Во многоей мудрости многия печали, и приумножая познание приумножаешь скорбь...»

И мы вернулись к шашлыкам.

 

*  *  *

 

В первые наши встречи Мезенцев казался мне Богом. Теперь я подхожу к той черте, после которой он стал казаться мне дьяволом.

Тогда, на звенящей кузнечиками лужайке, окруженной сосновым бором, напитанной добрым янтарно-смоляным духом и солнечными брызгами света, я не знал и не мог догадываться, что до роковой черты остается не более 16 астрономических часов...

– Вы так красивы сегодня, Марина! – сказал я спасенной девушке.

– Давай перейдем на «ты»! – предложила она.

Мы перешли на «ты». Мы смеялись и шутили, мы были счастливы, и постепенно перестали что-либо вокруг замечать. Это был первый шаг к нашей любви, любви, без которой моя жизнь пуста и которой не суждено было продолжиться. Разве мог я тогда, опьяненный её каштановыми волосами и звонким смехом, воспринимать всерьез Мезенцева, бормотавшего как мантры:

– Слишком сильное смещение... Нет, очень сильное смещение...

Первый поцелуй Марина подарила мне среди вековых стройных сосен, где брызжет сквозь хвою расколотое закатное солнце, где пряно благоухает павшая прель и шумит в золотых, покрытых каплями ароматной смолы ветвях бродяга-ветер.

Мы целовались, как безумцы, забыв обо всем и всех. Мы поняли вдруг и всерьез, что любим друг друга в этой проклятой, безумной жизни, где все у нас было не так и не то...

А подлец-Мезенцев, жуя карский шашлык, политый вином, уснащенный луком и грибами, уже занес над нами свой топор всезнания.

– Эй, Дафнис и Хлоя! – прокричал он, ища нас в трех соснах. – Где вы там, мои юные друзья? Я хотел бы предложить вам встретиться завтра в ресторане «Седьмое небо» – как вам? Расходы беру на себя...

Почему я не послушал тогда покойного отца, всегда учившего меня: «бесплатный сыр только в мышеловке»? Почему поддался мерзавцу-Мезенцеву на его халяву? Но откуда же я мог знать?

– Хорошо! – ответила за нас двоих моя Марина. – Давайте жить гуляючи!

Мезенцев чуть позже, при нас демонстративно позвонил в «Седьмое небо» и заказал столик у окна, чтобы обозревать панораму города. Подмигнул – дескать, не опаздывайте, все оплачено!

В тот день какое-то смутное предчувствие томило меня. Говорят, влюбленным свойственно ясновидение: так вот, провожая Марину до дома, целуя её на прощание в подъезде, я чувствовал беду. И когда девушка предложила остаться, я пошел к ней – не только потому, что желал её всем существом, но ещё и пытаясь прикрыть её от ощущаемой опасности.

Это была наша первая, она же брачная, она же последняя ночь. Мы были на вершине блаженства в её спальне, на её старой, скрипучей – но очень широкой кровати, где катались до утра, как обезумевшие.

С утра я пошел на службу – будь проклята служба! Мезенцев просил не волноваться: меня из милиции заберет он сам, а Марину отвезет в ресторан Лана. Это тем более было кстати, что метеорологи обещали на этот день дождь с грозой и градом, и тащиться нам, безмашинным, на это дурацкое «Седьмое небо» было бы не в радость.

 

*  *  *

 

В тот вечер разразилась страшная гроза с громом и молниями.

И я даже обрадовался приезду Мезенцева на джипе, потому что иначе мне пришлось бы добираться до дома сквозь водную пелену, полувплавь, а так я поехал питаться на халяву, да ещё и в сухости.

Как я выяснил уже потом, телохранитель Лана привезла мою Марину на «Седьмое небо» и оставила за столиком делать заказ – «любой, что захочешь!» У Ланы были веские основания так говорить – никому не пришлось бы расплачиваться в любом случае...

– Надеюсь, ты меня поймешь! – сказал академик не вполне понятную мне фразу. – Шло слишком сильное смещение...

В семь часов двадцать восемь минут мы с Мезенцевым подкатили к башне, на вершине которой располагался злополучный ресторан со смотровой площадкой. Мезенцев закурил...

И молния ударила в бочонкообразное навершие башни, прямо в тот столик, что был заказан Мезенцевым якобы для всех нас – а на самом деле для одной Марины.

Впоследствии судмедэкспертиза установила, что был испорчен громоотвод, прерван контакт заземления. Пожар унес двадцать жизней случайно попавших под Молох людей...

Я не хочу подробно это описывать. Думаю, всем понятны мои чувства: отчаянье, боль, гнев бессилия. Я бросился в башню ресторана – меня как-то оттащили и скрутили доброхоты, иначе я запекся бы заживо. Мезенцев меня не удерживал. Он смотрел на огонь, как завороженный и не проронил ни слова.

...Я стоял на коленях после успокоительного укола, в сполохах милицейских и санитарных маячков, в мерцании молний, плакал – и струи дождя текли по лицу вперемешку со слезами...

...Почему я не убил тогда Мезенцева? Тогда я не понял, что это его рук дело. Мне все ещё трудно было представить, что человек может так досконально знать будущее. Я не верил, что молниями можно повелевать. И я помнил, что Мезенцев спас Марину тогда, у гинеколога, за что даже получил медаль МЧС... Понимать в чем дело, я стал много позже, когда сопоставил события и слова академика...

 

ИЗ НЕОПУБЛИКОВАННОЙ СТАТЬИ В. Н. МЕЗЕНЦЕВА ДЛЯ «НАУКИ И ЖИЗНИ»

 

...Много лет тому назад, 18 июля 1978 года на археологических раскопках в Киргизии близ озера Иссык экспедиция под моим руководством обнаружила Архей. Что такое архей? Перед нами из-под толщи пород предстала окаменелость, судя по всем данным, старейшая на земле. Она принадлежала к Архейской геологической эре и датируется более чем 900 миллионами лет до нашей эры.

Чисто визуально Архей – это субстанция, похожая на гроздь остекленевших капель, пузырьков, какие бывают под водой. Видимо, окаменелость – биологического происхождения.

Архей стал величайшей научной сенсацией того времени. Мы нашли то, что вероятно, предваряло всю эволюцию животного мира!

Наконец-то стало возможным ответить на вопрос: что такое биологический ароморфоз – развивается ли он под влиянием обстоятельств или запрограммирован изначально?

Тогда мы ещё и предполагать не могли, что Архей станет куда более интересной разработкой. Компьютерные исследования руководимого мной института показали, что Архей – это хранилище невероятных, необъяснимых объемов информации. При трехмерном сканировании артефакта в компьютерные системы стала проникать некая иероглифическая информация, представленная многомерной картиной черточек и точек.

Сразу возникли две гипотезы. Доктор геологии, членкор АН СССР Александр Брускин предположил, что это инопланетное информационное послание, оставленное 900 миллионов лет назад и чудом дошедшее до наших дней. Коллектив Брускина приступил к дешифровке, которая длилась с 1986 по 1995 годы и никаких успехов не принесла.

Мой ученик, доктор физико-математических наук Арсен Полуян выдвинул в 1987 году встречную гипотезу: иероглифическая информация не плод сознательной деятельности, а отпечаток творения Вселенной. Когда частицы бомбардируют экран синхрофазотрона – писал Полуян – тоже возникает осмысленная картина материальной природы. Однако частицы бомбардируют экран стихийно, не подчиняясь разумной воле исследователя.

Мы спорили с покойным доктором Брускиным (он скончался в Израиле, в 1997 году), спорили до хрипоты. Я говорил, что иероглифический трехмерный рисунок не носит характера системы, поэтому дешифровать его невозможно: разумное вмешательство предполагает систему, бессистемное и есть стихийное.

– По-вашему Архей – игра природы? – иронически вопрошал этот фанатик технократической цивилизации. – Но вы осмотрели всю графику Архея?!

– Александр Михайлович! – говорил я ему. – Осмотреть всю графику Архея невозможно будет еще лет двести-триста, потому что ни одна вычислительная машина не может вместить в себя такой объем!

– Так откуда же вы знаете, что там нет системы?

– А откуда же вы возьмете средства дешифровки?

Арсен Полуян ежедневно звонил мне. Он пошел другим путем. Он предположил, что трехмерная графика черточек и точек – это отпечаток энергетических векторов. В момент непостижимого нам рождения современной Вселенной – писал Полуян – Архей непонятным пока образом «сфотографировал» энергетический разлет. Мир – это энергия. Материи нет и времени нет – материя это сгусток энергии, а время – это энергия движения частиц. Архей сохранил для нас первичные вектора направленности вселенской энергии.

Меня как ученого уже тогда потрясла и эстетически напугала картина мира, нарисованная учеником. Это был даже не черно-белый мир, а мир вообще одноцветный в стиле бессмертной картины Малевича «Негры ночью воруют уголь». Энергия – её однотипные потоки, водопады, завихрения, спиралеобразные конусы и воронки, её вектора и апексы заполнили мир без остатка, выбросив оттуда милые нашему сердцу иллюзии – и цвета и краски, и запахи и виды, и разнообразие и неожиданность. Мир доктора Полуяна работал как часы: без допущения какой-либо вероятности, четко и строго, по жесткой причинно-следственной линии.

Всякое будущее – потенциальное прошлое – формулировал Брускин доктрину своего оппонента Полуяна – в прошлом ничего изменить нельзя. Значит, и в будущем ничего изменить нельзя.

Брускин посмеялся над нами с Полуяном. Процитирую для точности его язвительные слова: «Итак, будущее и прошлое по Мезенцеву и Полуяну неизменны. Но как быть с их энергетической теорией времени? Время идет вперед только потому, что электрон вертится вокруг ядра, допустим, справа налево. Значит, если бы нашлась сила крутить электрон слева направо, то время пошло бы вспять? Но тогда и в прошлом и в будущем все можно поменять!»

Это был первый всполошивший мировую науку парадокс Архея.

Его назвали «парадоксом Брускина-Полуяна», примирив в этом названии двух непримиримых противников. «Время двинется вспять, если все частицы двинутся с прежней скоростью обратно своему нынешнему движению».

Архей по теории Полуяна отражает начало движения частиц, их исходные вектора. При этом сами частицы – ничто, поскольку бесконечно делимы. Делим частицу на бесконечность – получаем ноль. От распада до ноля частицу удерживает энергия. Опять эта энергия!!!

До сей поры исследования Архея носили чисто теоретический характер. Но группа Полуяна вызвалась доказать, что практическая значимость Архея огромна. Черточки и точки Архея – начальные пункты движения векторов энергии. Построив продолжение до нынешнего участка энергетических полей от Архея, мы получим все прошлое как на ладошке: законы взаимодействия силовых векторов мы знаем, так что вся метаистория у нас в кармане.

Но сказав «а», Полуян должен был сказать жуткое «б». Продолжив от настоящего в будущее вектора сил мы... можем предсказать все грядущее Вселенной!

– Допустим, это так! – сказал я Арсену. – Но практически это опять ноль! Ведь нет никакой возможности рассчитать векторное движение на сегодняшней, завтрашней или даже послезавтрашней технике. Для этого нужно построить ЭВМ размером со Вселенную!

– А если выборочно? – спросил Арсен.

– А как сделать выборку? – парировал я.

Исследования Архея зашли в тупик, но мы с Арсеном получили пугающее право: смотреть на мир как на трехмерную пустоту безо всякого времени, в которой гуляет вихрь силовых векторов. Энергия гомоцентрично сжималась – получалась планета или камень. Энергия сжималась, у центра сжатия меняя направление на противоположное – рождалась звезда. Энергия скручивалась в сложные спирали наподобие ДНК – получалось животное или человек...

 

*  *  *

 

– ...И вот в этой пустоте! – сказал Мезенцев, положив мне руку на плечо, определив по глазам, докуда я дочитал – мне стало страшно, Кирилл. В этой пустоте я стал искать Бога.

– По-моему, – хмыкнул я, – Его уже нечего искать. Ваша картина мира предполагает его существование в обязательном порядке.

– Да? – грустно улыбнулся Мезенцев. – И почему же?

– Ну, материи нет! – загибал я пальцы, как ученик в школе. – Раз! Энергия в пустоте без времени – два! Начало мира из ничего, сиречь акт творения – три!

– Понимаешь, Кирилл... – начал было Мезенцев, но надолго умолк.

Раскуривал свой любимый «Салем» и выжидательно-искоса смотрел на меня, боясь напугать своей тайной доктриной. Но все же решился. Этот груз академику не под силу было нести одному.

– Есть и другая точка зрения, Кирил... Это так называемый парадокс Мезенцева, и он основывается на бесконечной делимости ноля. Ноль бесконечен в силу этого деления. Ты представляешь себе дискретный ноль?

– Не очень... Но продолжайте, любопытно...

– Так вот, Кирилл, никакого акта творения не было...

– Да как же так...

– Помолчи! Сейчас я расскажу тебе страшную и последнюю доктрину материализма! Материи нет – так?

– Потому что нет неделимой частицы... – кивнул я.

– Времени тоже нет – так?

– Иллюзию времени создает скорость движения частиц...

– Что осталось?

– Энергия.

– Стоп! – Мезенцев глубоко затянулся и выпустил под потолок колечко сизого дыма. – А если энергию со знаком плюс сложить с антиэнергией под знаком минус и получится общий ноль? Не думал?

– Антиэнергию... То есть как... – холодея, переспросил я.

– Жопой об косяк! – рассердился Мезенцев. – Действие равно противодействию, слыхал? Вектора потушат друг друга.

– Энергии тоже нет? – шепотом переспросил я.

– Тоже нет. Общая сумма всех энергий равна нолю. Что осталось?

– Мы.

– Потом дойдем до «мы». Остается пока что трехмерная пустота. Она какая?

– Бесконечная...

– Значит, вправо от тебя сколько будет?

– Бесконечность...

– А слева?

– Бесконечность...

– Точка, во все стороны от которой можно отложить равные радиусы, является центром шара! – скрипучим голосом школьного учителя выдал академик. – Понял?

– То есть я центр шара Вселенной... И вы центр шара Вселенной... и Полярная звезда – центр шара вселенной... То есть мы в той же точке, где и Полярная звезда...

– Ага... – кивнул Мезенцев, попыхивая «Салемом». – Трехмерная пустота тоже юк...

– Не понял.

– Это по-татарски – «нет»... – зачем-то заметил академик, хотя я его не про то спрашивал. – Думаешь, я тебе софизм выдумал? Ладно, подойдем иначе: точка на плоскости – что это в объеме?

– Прямая линия, – пожал я плечами, не понимая к чему он клонит.

– Ладно... – удовлетворился Мезенцев. – Геометрию помнишь? Пересечение прямых – это что?

– Точка.

– Та самая наша точка на плоскости, ставшая прямой. То есть все прямые пересекаются в одной и той же точке!

– Кроме параллельных, – устало возразил я.

– Мы в объеме! – предупредил Мезенцев. – Тут неевклидова геометрия. Геометрию Римана помнишь?

– О том что нет параллельных прямых?! – спросил я, хотя в вопросе уже был ответ. Кончики пальцев на ногах заметно оледенели, по спине побежал озноб. Мезенцев крутил передо мной интеллектуальный фильм ужасов, и чем дальше – тем страшнее было воспринимать его беспощадные силлогизмы...

– Мы точка... – вздохнул Мезенцев. – Мы всего лишь сраная точка, мать её... Объема нет... А время... Относительно его все же можно допускать, так ведь? Если от числа отнять «икс» и число останется самим собой, то что такое «икс»?

– Ноль, – обреченно подсчитал я.

– Если от бесконечности времени отнять срок нашей жизни, то останется бесконечность же. Мы ноль в пространстве и ноль во времени... Нас попросту нет, Кирилл, как нет и этого мира...

– Но очевидность, Виталий Николаевич! – возразил я, решив прибегнуть к методу Декарта. – Мы же слышим друг друга! Осознаем! Ощущаем! Мы мыслим, следовательно, мы существуем!

– Мы мыслим на протяжении нулевого отрезка времени. До этого времени нас ещё нет. После него мы уже ни о чем не мыслим. А нулевой отрезок – он и есть нулевой отрезок...

 

*  *  *

 

Однажды (в 1987 году) Мезенцева осенила догадка. Он попросил Арсена Полуяна произвести в гидрометрической лаборатории серию странных опытов. Полуян опытам большого значения не придал, послав в гидрометрическую молодого аспиранта Расфара Тухватуллина, отчего работы по анализу обратной реакции носят в науке имя «Феномен Тухватуллина», а не его руководителя Полуяна.

Тухватуллин изучал возмущения потока при сильном энергетическом всплеске. Грубо говоря, он бросал камешки в воду и следил за кругами от камешков. В ходе фото-видео-замеров он смог воспользоваться простой истиной: после падения камня валик воды идет не только вниз, но и вверх по течению, против течения потока.

Дугу, уходящую вопреки течению, Тухватуллин изучал с особым пристрастием. Благодаря его монографии «Угловое возмущение основного вектора» наука получила возможность по возвратной дуге судить о величине брошенного камня, его массе, даже его форме. Природа не обделила аспиранта Тухватуллина сметкой, и он разработал десятки методик определения параметров камня по волне.

Теперь методики Тухватуллина Мезенцеву предстояло наложить на теорию времени. Мезенцев принял время в качестве равномерного потока (того самого основного вектора). Скорость времени увеличивается с повышением температуры и падает с её уменьшением. Мезенцев мог бы обосновать это элементарным хранением продуктов в холодильнике, но он исследовал северные и южные группы морских беспозвоночных и установил, что северные живут в среднем в два раза дольше южных (это вошло в науку как биохрональный закон Мюррея-Мезенцева).

Корректируя время на температурные изменения, мы получаем общую среднюю скорость его течения (то есть движения частиц).

Методики Тухватуллина, позволявшие изучать камень по кругам, имели здесь огромное практическое значение: ведь если ниже по течению дуга образуется ПОСЛЕ, то выше по течению она образуется ДО падения камня.

Математическая модель Тухватуллина (более вежливо назвать её моделью Полуяна-Тухватуллина) легла в основу изучения возмущений времени. Мощные энергетические всплески, подобно камню, должны были распространять волну вокруг себя не только вниз но и вверх по реке Хроноса.

Значит – делал вывод Мезенцев – за определенное время до какого-либо события мы можем воспринять энерговолну от него. Угловое возмущение основного вектора животные и люди чувствовали всегда – писал тогда восторженный Мезенцев. Собаки и кошки воют и даже болеют перед землетрясением или большим наводнением. Более примитивные животные используются в качестве живых определителей грядущей беды.

Люди в истории не раз отмечали «знамения» великих потрясений, в основе которых лежит смутное, внутреннее ощущение беды. Хроники древности и средневековья практически каждое крупное историческое событие сопровождают такими «знамениями». Перед мировыми войнами наблюдался серьезный всплеск рождаемости – как будто биосфера пыталась заранее компенсировать будущие потери...

Но поток времени, естественно, гораздо сложнее потока воды или даже электропотока. Возникает парадокс: если некто ощутил энерговолну и даже её рассчитал, посредством своего знания устранил причину волны – что тогда? Получится, что жесткая причинно-следственная связь распадется: ведь следствие есть, а причины ниже по потоку времени уже нет! Круги расходятся, а камень не брошен!

К чему это может привести? Ученые круги отвечали по разному: одни считали, что вообще ни к чему, другие прогнозировали полный коллапс Вселенной. Кандидат ф-м.н. Финогентов писал Мезенцеву: «Цепная реакция волны после угловой коррекции при устранении волны исчезает. Она остается только в нашей памяти как абстрактное нематериальное явление, как некая несбывшаяся гипотеза прошлого и никак не влияет на реальность».

Но академик Готовченко почти в то же время вычислял по своей методике: «Товарищ Мезенцев! Устранение причины материального явления приводит к тому, что это материальное явление становится частью антимира. Свято место пусто не бывает: явление с устраненной причиной причинно привязывается к нолю, парадоксально восходит от ноля к материальным величинам и стало быть, будет иметь тенденцию возрастать до бесконечности...»

Все эти сценарии интересовали тогда только ученых: никаких реальных возможностей математически исследовать энерговолну пред-явления не было.

Мезенцев рассуждал дальше: известно, что наиболее чувствительными к энерговолне являются наиболее примитивные животные. Стало быть, Архей должен воспринимать будущее вообще как живую реальность...

Так произошла сцепка проекта «Архей» и проекта энерговолн.

 

*  *  *

 

На даче Мезенцова созревали яблоки. Вокруг дачи раскинулись бескрайние поля краснеющей гречихи. И олигарх, медиамагнат Осиновский не отказал себе в удовольствии пройти полкилометра пешком, оставив на повороте проселка бронированный лимузин и охрану.

Он чутьем древних своих предков осознавал, что к оракулу не входят, бряцая броней. Бориса Соломоновича Осиновского интересовало будущее – а будущее знал только Бог... и Мезенцев.

Академик вышел навстречу незваному гостю, и Осиновского испугала эта осведомленность оракула: ведь он ехал сюда в глубочайшей тайне и инкогнито. Но для академика Мезенцева не было тайн.

– Приветствую вас, Борис Соломонович! – ничуть не удивившись, пожал протянутую руку Мезенцев. – Как дорога? Не растрясло?

– Благодарю... я в порядке... совершенно в порядке...

– Ну, тогда не откажите – чайку-с на террасе!

– С большим удовольствием...

Они уселись в плетеные кресла, и доверчивые яблони прямо к их рукам склоняли литые плодами ветви. Дул свежий ветерок и хозяин трех телеканалов настороженно крутил по сторонам желтой, овальной, как лимон, лысеющей головой с неопрятным пушком на лысине.

– Чай-то у меня особый! – бормотал Мезенцев. – С жасмином и мелиссой... Все свое, Борис Соломонович, все с участка... Лана, вели Даше подать крыжовенное варенье...

Телохранитель Лана застыла в гончей стойке, глядя немигающими глазами на живую легенду, живого чёрта, Князя мира сего на их с Мезенцевым террасе. Стройная, высокая, мускулисто-подтянутая блондинка с короткой стрижкой воина и тонким носиком, нежным подбородком тургеневской девушки понравилась Осиновскому, он невольно залюбовался на феминизированного берсеркера.

Летом Лана носила камуфляжную майку и тонкие штаны от спортивного костюма. Её маленькая грудь, обтянутая воинственной материей, отлично смотрелась на фоне играющих бицепсов и чуткой, живой, даже нежной шейки. Осиновский не слушал геополитическое брюзжание старого академика, заведшего в присутствии великого магистра тьмы глобалистскую шарманку:

– ...Вот возьмем Мурманский полуостров! Воткнем в центр телевизор, станем равномерно наматывать черный хлеб... Что же мы с вами Муромца что ли получим, Илью Муромца что ли получим?

Сути высказывания Осиновский не понял, но с готовностью поддакнул:

– Да-да... Столь экзотическим способом нам с вами Ильи Муромца никак не получить...

Лана, наконец, справилась с изумлением и пошла искать домработницу Дашу и крыжовенное варенье. Осиновский любовался её рельефной, твердой, как железо, спиной и длинными стройными ногами фотомодели. И снова прослушал начало реплики великого эрудита и корифея всех наук Мезенцева. Теперь тот перешел к экономике.

– ...Алмаз, безусловно, будет легче расщепляться по формуле экономического единства, чем жемчуг дешевый... Вот, например, в магазине он может – алмаз-то! – расщепиться на экономистов, на продавцов, на бухгалтера, на культуру торговли...

Осиновский был очень занятым человеком. Будучи в экономике первым среди равных, он в другой раз охотно поболтал бы с Мезенцевым о культуре торговли, но сейчас его вело важное и неотступное дело.

– Виталий Николаевич! – сказал Осиновский, переходя к насущному. – Я знаю вас, как патриота своей страны. Безусловно, её судьба вам не безразлична... Я приехал спросить вас сразу и без обиняков, как ученого, посвятившего жизнь исследованиям времени: кто победит на этих президентских выборах? Не будет ли свернут рыночный курс на культуру торговли, о которой вы так вовремя повели разговор?

Осиновский умолк, продавляя стул краешком жопы, напряженный, углом развернутый к академику, бегающий глазами и пальцами на коленках. Бриллиантовая булавка в галстуке ядовито поблескивала дьявольским глазом. Нервная еврейская прожилка над виском билась раненой птицей.

Ветер шелестел в листве старого, полузапущенного сада. Пришли Даша и Лана, вдвоем накрывали на стол, косились на олигарха, более привычного на экране, чем в жизни.

– На вашем месте... – тихо и задумчиво сказал Мезенцев. – Да, на вашем месте, Борис Соломонович, я подумал бы прежде всего о собственной судьбе...

– Что... вы имеете в виду?! – нервно сглотнул олигарх.

– Может быть, вам интересно узнать день вашей смерти? – мило улыбнулся Мезенцев сквозь бороду.

Осиновский промолчал. Он видел прорицателей и магов пачками, все они искали поддержки его могущественной Семьи и все на поверку оказывались прощелыгами. Но Мезенцева олигарх боялся. Мезенцев ученый, академик, он изучает будущее по энергетическим векторам.

– Молнию можно предсказать, если видишь скопление электричества, – сказал Мезенцев. – Молнию можно рассчитать, если точно видишь тенденцию скопления...

Осиновский сам приехал сюда. Может быть, больше проверить Мезенцева, чем узнать результаты выборов. Результаты выборов он знает и без академика. Вчера ночью, встав из под капельницы в госпитале Вишневского (выводили из запоя) Осиновский записал в своем блокноте заветную цифру победы в I туре: 53,26 процента за его, Осиновского, избранника...

Осиновский силен и умен, настойчив и тверд. И все-таки будущее пугает его своим черным зевом, своей неоплодотворенной пустотой. Осиновский – сперматозоид, даже – сперматозавр, оплодотворяющий это будущее, делающий его великим. И все же...

– Я не хочу знать своей смерти... – улыбнулся, наконец, олигарх. Осторожность взяла верх. Осиновский мог бы посмеяться над этим всезнайкой-академиком, спросить с привычной наглой ухмылочкой хозяина жизни: «Ну, давай! Выкладывай!»

Но осторожность – превыше всего.

– Я не хочу знать. Мы все умрем, я вовсе не хочу жить вечно, но и знать тоже не хочу... Я задал вам более простой и близкий вопрос...

– Вы уверены, что более близкий? – гадко осклабилась борода.

Осиновского продрало морозом по коже. Это все – фокусы мима – утешил он себя. Поганец ведет себя как и все проходимцы-экстрасенсы... Мерзавец, пытается напугать. Не получится...

– И все-таки вернемся к нашим баранам...

– То есть к вашему барану? Думаю, тут вам волноваться не следует, выборы пройдут без сюрпризов и эксцессов, ваш получит сколько запланировано...

– Кем? Сколько? – изобразил удивление Осиновский.

– Сами знаете. 53 процента. И ещё... 26 десятых...

Осиновский почувствовал легкий укол в сердечную мышцу. Про эту цифру пока не знал никто. Он держал её в тайне. Он сам придумал её и никому о ней не говорил... Блокнот он носил во внутреннем кармане своего пиджака...

– А... смерть... – вопреки себе выдохнул он на волне изумления.

– Я не могу вам сказать, Борис Соломонович... – издевался Мезенцев. – Вы же примете меры, предотвратите её – и получится искривление энергопотоков времени...

– Понимаю, – кивнул Осиновский желтушным подбородком. – Миллион.

– Чего? – отхлебнул чай академик.

– Долларов. В случае предотвращения.

– Это несколько меняет дело, – согласился Виталий Николаевич. – Но все же, согласитесь, довольно трудно...

– Два миллиона. Сразу по факту.

– Завтра в Большом кремлевском дворце будет банкет, – скучающим тоном сообщил Мезенцев.

«Это он еще мог как-то узнать... – подумалось олигарху, – по обычным каналам...»

– Так вот, Борис Соломонович! Вас там отравят. Насмерть. Яд положат в вашу порцию фазана по-персидски.

– И что мне делать?

– Не есть фазана, – рассмеялся Мезенцев. – Теперь слушайте меня внимательно: чтобы выжить, вы должны сказаться уже отравленным и лечь в больницу. Не высовывайтесь оттуда не меньше недели. Распространите слух, что вы при смерти. Иначе до вас доберутся другими способами, вы меня поняли?

– Понял, – кивнул и икнул от напряжения магнат.

– И упаси вас бог, Борис Соломонович, что-то сделать не так...

Несложно понять мои чувства, когда я послушал этот разговор. Мезенцев – исчадие ада – понял я сразу и бесповоротно. Он убил мою Марину из-за этих вонючих смещений, прикрылся судьбой и Богом, определившим ей умереть – а теперь за пару миллиона долларов перевернул судьбу целой страны и даже не вспотел...

Не дожидаясь отъезда Осиновского (этот сатана меня нисколько не интересовал), я сбежал с дачи к себе на работу. Там взял у дежурного табельный «макаров», сдал карточку-заместитель и поехал обратно.

Вечером я уже стрелял в Мезенцева.

– Получай, сука! – прокричал я и выстрелил.

Лана быстрой тенью метнулась заслонить шефа, достигла своего в прыжке и приняла обе мои пули со смещенным центром в себя. Она падала, уже раненая, молодая и красивая, полная жизни – и это отрезвило меня, лишило того черного энтузиазма, который я испытывал вначале. Я убил совершенно напрасно совершенно невиновного человека!

Пока я стоял с дымившимся стволом в руке, остолбенело и тупо глядя на дело рук своих, Мезенцев (академик медицины!) скинул пиджак, закатал рукава и взялся остановить кровотечение. Пока Даша, прибежавшая на выстрел, очумело застыла в углу террасы, зажав рот двумя ладонями и икая от страха, Мезенцев наложил импровизированные повязки и перенес Лану на плетеный диванчик. Под голову (точнее, под шею) он подложил ей свой скатанный валиком пиджак.

– Чего стоишь, дура! – рявкнул на Дашу. – Иди, звони в неотложку, пусть едут...

Так я стал убийцей. Точнее, чуть было не стал – отдадим должное лечебной хватке медицинского генерала Виталия Николаевича.

Когда приехала «скорая помощь» (часа через четыре), пришлось составлять протокол об огнестрельных ранениях и вызывать дознавателя нашего областного УГРО.

Я его знал. Это был мой бывший высоколобый краснодипломный однокурсник Фархат Файзрахманов, человек, как и я, не нашедший себя в науке и жизни, уныло тянущий лямку мусорщика рода человеческого. Мне повезло, что он меня помнил. Он многое сделал для меня в тот момент (сука Мезенцев самоустранился – я не я и лошадь не моя!), но отмазать целиком не смог: я стрелял в 23-летнюю девушку, как говорится, «спортсменку, комсомолку», стрелял из табельного милицейского пистолета...

В первичном протоколе, который затем лег в основу всего следствия, Фархат предложил версию о случайном самостреле пистолета при моем баловстве и понтерстве. Так я тянул на «неумышленное убийство» (впоследствии «неумышленные тяжкие повреждения») при отягчающих обстоятельствах. Во-первых – я взял под карточку-заместитель свой «ствол» во внеслужебное время, для озорства, во-вторых – неосторожно обращался с оружием, что для сотрудника МВД совершенно недопустимо.

Кандидатская была мне больше не нужна. Милицейская карьера закончилась. На целый месяц я был заперт в «комнату приятного запаха» (КПЗ), где сидел совершенно убитый произошедшим – смертью Марины, собственной дуростью, мучаясь мыслью – выживет ли несчастная Лана?

Вычищенный из органов я предстал перед судом. На суде Мезенцев и заплаканная Даша подтвердили версию Фархата: дескать, выпили, валял дурака, со смехом нажал на курок, думая, что оружие не заряжено...

– Но почему в гражданку Карцеву попали две пули? – недоумевал судья. – Как это вообще возможно при непроизвольной стрельбе?

Дело клонилось в дурную сторону. Но Лана Карцева дала в больнице письменные показания в мою пользу, и мне влепили два года условно...

 

*  *  *

 

При выходе из изолятора меня подобрал Мезенцев на джипе и отвез к себе на дачу. Там я некоторое время вообще был в полном ступоре, вяло ел, ничего не отвечал. Если бы не добрая Даша, уже знавшая, до чего может довести Мезенцев, я бы, наверное, покончил с собой. Но она ходила за мной, как за маленьким, кормила с ложечки, жалела, рассказывала долгие истории о своей жизни, отчасти развлекавшие, отчасти загружавшие меня.

И однажды я смог общаться, почувствовал в себе силу возражать Мезенцеву, который обрел привычку рассуждать при мне вслух.

– Люди увлеклись побочными свойствами Архея! – пожаловался Мезенцев сам себе. – Господи, какая чушь... Для них Архей – это только приемник волн предстоящих событий. Зачем им знать предстоящие события? Дураки, их счастье, что они не знают...

– Виталий Николаевич! – возразил я решительно. – Вы преступник.

– Это почему же? – сверкнул он на меня очками.

– Вы делаете на Архее бабки, как последняя фарца! А ведь Архей мог бы избавить людей от страха перед будущим! Ваша методика могла бы сделать жизнь совсем иной: без преступлений, без несчастных случаев, без жертв наводнений, вулканов, землетрясений...

– Ну-ну! – окрысился Мезенцев. – Продолжай! Без времени, без пространства, без цвета, вкуса, запаха, без надежды и удачи...

– Зачем вы утрируете?! – искренне обиделся я.

– Я не утрирую. Это правда. Ты хоть подумал – почему от Архея до человека способность воспринимать волны грядущего живыми существами постепенно утрачивалась? А может быть – это защитное качество матушки-природы? У камня, Кирилл, нет никакой тайны будущего. Камень будет лежать, пока его не тронут. Камень полетит ровно настолько, насколько толкнут. Зная силу и массу, ты рассчитаешь полет камня за тысячу лет до броска – какая тут тайна будущего? Камень абсолютно предсказуем!

Мезенцев помолчал, потом закурил. Руки его дрожали. В последнее время он производил впечатление совершенно больного человека, развинченного и угасающего. Ноша его явно была ему не по плечу...

– И вдруг человек превращается в камень, Кирилл! Вдруг выясняется, что есть датчик, способный из тенденций заранее вывести любой поступок человека! Человека, его поведение, можно рассчитать как часы после заведения маятника... Причинно-следственная тюрьма, тюрьма энергетических векторов, все будущее по закону взаимодействия уже имеющихся векторов, потому что новым неоткуда взяться...

– Факт остается фактом! – сказал я ему, не желая вдаваться в его схоластику. – Вы убили Марину и вы спасли ублюдка, умерщвляющего нашу Россию.

– Я его не спасал, – тихо, но твердо сказал Мезенцев.

– А как же...

– В фазане действительно будет яд. Но Осиновский – живучий. Он бы все равно выжил. Он провалялся бы в больнице неделю, как я ему и велел, а потом бы вышел. Я... в сущности, я просто украл у него два миллиона долларов... Его люди проверят фазанью порцию и подтвердят мою правоту... И он оплатит мой комфорт – это единственное, Кирил, что у меня осталось...

– Хорошо... – смягчился я. – Ладно. Допустим. Пусть. Но зачем вы тогда спасали Марину?! Зачем вы так надругались над её жизнью и моими чувствами?! Зачем, если знали, что ей суждено умереть?!

– Ты не поймешь... – отмахнулся Мезенцев.

– А вы все-таки попытайтесь объяснить...

– Это моя ошибка, мальчик. Моя жалость. Не к ней – я глубоко презираю людей, ими движут вектора – и ничего больше. Люди – оловянные солдатики... Но я пожалел... попробуй понять... Она была распята, распята... Я пожалел Бога, потому что передо мной снова предстали пытки Христа...

Настала мне пора раскрыть рот. Мезенцев мог вломить мне поленом из камина по лбу – и все же мои глаза не вылезли бы так далеко из орбит. Ну, товарищ академик! Ну... Чего-чего, но такого я не ожидал...

– Какого... Христа... – выдохнул я кое-как.

– Заткнись, сопляк! – развизжался Мезенцев. – Пусть твой вонючий рот не оскверняет этого имени!

Походил вдоль-поперек по комнате, как тигр в клетке, немного успокоился. Достал из резного бара бутылку коньяка, отпил из горла, щедро проливая пойло на рубашку и галстук. Потом протянул мне.

– Прими...

Я, сам не свой, отхлебнул немного и отставил бутылку на секретер. Мезенцев жалеет Бога! Да, дальше, как говорится, некуда...

– Вектора летели наперекосяк... – начал Мезенцев. – От архея они сталкивались, расходились, снова совмещались... И пришла пора им всем по законам взаимодействия векторов сойтись в одной точке... Так выглядит 1 год нашей эры в моем мире. На самом-то деле ты же знаешь, что векторов нет и энергии нет...

Тут Мезенцев заплакал. Крупные градины слез текли по его заросшему лицу, путались в бороде.

– И тогда пришел Бог! – сказал Мезенцев. – Я не знаю, как это сказать... Он не пришел, потому что пространства нет... Он... Никто не видел Бога таким, каким довелось видеть его мне... Примитивные дураки видят в нем царя царей, грозную и страшную силу, канючат у него всех благ – а он Одинок, и Страдает, и Мучается. Нет ничего кроме него, ничего – представляешь? Ты не можешь себе этого представить! Если я замурую тебя в жидкий бетон и протяну тебе соломинку, чтобы ты не подох – и так будет вечно... Это лишь отчасти приблизит тебя к страданиям нашего Бога! Я понял суть распятия: ужасная языческая казнь была аллегорией мучений Творца, так сказать, земным отражением его скорби...

– Я не знаю... – пробормотал я. – Не понимаю, во-первых, для чего нам, двум образованным людям, вдаваться в эту религиозную ортодоксию... Но раз уж вы начали – по-моему, в религии распятие как раз дарует надежду всем верующим...

– Какую надежду?! – истерически взвизгнул Мезенцев, и я понял что он психически не вполне здоров. – На что?! На жизнь вечную?.. Ты хоть думал, как это ужасно – идти, идти, идти... в никуда?! Вечно и однообразно скитаться по звездным лабиринтам, даже если жареные голуби залетят тебе в пасть? Или смерть? Ничто, небытие – одна мысль о вечном мраке повергает думающего в ужас! Вечный свет и вечный мрак – они стоят друг друга!!!

– Воссоединение с Богом? – спросил я, уже подыгрывая безумцу.

– Бог замурован в бетон! – огрызнулся академик. – И это только приблизительная аллегория его страданий, потому что бетон – все-таки сущее, а у Бога нет ничего кроме него самого... Знаешь, Кирилл, я иногда восходил к нему... то есть мне так казалось... И это навсегда ввергло меня в отчаянье... В сущности, он настолько любит людей, что устроил для них все наилучшим образом: он развернул для них иллюзию пространства, раскатал несуществующую реку времени, расставил лубочные декорации природы... Человек живет в прекрасном мире иллюзий, и я понял, что сама радость – иллюзорная настойка... Для пущего нашего счастья Бог даровал нам неведение, недоказуемость вечного света или мрака – и, живя в догадках, мы умеем быть счастливыми...

– Почему же вас не устроило такое счастье, товарищ Мезенцев? – поиздевался я над крокодильими слезами академика. Он был отвратителен в минуту своей слабости, ещё более гадкий неопрятный бородатый мерзавец, чем даже в минуты сладострастного триумфа своих больных фантазий.

– Я учёный... – всхлипнул Мезенцев и утер рукавом дорогого пиджака свои пустые, прозрачные глаза. – Я уже не могу остановиться – просто негде... Я, как бульдозер, вгрызался в природу... Когда я был молод, она казалась мне необоримым трехмерным монолитом. НО!!! Лубочные декорации попадали... Частицы рассыпались в ничто, энергия уравнялась с нолем, а пространство, та, казавшаяся каждому незыблемой пустота, свернулась в вонючую точку... Я самый несчастный из людей, Кирилл, потому что посягнул на хлеб Бога, причастился святых тайн, вкусил плоть его и кровь... Я думал разделить с ним царствие небесное – а разделил с ним распятие...

– А заодно и богатство с Осиновским, – съязвил я.

Мезенцев, видимо, обиделся (правда глаза колет!) и замкнулся. Утер остатки слез, чопорно поджал губы и сухо, неожиданно для его предыдущего состояния, заметил:

– Впрочем, это все гипотеза... В мире нет ничего сверхьестественного. Более того, я даже доказал, что его не может быть.

– Интересно, как это?

– По причине отсутствия естества как такового...

– Я вас отказываюсь понимать, Виталий Николаевич! – обиделся я на такие повороты. – Вы вообще с головой не дружите! Вы же сами доказывали, что в отсутствии Бога мир невозможен, его отсутствие предполагает отсутствие мира. Если вы после этого материалист, то нас попросту нет...

– Именно так... – важно кивнул бородатый псих.

– Как?! – не выдержал я, взрываясь. – Как?! Вот мы с вами тут разговариваем, вы бороду почесываете, я на стуле сижу – и всего этого нет?!

– Нет и все, – отмахнулся Мезенцев. – Это же не более чем твои ощущения... Точно так же ты ощущаешь переломленную палку наполовину в воде – а палка-то прямая... Если ощущаешь – то это кажется, а когда кажется – креститься надо!

 

*  *  *

 

Так я стал жить в доме у Мезенцева, потому что потерял все, и нигде во внешнем мире приюта мне не было. Я привожу свою причину – но причина, руководившая академиком, мне доныне неясна. Зачем он держал меня при себе и кормил? Его заинтересованность темой моей кандидатской навряд ли может быть принята в расчет. Хотя о кандидатских и докторских этот маньяк мог говорить часами, пережевывая одно и то же в жуткий кашеобразный маразм.

Завтракали мы обычно в большой гостиной с камином и длинным столом красного дерева персон на двадцать. Большая часть стульев была зачехлена, и только три открывали свой венский шелк для посетителей: центральный (когда-то это было место главы большой семьи – думал я) стул поскрипывал под Мезенцевым, стул слева отводился мне, а стул справа стоял теперь пустой; раньше на нем сидела Лана.

Буквально через пару завтраков я заметил, что Мезенцев не любит и боится животных. Это было тем более странно, что как медик он просто обязан был иметь с ними дело.

В то утро Даша подала нам вареные яйца «всмятку» в подставках-рюмочках и микроскопические ложечки для выедания. К завтраку полагалась белоснежная салфетка, столовое серебро и полный набор пряностей в фигурной дискретнице. На салфетках Мезенцев обычно писал охватывавшие его формулы и оттого частенько вообще не утирал губ.

Гостиная академика располагалась на первом этаже, и через стрельчатое окно (прямо как в замке), забранное фигурной чугунной решеткой, Мезенцев следил за работой садовника, подстригавшего кусты роз. Хмыкал, поджимал губы, чем-то недовольный, но все же при мне садовника он в открытую ни разу не ругал.

– ...Объект и субъект диссертационного исследования! – возвращался он к равномерному брюзжанию. – Это, Кирилл, очень методологически спорный вопрос! Ведь субъект исследования – это частное воспринимающее, то есть сам исследователь! Как же можно ставить раздел «субъект диссертации», что же, о самом себе писать?! Довольно схоластично также деление на объект и предмет диссертационного исследования...

Подавая ему гренки с жареным сыром, Даша глянула на меня вызывающе и игриво. Я еще не оправился от того удара молнии и потому ответил кислой улыбкой тоски. В момент наших перемаргиваний Мезенцев что-то узрел в пространстве перед собой и весь напрягся, словно обручами сдавленный.

– Моль! Моль, я говорю тебе, проклятых!!! – заорал вдруг Мезенцев на домработницу. Его кривой, корявый палец уперся в некую точку. Когда ошеломление первого момента прошло, и я взглянул в указанном направлении, то, действительно, увидел серую бабочку моли, приведшую Мезенцева в такой неописуемый ужас. Даша хлопнула ладонями – и мерзкое насекомое превратилось в склизкое пятнышко на её руке.

«Жаль, – подумал я, – что с Мезенцовым нельзя вот так же...»

Когда суматоха улеглась, мы вернулись к разговору, но, слава богу, перевели его в более живое русло.

– А почему «проклятых», а не проклятая, Виталий Николаевич? – поинтересовался я, проглатывая бутербродик с сыром на шпажке.

– А! – отмахнулся он. – Проклинать вообще-то нехорошо... Так я, чтоб в неопределенной форме...

– Так вы все-таки верующий? – снова попытался я узнать правду. Мезенцев скользил в руках (точнее в голове) как угорь, и правило исключенного третьего на его шизофреническое мышление не распространялось. Он мог полдня доказывать вам отсутствие Бога, чтобы потом доказать его наличие...

– Теоретически Бытие Абсолюта трудно оспорить! – сказал Мезенцев, прожевав. Он задумчиво почесывал бороду, словно готовился к мозговому штурму. – Но на практике... Обыденный здравый смысл как-то отрицает Образ и Подобие в человеке. Ну, например: гены для будущего человека несут все сперматозоиды. А в человека преобразуется один. Получается – бессмысленная лотерея?

– Отчасти да, но...

– Далее. Если ребенок абортирован – была ли в нем живая душа?

– Гм... н-да...

– Слабоумный, безумец – неужели им вечно быть такими? Человек, впавший в старческий маразм – будет ли он в вечности таким, как в молодости или как в старости?

– Ну, если предположить устранение раздражителей...

– А это, дорогой Кирилл, главный вопрос: связь мышления и химических процессов мозга очевидна. Любой может посредством химии временно или постоянно ухудшить свой интеллект, привести его к распаду или к неоправданной эйфории...

– Но, Виталий Николаевич... – встрял я робко, несколько ошарашенный его аргументами. – Если мысль – химическая реакция...

– То мы лишь забродившая яма с дерьмом! – подтвердил он мои невысказанные, но худшие опасения. – То есть, давая менее научное определение, нас попросту нет. Мы, так сказать, предмет отсутствия в качестве субъекта. На одних планетах лежат мертвые камни, на других гуляют пылевые бури – ворошат песок, тоже, видимо, считая себя умными и деятельными... А наш шарик обтянуло этой пукающей квашней – биосферой, в которой нет отдельных звеньев – сиречь нас...

– Но ведь вы же боитесь энергетических смещений! – припомнил я. – Значит, все-таки верите в некий план Бога, который нельзя нарушать!

– Бог, Бог... – пробормотал Мезенцев. – Где Бог, а где мы?! Мало ли камней он создал? Ты думаешь, ему есть хоть малейшее дело до двуногих соединений углерода – людей? До их дел, до их вонючей справедливости или праведности? Попы говорят, что человек от природы Бог. Гельвеций считал, что человек от природы добр. Более прагматичный Джон Локк считал, что человек от природы чист... или пуст – это же синонимы! А я тебе скажу такое определение, доказательство которого в нем самом: Человек от природы зверь! Ну, сам, Кирилл, подумай – кем человек может быть от природы, как не зверем?!

 

*  *  *

 

Вечером академик Мезенцев повелел садовнику Пете Багману истопить баньку и долго сидел на террасе с полотенцем через загривок. Я, признаться, бани не люблю: есть что-то извращенное в голом однополом мытье. И приглашения Мезенцева я ожидал с ужасом.

Но Мезенцев меня не приглашал, он решил проблему ещё оригинальнее и мылся в бане с Дашей. То, что её роскошную фигурку обтягивал купальник-бикини, ничего, на мой взгляд, не меняло. Я подумал, что, когда Лана была здоровой, в этой бане кипели нешуточные оргии. Впрочем, откуда мне знать? Жизнь сложнее правил – сказал однажды мой старший друг, известный поэт Александр Павлович Филиппов...

Временами кажется, что все понимаешь – а понимаешь только схоластику правил. Тот, вроде бы, подлец – а покопаться... А другой выглядит святым (как Мезенцев), но в душе чёрт...

Нет, не то чтобы я ревновал к Даше (хотя её лукавые взгляды искоса в мои трудные дни, не скрою, льстили), но Мезенцев становился для меня все более отвратительной сластолюбивой фигурой.

Садовник Петя Багман, молодой, нескладный извращенец (казалось, будто его собрали из разных тел: ноги от коротышки, руки от гориллы, торс от дистрофика, голова от лысоватого доцента; зная Мезенцева, я бы не удивился, узнав, что это в самом деле так!) решился подглядывать в маленькое окошечко царской бани, роскошной, из белой, вековой, корабельной сосны, с леопардовыми пятнами на декоративной обшивке. То, что он там видел, его не радовало.

– Ничего уже не может... – сокрушенно покачал головой Багман.

– В каком смысле? – поинтересовался я.

– Ну, в каком... Им бы там... а они моются...

Я курил на крыльце с каменными химерами, стерегущими покой дома, и бычковал им в углубление глаз окурки. Мезенцев мылся долго, вышел красный и распаренный, с одурелыми глазами, в махровом долгополом халате, с полотенцем на голове. В бороде его играли бриллиантами капли.

– Пойдешь? – кивнул он на баню и на Дашу.

– Вот ещё! – не дала мне ответить девчонка. – Он молодой, там ещё приставать начнет!

– Я тоже могу! – взъерепенился Мезенцев.

– Да ладно уж, Виталий Николаевич! – тонко усмехнулась Евина дочь. – Кому другому заливайте...

В томной поволоке её хитрющих глаз, в подрагивающих от сокрытого смеха губах, в плавной насмешливой походке – повсюду скользила ирония.

– Нет, могу, могу! – рассердился Мезенцев. – Что ты, Даша, меня перед людьми-то позоришь?! Я просто честь твою девичью храню!

– Ос-споди... – выдохнула Даша с глубочайшим разочарованием в голосе. – Хранитель вы мой, Виталий Николаевич...

– Нет, давай на спор! – бесился академик. – Я тебе докажу!

– Лане своей доказывайте! – отмахнулась Даша. – Вот уж кто на вас не надышится...

И, покрыв нас волнами аромата ландышей, в мокром купальнике впорхнула в дом. Мезенцев жестом попросил у меня сигарету, хотя курил я не его «Салем», а зловонного «Петра». Он казался расстроенным.

– Молодежь очень распущенная стала! – пожаловался он мне, как будто не сам только что таскал девицу в баню – в его-то годы! – Нет, ты подумай, Кирилл – девушка в её годы рассуждает об отношениях мужчин и женщин как о технологическом процессе...

– Она очень порядочная девочка! – высказал я свое мнение. – И с большим чувством достоинства...

– Ты думаешь? – оживился Мезенцев.

– А как же? Рядом с ней – будем честны, Виталий Николаевич, – увядающий академик, только что огребший два миллиона долларов, дряхлая развалина со сластолюбивым прошлым... Будущее… им патент... овано на все сто... Да будь на её месте хабалка – в два счета бы вас окрутила, купальничек бы скинула, потерлась обо все места – и живи королевой. А она ходит в челяди...

– Но-но! – высунулась между витых прутьев стрельчатого окна Даша. – Я не челядь, а помощник по дому!

Я густо покраснел – ведь никак не думал, что она услышит. А чертовка засмеялась и исчезла в глубине залы.

– Подслушивать неприлично!!! – заорал ей вслед академик. Думаю, он тоже не хотел Дашиного восприятия «дряхлой развалины со сластолюбивым прошлым»...

Извращенец Петя Багман принес Мезенцеву две самые крупные розы с кустов. Я со страхом подумал, что этот доцент с телом имбецила решил воспользоваться моими рекомендациями о купальничке...

– Посмотрите, Виталий Николаевич, какая красота! – сказал Петя, отдавая цветы.

Мезенцев похлопал ладонью по прохладному мрамору рядом с собой. Вислая задница Багмана тут же плюхнулась на указанное место...

– Наука убивает эстетику! – вздохнул Виталий Николаевич. – Да, в некотором смысле наука делает человека бесполым кротом... Вот ты, счастливый человек Петя, что ты сейчас видишь?

– Прекрасную многозвездную ночь... – зажмурился от удовольствия драный кот-Багман.

– А ты, Кирилл?

– Аналогично! – хмыкнул я, не желая погружаться в очередные стариковские глупости.

– А я её не вижу... – покачал головой Мезенцев, наподобие китайского болванчика. – Я вижу только гомоцентричные потоки энергии и апексы векторов! Небо для меня черно и днем и ночью. Я воспринимаю мир одноцветным, как если бы только щупал его, но не видел...

– Из всех чувств для нас убедительнейшим является осязание... – переврал я ленинскую цитату.

– Вначале Бог сотворил человека по своему образу и подобию! – изрек вдруг сентенцию Петя Багман. Хоть у него и крепилась на ключицах дистрофана голова кафедрального лектора, но такого я от него не ожидал и даже вздрогнул...

– Маленькие, замкнутые в себе пузырьки самосознания... – разглагольствовал Петя дальше. В брезентовой робе, весь перемазанный землей, обсыпанный цветочной пыльцой он воплощал собой тезис Ильича о кухарке, руководящей государством. – Потом Бог дал им зрение и слух, обоняние и осязание – чтобы они могли подсоединять к себе окружающий мир. Ведь, когда мы смотрим на звезды, мы увеличиваем свое «я» на всю видимую Вселенную...

– Бог подарил нам иллюзии, – кивнул Мезенцев, словно они разложили на двоих одну партитуру. – И назвал их радостями... Наука отнимает у человека иллюзии, то есть отнимает счастье! Человек стремится к проклятию Бога – не иметь иллюзий вне себя, а стало быть – ослепнуть, оглохнуть... Кирилл, ты думал, что такое восприятие на ощупь?

– Делать мне больше нечего, Виталий Николаевич...

– А ведь это цифровое восприятие: по объему, по весу, по плоскости поверхности... Без иллюзий, без эмоций... Строго по научному. И потому осязание для нас – самый верный способ узнать. Помнишь библейского Фому? Он не верил глазам, он не верил ушам, слыша голос Христа – он считал себя обязанным вложить персты в раны Учителя... Горе тому, чьи глаза превратятся в щупы! Посмотри, каким обезличенным и стандартным стал мир, построенный по канонам науки! Где пестрое средневековье, где разница? Города нашей планеты – близнецы, и люди – близнецы...

 

*  *  *

 

Гречиху уже убрали. Колхозный трактор вдалеке бороздил поле под зябь, а перед нами за узкой лесополосой проселка тянулись ровные ряды свежевспаханной, ароматной земли, облитой янтарем щедрого солнца.

По этой пахоте шел к нам Мезенцев с палкой в руке, пугая копошившихся в грядах грачей, в посконной рубахе навыпуск, в холщовых штанах и босой, с лукошком на сгибе левой руки. Борода, отважно топорщась навстречу миру, делала его сходство с кем-то, хорошо мне памятным, почти неотразимым...

– Ой, грибы! – обрадовалась Даша и по-детски, вприпрыжку, побежала навстречу академику. Она, в белых кроссовках, в обтягивающих её, как гитару, джинсах, в белой майке AC/DC, ласковым шелком обнимающей её пышные груди, казалась рядом с почвенным Мезенцевым посланцем иной цивилизации.

– Грибы, грибочки! – смеялась Даша, изучая содержимое лукошка Мезенцева. Мы проходили в посадке полдня и нашли только пару мухоморов, которые Лана со смехом бросила в свою котомку. А этот почвовед умудрился набрать полну мошну боровичков и подосиновиков. «Надеюсь, что полную мошонку клещей тоже!» – мстительно подумалось мне.

Лана, еще не совсем выпутавшаяся из бинтов, ходила с палочкой, разрабатывала отключившуюся из-за меня ногу. Теперь она опиралась на мою руку, задумчиво и лучисто глядя на Мезенцева, возле которого приплясывала Даша.

На Лане были черные кожаные брюки и водолазка цвета «хаки», облегавшая её второй кожей, послушно повторяя весь рельеф спины и накаченного пресса, лишь кое-где отражая полосы повязки через ключицу и грудь. Лана походила на змею – гибко извивающуюся во второй коже, атлетически играющую телом, о котором всегда заботилась не косметикой, а спортзалом.

Небольшой шрам на скуле лишь подчеркивал её изящное совершенство зверя, напряженно готового к броску на добычу.

– Пойдем! – предложил Мезенцев Даше. – Я тебе покажу, где такое богатство растет...

Вдвоем (Мезенцев галантно взял Дашу под руку) они направились к ближайшему березнячку. Даша забыла обо всем, увлеченная загадкой грибных мест, даже не помахала нам с Ланой рукой.

– Эх, Мезенцев, Мезенцев... – мстительно сузила глаза Лана.

– Он битая карта! – сказал я своей жертве, думая открыть ей глаза на бессилие академика осчастливить её.

– Я знаю, – отмахнулась Лана. Облизала язычком вмиг пересохшие губы и вдруг развернулась ко мне всем корпусом. Голубизна её глаз, воинственная сталь её зрачков, не мигая, изучали мой взгляд.

– Ты её действительно любишь? – вдруг спросила Лана почти севшим от волнения голосом.

– Кого? – опешил я.

– Дашу, – она злилась – то ли на меня, то ли на себя.

В ветвях над нами чирикали воробьи. Их суетливые перелеты (вектора – вспомнилось мне) мешали сосредоточиться. Пыльное марево плыло над проселком за уносящимся вдаль, уже подобным точке колхозным грузовиком.

Я не понимал, к чему этот разговор, но Лана так требовательно и серьезно смотрела на меня, всем корпусом открытая для удара, что я не мог лгать.

– Нет, – покачал я головой. – Более того, не помышлял об этом... Я ведь совсем недавно похоронил невесту... Даже думать пока не хочу о женщинах...

– Тогда, пожалуйста, Кирилл... – в голосе Ланы я почувствовал облегчение. – Пожалуйста, не ходи с нами меня выгуливать... Ну чего ты к нам прилип?! Скучно?! Вон, с Мезенцевым гуляй, он тебе про сельское хозяйство расскажет...

Оторопь постепенно проходила. Я начал понимать, что к чему. Нет ничего удивительного, что девушка, избравшая себе мужскую профессию, мужскую одежду, мужской вид спорта... н-да... Зачем же я так плохо думал о ней, предполагая, что она любит старого дристуна?

– Я понимаю тебя, Лана... – сказал я, отечески накрыв ладонью её узкую и жаркую кисть. – Я потерял мою Марину... Я теперь всех понимаю... Я не стану больше стоять между вами...

– Спасибо... – Лана все ещё смотрела на меня, почему-то наполняя взгляд тоской. – Ты хороший человек, Кирилл... Но зачем ты тогда... на террасе... так плохо стрелял?

– Ты хочешь умереть? – удивился я снова.

– Да.

– А как же она?

– Ты ничего не понял, глупый... Она ничего не знает... Я вообще не знаю, как ей сказать, и нужно ли вообще говорить... Она такая невинная... и такая обычная, натуральная... Природа не посмеялась над ней, как надо мной... Она выйдет замуж и родит своему мужу хороших, крепких детей...

– Гм... м... – только и смог я издать по-буддийски.

– Это хорошо, что ты подстрелил меня, Кирилл, – грустно усмехнулась Лана. – Очень хорошо... Она теперь так заботится обо мне... Сидит возле меня часами, кормит с ложечки... У нее очень развит материнский инстинкт... Наверное, она думает, что я её большая дочь...

– Тебе надо ей все сказать! – с упертостью дурака предложил я.

– Нет. Нельзя. Тогда она просто будет меня бояться... А сейчас мы вместе, она обнимает меня, когда я плачу, и даже целует... По матерински... Если бы ты знал, Кирилл, как меня в эти мгновения колотит изнутри! Я вся сжимаюсь, как шагреневая кожа, не могу пошевелиться... Мы с ней подруги... И если я только перейду черту... Я навсегда потеряю её...

Мы стояли, рука в руке, пристально глядя друг на друга, и со стороны могло показаться, что это свидание влюбленных на лоне природы. Так и было. Мы были влюбленными, теми, чьи жизни исковеркал слепой случай, и острая жалость к Лане, страдающей так же, как и я, заставляла меня искать рецепты её спасения.

Наш разговор, диалог страждущих глаз, прервало помпезное появление Мезенцева с огромным Белым Грибом в правой руке. Он держал его высоко как штандарт, а на левой руке у него висла Даша, по-ребячьи попискивая и хохоча.

Лана нашла в себе силы улыбнуться им. Я наплевал на приличия и стоял хмуро. Во всем подозревая Мезенцевскую пакость, я думал: уж не он ли заплел столь экзотический венок чувств вокруг себя?

– Думал ли ты, Кирилл, – вострубил Мезенцев, – что человек – это всего лишь думающий гриб?

– Думающий тростник! – поправил я его, припомнив изучавшиеся в Университете труды Рене Декарта.

– Нет, Картезий ошибался! – провозгласил Мезенцов. – Не тростник, а именно гриб! Гриб!

– А в чем разница? – кисло поинтересовался я.

– Понимаешь, Спиноза называл человека думающим камнем, Картезий – думающим тростником, но камень и тростник – в пределах естества. Нет! Думающий гриб – потому что грибы такое же сверхъестественное чудо, как и люди! Не растение и не животное, не мясо и не стебель...

– Не Бог и не зверь, не раб и не господин судьбе! – смеясь, подхватила Даша.

Я понял, что она уже о человеке...

 

*  *  *

 

С того момента я рьяно взялся помогать Лане. Правда, не знал, с чего начать? Я вел с Дашей двусмысленные разговоры, доказывая, что мужчина отличается от женщины лишь неспособностью рожать. Мы рассуждали о красоте женского тела, о его совершенстве и нежности, а когда появлялся с кипой хвороста или мешком удобрений согбенный Петя Багман, я непременно высмеивал мужское естество.

Петя Багман стал для меня не просто объектом насмешек, а макетом уничтожения светлого образа моего пола. Наверное, за это он и невзлюбил меня – что ж, поделом.

Лана совершенно поправилась и уже бегала с Мезенцевым купаться в ледяную осеннюю реку Пахру, с фырчанием и дрожью погружаясь в её холодную, тяжкую, как ртуть, воду.

– Бедняжка! – сказала Даша, кутаясь на берегу в оренбургский платок. – Как она его любит! Но разве пробить такого чурбана?

– Ты про Лану? – спросил я, и в груди моей что-то замерло с прохладцей.

– Ну конечно! – улыбнулась Дашенька. – Она ведь такая хорошая... Только вот в личной жизни у неё не сложилось...

Ах, добрая Даша! Если бы ты знала НАСКОЛЬКО у твоей Ланы не сложилось в личной жизни!

Я постелил на берегу китайскую циновку с изображением дракона (такого же мерзкого, как сам Мезенцев!) и выставил на него из походной корзины бутылку «Столичной», грузинской «Изабеллы» в оплетенной лозой таре, блюдце с сервелатом и бужениной, второе блюдце с беконом и лозаннским сыром, желтым, как лимон, и пузырчатым, как пена.

– Даша, – попросил я тихо – но голос все же сорвался. – Ты уж будь с Ланочкой поласковей... Она так много пережила... А старый хрен никого, кроме себя не видит, он ей даже отпуска не даст!

– Точно! – с готовностью кивнула Даша. – Хрен моржовый...

Потом призадумалась и отрицательно покачала головой.

– Только, Кир, она не пойдет в отпуск. Даже если он отпустит. Ей с ним хорошо...

– А если не с ним? – подкатил я взволнованный вопросец.

– А с кем? – усмехнулась Даша. Потянулась, расправив руки над головой, хрустнула сладкими девичьими хрящиками. В этот момент я ощутил укол Ланиной тоски, почувствовал волну, в которой Лану колотит о берег уже столько времени...

– Со мной, что ли? – развеселилась Даша. – Или с Петей (она прыснула в ладошку)… С Петей Багманом?

«Нет, – подумал я Мезенцевским афоризмом. – Илью Муромца мы так не получим!»

В эту же секунду из воды показались Лана и Мезенцев. Лана в тонком купальнике, вся просвеченная, точеная, как из слоновой кости, заботливо и с любовью изготовленная создателем, как сосуд совершенства. Это особенно оттенял вислопузый тролль Мезенцев в семейных трусах до колена, расписанных по ситцу легкомысленными цветочками...

– Иди окунись, Кирилл! – призвал он меня, брызгая в мою сторону обеими ладонями. – Водичка-то – б-ррр! Хороша!

– Боюсь расщепиться по формуле экономического единства! – отказался я лениво. – Вон Дашу возьмите!

– Ещё чего! – поджала Даша пухлые губки. – Дура я, что ли?

– По-твоему, Лана дура? – парировал я.

– Нет. Лана закаленная. А я дурой буду, если полезу...

На берегу Даша накинула на Карцеву свой платок, заботливо обернула почти нагое тело:

– Чтоб вон Кирилл не пялился... – пояснила со смехом.

– Не... Я не поял... – раскинул Мезенцев корявые руки. – Лане, значит, платок, а мне что?

– А вам чарку с устатку... – тут же нашлась Даша и налила пузатую рюмку до краев «Столичной».

Мезенцев крякнул и выпил. Сморщился, как будто из него воздух выпустили, пощелкал в воздухе пальцами. Даша и Лана поднесли ему по кусочку бекона с двух сторон. Руки их на мгновение встретились... Лана отдернула пальцы первой...

«Сама боится...» – мысленно констатировал я.

– Нет, а где огурчики? Где помидорчики? – обвел взглядом застолье академик. – Даша, что это за нищета философии?!

– Битва или смерть! – процитировал я Маркса по памяти. – Кровавая борьба или небытие; такова неумолимая постановка вопроса!

– Это еще что? – изумился Мезенцев.

– Отрывок из «Нищеты Философии», который Карл Маркс спер у Жорж Санд...

– Тоже нашел у кого! – хмыкнула Лана и передернула озябшими плечиками.

– Вы все такие умные! – презрительно-восхищенно сложила ладошки на груди Даша. – Просто трепещу, что вы скажете после второй рюмки!

Мезенцев не замедлил воспользоваться Дашиным трепетом и заглотил вторую рюмку. Маслянистым взглядом разъезжающегося человека смерил домработницу и оценивающе присвистнул.

– Как хороша стала...

Даша вела свою политику – полагая, как и я, что тоже трудится в пользу Ланы Карцевой.

– Я-то что... – засмеялась она. – Смазливость одна... Вы на Ланочку посмотрите, Виталий Николаевич, это же Милосский мрамор! Богиня Диана с луком...

– Репчатым... – рассердился Мезенцев. Он понял только одно – что его неловкие стариковские ухаживания отшивают.

Я внимательно смотрел на Лану. При словах Даши она вздрогнула, будто её камчой стегнули. По упругому телу атлета пробежала мышечная волна напряжения. Да, совсем у неё плохи дела...

Пришел Петя с его традиционно-извращенным вкусом и принес из холодильника на даче устриц. Первую дал Мезенцеву, вторую выжрал сам, мерзко втянув в себя слизня из раковины и тщательно прожевывая желеобразное тельце моллюска...

Третья устрица полагалась мне. Я брезгливо отклонил дар Пети, и он пошел отоваривать Лану с Дашей.

– Как у тебя с кандидатской-то, Петя? – поинтересовался благодушничающий академик. – Минимумы-то сдал?

Господи, и этот туда же! – пронеслось в моей голове. Я попытался представить этого запущенного урода, вечно в земле и навозе, переодетым в хороший костюм, стоящим на кафедре. Зрелище как в цирке – обезьяна в одежках...

– Петя у нас защищается по философии ароматов... – поделился Мезенцев никому не нужной информацией. – Использует свой богатый опыт садовника...

Нескладно-шарнирный Багман скрипуче уселся на траву между мной и Дашей и бесцеремонно схватил кусок сыра. Ел он аппетитно, но отбивал аппетит у других, потому что сыпал крошками изо рта, как-то пенно слюнявился в уголках жующих губ. Даша инстинктивно отодвинулась от него ближе к Мезенцеву.

Мезенцев выпил ещё. Девушки разлили себе «Изабеллу» и её густой, насыщенный дух гор и субтропиков смешался с прелью разнотравья и рыбно-чешуйчатым ветерком реки.

– Есть атмосфера, ноосфера... – заговорил Багман о своем наболевшем. – А есть аромосфера! Это понятие я вывожу в своей диссертационной работе... Аромосфера связывает все воспринимающее в единое целое на сенсорной, чувственной основе. Зрение и слух – это воплощение рациональных представлений о мире: они определяют форму и размер, математику бытия. А аромат – сгусток эмоций! Аромат розы для вас приятен – потому что сопряжен с приятными эмоциями, чувственным восприятием наслаждения... А аромат говна для вас неприятен, поскольку...

– А для тебя, Петюнь? – зло вклинился я.

– Что для меня?

– Ну, запах-то говна? Приятен?!

Девушки засмеялись, Багман смутился, покраснел и стушевался.

– Ты напрасно его обидел! – поднял менторский палец Мезенцев. – Он глядит в точку... Ты и сам состоишь из своих чувств и эмоций, из «нравится – не нравится»...

– Да ну, глупости! – скуксился я (как раз выпил рюмаху). – При чем тут мои эмоции? Я – это моя память. Пока я помню про себя – я это я. А как забуду – значит, помер, другой уже человек...

– Хорошо! – возбудился Мезенцев. – Тогда напомни-ка мне, будь добр, что ты делал в пять лет?

– Хм-м...

– Не помнишь? А в десять?

– Я... помню – с велосипеда звезданулся... Или это было в одиннадцать?

– Так что же, ты два года с велосипеда падал?! – рассмеялся Мезенцев. – Не помнишь? Выходит, мальчишка Кирилл умер?

– Выходит... что так... – растерялся я.

– А кто же тогда сидит передо мной, раз Кирилл умер?

– М-м-м...

– Судя по мычанию, священный бык Будды?

– Виталий Николаевич! – рассердился я на столь нечистоплотный прием спора. – Это ведь все софистика! Ну да, мы каждую секунду забываем, и каждую секунду умираем, но происходит перерождение нервных клеток, появляется новый человек... Да, жизнь и смерть – два рельса, по которым вагон личности катит в бесконечность...

– Так значит, личность – уже не память? Так? А что тогда?

– Нет, именно память! – упорствовал я. – Переменчивая, переливающаяся, но все же память! Больше-то нечему! Если я не помню, что я – это я, то какой же тогда это я?!

– Хорошо, – зашел Мезенцев с другой стороны. – Давай так. Предположим, у меня есть сверхмощный компьютер. Предположим, что я сканирую всю информацию из твоей головы – и даже со спинного мозга туда. Всю без остатка, слышишь?! Могу ли я после этого с чистой совестью погрузить тебя в гроб и закопать на три метра?!

Я молчал. Хотел сказать что-то обидное Мезенцеву – но не получалось, старый шарлатан обставил меня. Сохранение где-то полного объема моей памяти вовсе не даст мне уверенности лечь в гроб. Моя жизнь – это моя жизнь, а моя память – это всего лишь моя память, дело случая...

– Или ещё, – кидал тезисы вспотевший с водки Мезенцев. – Допустим, я клонировал человека. В голове у обоих близнецов абсолютно одно и то же. Можешь представить?

– Допустим, могу! – вяло отозвался я. – Получается, они считают себя одним и тем же человеком...

– Они-то считают. А ты? Если я убью одного близнеца – значит ли это, что тут же загнется второй? Получается, память у них одна, а личностей, своих «я» – две штуки... Неувязочка, товарищ Кирилл!

– Но что тогда жизнь? – вскричал я, потеряв остатки надежды прорваться самостоятельно сквозь тернии этих логических колючек.

Получается – то, что я помню – неважно? Если то же самое помнит другой, то он все равно другой? До сих пор суть жизни была понятна мне. Ампутация руки или ноги не ведет к потере личности, хотя мы и воспринимаем тело как часть своего «я». Нужно ампутировать память. А Мезенцев доказывает, что и ампутация памяти – ничто для «я»...

– Остается... – выдохнуло из меня вместе с водочным перегаром, и мурашки поползли по коже. – Если отнять все от «я», а «я» останется... То это ноль!!!

– Теперь ты понял наивность Картезия? – змеино осклабился Мезенцев. – Когито, эрго сум! Я мыслю, значит, я существую... А вот получается, что мы мыслим, но не существуем...

 

*  *  *

 

В тот вечер Лана простудилась. Я знал, что её закаленный спортивными истязаниями организм не поддался бы первому дыханию осени: болезнь вошла в крепость, где чувства разрушили стену. Бушевавший в Лане пожар, о котором никто кроме меня не знал, выжигал её изнутри...

Лану посадили перед камином, завернули в Мезенцевский теплый халат с песцовой оторочкой, ноги положили на скамеечку. Петя Багман зажег горелку посильнее (камин был газовым), а Даша с трогательной заботой поила Карцеву чаем с малиновым вареньем.

– Эх, малинка-то! – влез со столовой ложкой непрошенный Мезенцев. – Все ведь свое, с участка, сам подвязывал...

Даша отшугнула его, чтоб не мешался, и академик покорно ретировался. Отошел в угол под лосиную голову (охотничий родительский трофей) и тихо, слабоумно бубнил там с Багманом об эмпирической базе исследований диссертационной работы...

– Кушай, Ланочка, кушай! – щебетала Даша, пухлым пальчиком утирая каплю малинового сиропа на губах Карцевой. – Поправляйся, куда мне тут одной, с этими уродами, без тебя?

Я отозвал Петю Багмана от Мезенцева (тот еще бормотал какое-то время по инерции, потом затух, как ротор) и посоветовал ему натаскать воды в баню.

– Лану-то прогревать надо! – делал я невинные глаза. – Ты сходи, воды понатаскай! Раскочегарь как следует...

– А то как же! – обрадовался Петя, слюня губа о губу с плотоядным блеском в глазах придурка. Он, видимо, решил, что прогревать сокровище тела Ланы доверят ему. Да, этот озабоченный не прочь был бы пройти по её стальной, но изящной спине веником в баньке.

– Нет, Пентюх! – покачал я головой ему вслед. – Такого дела я даже себе не доверю... Есть у Мезенцева признанная банщица, она дельце-то и сладит...

Академик меж тем, отчаявшись добиться от нас сочувствия своим помыслам, обернулся в другой угол, где висела старинная (века 17-го, Печорско-ижорской школы – на глазок определил я) икона Христа Спасителя, почти совсем черная от времени. Зная нравы Мезенцева, я не верил, что он где-то мог купить такой раритет. Скорее всего, украл, как и большую часть своего имущества.

Академик перекрестился. С его губ сорвалось полувнятное:

 

Двое в комнате: Я и Бог

Фотографией на стене.

Бог со мною, как с сыном строг

И как с правнуком строг вдвойне...

 

– Ну теперь вам ещё в Союз писателей вступать! – посоветовал я Мезенцеву, намекая на его бесчисленные (в основном, незаслуженные) регалии.

Бородатый, расхристанный, в порванной на груди косоворотке, разве что только не в лаптях, а в мягких шлепанцах он стоял передо мной. И когда я сказал ему про баню, закивал, тыкая бородой в грудь, затараторил:

– Испокон, испокон, в деревнях наших банею лекарили!

– Вы, Виталий Николаевич, хоть штаны бы одели! – посоветовал я брезгливо. – А то вовсе как кондомный мужик!

– Кондовый! – важно поправил он и, доезжая, возмутился вдогонку: – О чем у вас, молодых, мысли-то?!

Звонко хлопнул себя по лбу и пошел помочь Пете Багману с водой и дровами.

Я вразвалочку приблизился к необъятному плюшевому креслу, в мякоти которого тонула Лана, и объяснил Даше суть дела.

– Ты уж, Дашенька, Лане-то помоги... Больной-то нельзя одной в бане, ещё угорит...

– Да какой разговор, Кир! – улыбнулась Даша (и по улыбке я отчетливо прочитал, что она ещё ребенок). – Для кого другого, а уж для лучшей подруги расстараюсь!

Она унесла банку с вареньем, в которой торчали чайная (Ланина) и столовая (Мезенцевская) ложки.

– Как он только половник взять не допер! – хмыкнул я вслед исчезающей в двустворчатых резных дверях Дашиной спине.

И тотчас сильная рука рванула меня книзу, так, что я чуть не упал. Я оказался ухом у пылающих губ Ланы. Дернулся, пытаясь вырваться, но у Ланы стальная хватка. Думаю, в армреслинг она меня бы перетянула...

– Ты чего это придумал?! – испуганно-заполошно зашептала она мне на ухо. – Совсем сдурел? Издеваешься, сволочь?! Я же там не выдержу, я и так уже... умираю я, Кирилл... Не могу я без неё... Иди, скажи, что сам меня парить будешь, я тебе дам даже, сколько захочешь, но Дашу не искушай, в дерьмо моё её не тяни...

– Спокойно, бодигард! – пощекотал я Карцеву свободной рукой. – Все будет путем, мой Ромео...

– Да как ты сме...

– Смею, Лана. Хватит вздыхать и ментам бывшим свои истории рассказывать! Давай, действуй...

– Но это же может быть... Может быть конец! Конец всему! Я потеряю её! Навсегда! Больше не увижу!

– Ты и так её потеряешь. Будешь мудить...

– Мудить, извини, мне нечем... Это по вашей части, мужики...

Я посмотрел на её открытое, правильное лицо, коснулся пальцами взмокших на лбу белокурых прядей. В голубых озерах глаз стояли слезы, готовые скатиться по лицу. Но сквозь слезы она чуть заметно улыбалась.

– Так держать! – посоветовал я отважному капитану и стойкому оловянному солдатику. – Уже лучше. Такой ты мне больше нравишься, Ланек!

– Клала я на твои «нравишься», Кир!

– Клала бы, коли было что класть... Давай, не дрейфь, Данте вон к своей Алигьере в ад спускался...

– Данте и Алигьери – это одно имя, – улыбнулась она уже чуть пошире. Солнышко проглядывало сквозь заволокшие её жизнь тучи. – Эх ты, академик...

– Соискатель, – в свою очередь поправил я.

 

*  *  *

 

Когда Даша с Ланой ушли, и зала опустела, я сел на зачехленный венский стул и охватил голову руками. Как может человек потерять все в несколько дней?! У меня была работа, была цель. Потом у меня появилась любимая девушка – так ненадолго, что я даже фотографии её не заимел...

Мою любовь сожгла молния, моё будущее перечеркнули две пули. Странно, а мне казалось, что я стрелял в сторону от себя... Но, как на графике Мезенболы, за который мне ещё в школе влепили двойку, всякая прямая – это окружность, равная собственному диаметру, или окружность вселенной. И пули, выпущенные перед собой, по Мезенболе вернулись мне в спину...

Странно, но дело Ланы держало меня на земле. Сейчас все, наверное, закончится, девушки объяснятся, и каким бы ни был исход – мое существование отныне бессмысленно!

В полураскрытые створки дверей столовой залы из холла копотью летела плаксивая ругань; там, обняв одну из мраморных шишек, украшавших перила лестницы, еле держался на ногах поддатый сын Мезенцева Сергей, недавно приехавший на разборки...

– Ты же обещал, папа! – визжал Сергей. – Ты же слово давал...

– Ну, давал, давал... Я же не хожу во Внешнюю Сеть... Я же так, по дачному, по стариковски...

– Я в ЦК КПРФ поеду! Пусть тебя из партии исключат, раз тебе партийного взыскания мало! Ты же мне говорил! Говорил! Что будешь тут помидоры выращивать!

– А я... да! Помидорчики налились... Сам растил... да!

– Не лги мне! Ты же живешь во вранье, как в воздухе!

Они еще о чем-то спорили, причем голос Сергея взвивался все выше и выше к куполу оперных фальцетов, а бубнящее жужжание шмеля – бормотание Виталия Николаевича, оставалось на одной ноте, удручающее однотонное, как гаммы.

Потом я услышал глухой удар – и грохот упавшего на пол мешка костей. Я почему то испугался, что Сергей мог убить старика, встал с «досадного» стула и вышел к лестничному пролету. Все разыгралось наоборот – это Виталий Николаевич попотчевал апперкотом своего отпрыска.

Сергей на локтях приподнимался с пола. Из носа и по рассеченной губе текла кровь. Старик Мезенцев стоял обескураженный, словно сам в содеянное не верил.

– Ладно, – пообещал Сергей, потирая ушибленную при падении спину, кое-как вставая на ноги. Ненависть пламенела в его глазах и на глазах же охлаждалась, стекала свинцом в формочку, как будущая пуля. – Ладно. Мы с тобой в другом месте поговорим. Ладно.

Он быстро (но прихрамывая) пошел к лакированным дверям, где скалились с резьбы звероликие купидоны.

– Я... это... – промычал Виталий Николаевич. Но поскольку замечание было довольно бессодержательным, Сергей пропустил его мимо ушей. Громко хлопнул дверью – как крышку гроба заколотил. Через полминуты я услышал звук заводимого мотора подержанной «альфы-ромео», на которой Сергей обычно сюда приезжал. Я не знал даже, личная это его машина или служебная...

Теперь я боялся уже не смерти Мезенцева. Я боялся собственной смерти. И не физической, а нравственной. С отъездом (видимо, навсегда) молодого самоуверенного чиновника здесь навсегда воцарится смерть, гнойное словоблудие Мезенцева-старшего, трупный яд его силлогизмов, лемм и короллариев, смрадный распад его мертвой души, канализационный поток Стикса, курящийся мезенцевскими миазмами, склизкое разложение его сущности.

Почему-то я верил в Сергея, как верили просветители XVIII века в здравый смысл. Волей судьбы придавленный к академику Мезенцеву я вынужден был беречь каждую крупицу, спасающую его от полного безумия.

И я выбежал в вечерний прохладный лунный свет, чтобы остановить младшего Мезенцева, уговорить его остаться, хотя бы просто переночевать, чтобы сгладить неприятный инцидент, не разорвать и без того перетертую бечеву между отцом и сыном.

Я не преуспел. Я был ещё на крыльце – а Сергей уже брызнул землей из-под колес, рванул через распахнутые ворота со злой, явно неоправданной на проселке скоростью.

Мне и так было не по себе, и думаю, вы поймете мои чувства, когда я увидел, что «Пит», Петя Багман, опять взялся за старое и напряженно подглядывает в банное окошко.

– Этого еще не хватало! – в сердцах вскипел я и через заросли укропа напрямик подбежал к низменному негодяю. Схватил его, оторопевшего, за шкварник и отбросил шага на три в помидорную ботву. Ломая стебли и колышки, Пит Багман балансировал, стараясь не упасть, глядя в мою сторону с изумлением святой простоты.

В узком, запотевшем стекле я на миг невольно увидел Лану и Дашу. Обнаженные красавицы мирно беседовали на полке, чуть соприкасаясь боками, Даша болтала ножкой, как школьница – такая мягкая, хрупкая, почти утонувшая в каштановом водопаде распущенных волос.

Сжатая, как пружина, Лана казалась бронзовой амазонкой. Упругое атлетическое тело не знало ничего лишнего, как у спартанского юноши.

На мгновение завороженный, не в силах отвести взгляда, я даже понял извращенца Пита. Но поборол себя, уронил взгляд к нижним венцам сруба (он упал, внутренне ухнув, как чугунная гиря). Так, с опущенными глазами отошел к Питу, за пределы видимости. Там чуть приобнял извращенца за плечи, сказал уже мягко и отечески:

– Петя! Ну как тебе не стыдно?

Пит кокетливо приопустил ресницы, поглядывая сквозь их частокол, чуть порозовел, как ранний розовый бутон. И гнев мой окончательно улетучился, мне даже стало жаль бедного урода, так и не нашедшего своей половины.

Жизнь Пита – это банное окно, одна сотая от нормального обзора, одна сотая от биологического счастья человеческого индивида. Я это понял. И он понял, что я понял.

– Даша её веничком прошла! – зачем-то сообщил он мне результаты своего натурализма. – Так славно, обе разрумянились... А потом пару поддали... Теперь сидят, отдыхают... Томятся, наверное, без мужиков-то...

Пете хотелось бы, чтобы томились. Об этом просил его больной, подернутый слезой взгляд. Желание, жившее в Пете, было обречено увядать в саду, в навозных кучах, в потной брезентовой штормовке, в шарнирном теле из разных доноров состряпанном.

От Ланы я слышал, что Багманы у Мезенцевых – потомственные садовники. Здесь работал ещё отец Пети – ветеран Войны. Теперь он помер, и эстафета перешла Питу, хотя он, может быть, и не просил о такой чести. Мезенцев пожрал Багманов всем выводком, утопил их в своем мире абсолютной черноты, отнял радость – не потому, что так хотел, а потому, что не умеет иначе.

– Погоди, Пит! – ободрил я садовника. – Ещё не все пропало! Я ещё куплю тебе смокинг с искрой, белую рубашку и черную узкокрылую бабочку под воротник... Я прослежу, чтобы ты хорошо помылся и хорошо пах, дам тебе платочек, чтобы ты утирал губы... И мы поедем с тобой в большой город, снимать девочек, и тебе выберем самую кустодиевскую, не такую худенькую, как Даша, а самую что ни на есть Венеру!

– Да?! – спросил меня Багман с тенью надежды и страха.

– Всенепременно!

– Нет, Кир... – вдруг отшатнулся Пит, будто я его кипятком ошпарил. – Ты все врешь... – голос его дрожал, глаза стали влажнее. – Ты же безработный клиент Мезенцева, как и я... Ты не сможешь купить мне смокинг... И в город я поеду только защищать диссертацию... И мне очень повезет, если кто-нибудь из толстожопых педиков Ученого Совета снизойдет к моим пусть смешным, но услугам...

– Что за чушь? – удивился я.

– Это не чушь, – важно поправил Пит. – Так сказал Мезенцев, а он никогда не ошибается.

– Он, наверное, сказал это фигурально... – совсем растерялся я. – Он ведь известный сквернослов...

– Наверное, фигурально... – Пит уже плакал, слезы текли по его землисто-серым щекам. – Он имел в виду всего лишь защиту кандидатской... Но я хочу надеяться... Понимаешь?! Я не хочу умереть, не ощутив ЭТОГО!!!

Бедный, бедный Пит – покачал я сокрушенно головой. Уж не сам ли Господь послал мне тебя – мне, потерявшему Тебя, никогда не находившего?! Чтобы я знал, как много дал мне Господь, чтобы я понял, что шлёндры, мочалки моей молодости, случайные случки в общагах, одна ночь с Мариной – это много, это почти как Вселенная!!!

Ещё минуту назад я не хотел жить. Но ведь вот это существо, изломанное генетикой и Мезенцевым, все же живет! Так как же можно падать в колодец малодушия, когда перед тобой – устоявший над бездной?!

– Мезенцев – говно! – утешил я Пита. – Он должен мне много денег...

– Да?! – Пит снова воспрял, как поломанный стебель навстречу солнцу. – Это правда?

– Он мне проиграл. В карты. Вон там, наверху, есть ломберная комната – с чучелом большой рыбы, с астролябией и золотой колумбовой картой на стене...

– Я знаю, знаю... – перебил Багман. Действительно, о чем это я? Ведь он тут прожил всю жизнь. Всю жизнь...

– Так вот, Пит, там он и проиграл мне... Двести тысяч... рублей... – сочинял я на ходу.

– И ты правда... правда, поедешь со мной снимать девочек?!

– Да. Я тебе обещаю. Найди в башне, на книжных ободах, альбом Кустодиева, там есть, я тебе выберу похожую...

 

*  *  *

 

Опустилась глубокая, как омут, ночь. Выспались, высыпали звезды и под их мерцающим куполом я снова курил на крыльце и снова тушил бычки в глаз химеры-стража. Кряхтя и виновато елозя, покашливая, ко мне на ступеньку присел Мезенцев.

– Ядрена мать... – сказал он со смесью восторга и отвращения в голосе, обведя рукой звездное небо. Сути высказывания я не понял, да и не пытался. Я больше думал – как там у наших девчонок? До чего они договорятся? Будет ли Лана счастлива – или по прихоти Даши обе сгниют здесь, привязанные к трупу? Легко сказать – прихоть! Ну нельзя же психически здорового человека, натурала «перекрестить» за сутки... честно говоря – черти в кого!

– Виталий Николаевич... – предложил я, постепенно наполняясь решимостью оградить чужое счастье, раз уж проворонил свое. – Я вам хочу одну забаву предложить: давайте сыграем... на деньги...

– Дело нравственное! – согласился Мезенцев почти без раздумий. – Но только в карты я играть не буду...

– Ну, здрасьте... А в рулетку?

– И в рулетку не буду. Я же будущее наперед знаю. Ну, отберу у тебя штаны последние – а радости никакой... Если б лет двадцать назад, тогда бы... и-эх! А сейчас – зачем мне...

– А во что же играть будем?

– В эристику. Это древняя такая игра, как шахматы – но умнее. Тут, брат, с компьютером не сыграешь – он быстро в ящик сыграет! Ты парень смышленый, кандидатские минимумы сдал – тебе и карты в руки... то есть, прости, не карты, а...

– Хер пролетарский! – рассердился я. – Будете играть – так играйте, а словами не гнобите!

– Ладно!– охотно кивнул Мезенцев. – А чего поставишь?

Я медленно (все же страшно!) расстегнул ворот своей джинсовой рубахи и снял с себя нательный золотой крест. Я купил его в лучшие времена, и в нем было золота граммов сто. Плюс цепочка...

– Что ставишь-то, что ставишь?! – возмутился Мезенцев, негодуя на мою бездуховность. Достал из кармана маленькую лупу, быстро жестом ростовщика проверил пробу на крестике.

– Ладно, Кирилл! Хрен с тобой, десять тысяч!

– Рублей?

– Ну не долларов же! На твое живородное крещение, таинство духа, ставлю я десять тысяч целковых! Вишь, как ценю я духовное твое начало!!!

Издевательства Мезенцева стали мне нетерпимы. Я встал, словно оплеуху ему дать хотел, но остановился на полделе, и просто предложил, успокаиваясь:

– Нечего на крыльце такие дела решать! Пройдемте-ка в ломберную...

Становилось довольно прохладно. Ветер с Пахры трепал бороду академика и его полуседые волосы. Он встал вслед за мной, почесал волосатую грудь за пазухой разорванной косоворотки и, зевнув, вздернул ладонь акульим плавником:

– Прошу-с... только после вас...

Мы прошли мимо бомбообразных шишек в холле и по немного стертым гранитным ступеням выбрались на второй этаж. Красная ковровая дорожка перечеркивала коридор посередине. Брошенный Дашей с утра пылесос застыл на боку подстреленным слоном.

Открылась дверь красного дерева, украшенная бесстыдным мифологическим сюжетом, и мы оказались в пыльной прохладе давно опустевшей от игроков ломберной. Комната была невелика, но насыщена, как казино в Лас-Вегасе: зеленый бильярдный стол, инкрустированный слоновой костью, сдвигался-раздвигался посредине. Теперь он был раздвинут, и в пройме поблескивала золотом и пурпуром роскошная рулетка.

Вдоль трех высоких окон-арок, опиравших своды на малахитовые колонны, стояли столики для карточных игроков. Их полированную гладь, казавшуюся зеркалом, украшали причудливые разводы разных цветов дерева. Рыба-чучело пялила с двух золоченых шнуров на меня стеклянные глаза и дырку раскрытого в агонии рта...

Мезенцев зажег свет и ломберную озарили переливы венецианского стекла: люстра здесь была маленькой, под самой лепниной потолка, но отвратительно, неестественно дорогой.

– Прошу! – широким жестом Мезенцев отодвинул стул у столика, над которым висел шедевр золотошвеек – колумбова карта. Я плюхнулся в бархатную подушку-седалище, угодливо прогнувшуюся подо мной, и выложил в кармашек для карточных ставок свое золото.

Кармашек выступал, казалось, над водной гладью стола, в которой тонули картины мебельных художников – всего на пару сантиметров. Несведущий бы принял его за квадратную пепельницу – но пепельниц из слоновой кости не делают...

Мезенцев, усадив меня, сел и сам. Под его тушей старый стул с изогнутыми в книксене ножками жалобно скрипнул. Академик небрежно отсчитал в кармашек 350 долларов, извлеченных чуть ли не из трусов – столь тщательно он их выковыривал с внутренней стороны штанов.

– Подымим? – волосато улыбнулся он, доставая «Салем».

Я кивнул. Мезенцев дал и мне сигарету – «безвозмездно, то есть даром», закурил и стал стряхивать пепел на свои доллары, поскольку другой пепельницы поблизости не нашлось.

– Ну что, Кирилл! – почесал академик шевелюру. – У тебя белые энергии, тебе и первому ходить...

– А как? – внутренне съежился я.

– Ну, предлагай силлогизм поабстрактнее. К чему у тебя душа лежит?

– Ладно. Допустим, человек смертен.

– Допускаю.

– Но человек есть энергия. Признаете?

– Да. Все в мире есть энергия.

– Но энергия не исчезает в никуда и не появляется ниоткуда. Следовательно, человек бессмертен.

– Но где он пребывает до рождения? – осклабился Мезенцев.

– Он часть Бога.

– Голословно.

– Нет. Бог есть Абсолют? (Мезенцев кивнул) Вне Абсолюта ничего не существует? (Мезенцев кивнул) Следовательно, человек тоже до рождения не может быть вне Абсолюта.

– Но ведь и после рождения тоже? – змеился Мезенцев. У меня мурашки бежали по коже от его лыбы демона.

– Да. Это доказывает его единство. Он и до и после – часть Бога.

– Голословно. Он может собраться из частей, которые до сборки им не были...

– Нет, – твердо парировал я. – Ничего не бывает без причины, так? (Мезенцев кивнул) Причина рождения человека имеет свои причины. И так до первопричины включительно. Поскольку прошлое неизменно – да? (Мезенцев кивнул) – человек не есть случайность, он есть железная закономерность. Следовательно, он как апекс вектора движения существует от начала мира...

Мезенцев кивнул. Кивнул через силу – но чем возразить не нашелся. Я за время знакомства с ним освоил методологию его мышления и бил его же оружием.

Он был взбалмошным – но все-таки честь в игре ценил. Сам достал мой крестик и доллары из-за бордюрчика слоновой кости и положил на мою сторону.

Мы начали новую партию. Мезенцев сходил куда-то и принес семьсот обтрепанных стареньких долларов. Я снова выложил все свое богатство. Из-под волос повсеместно я истекал липкой испариной, кожа шла мурашками, сердце прыгало, как картофелина в ведре...

Я открыл окно. Оно было старым, краска кое-где облезала с потемневшего от времени дерева. Под окном протягивала к свету свои ветви-руки яблоня, да играл баян в руках Пети Багмана. Пит на ночь глядя гундосил «Лучинушку»...

– Белые энергии мои! – развел руками Мезенцев. – Черные – твои. Я хожу первым. Человек смертен. Мысль завязана на химию мозга, личность – случайное стечение реакций и реактивов. Распад мозга – это распад жизни как таковой.

– Аргументы? – деловито пыхнул я папироской.

– Мозг вступает в реакции. Тормозит или ускоряет работу под влиянием спирта или наркоты. Будучи поврежден, отключает часть своих функций. Сам отключается целиком: скажем обморок, наркоз. Ты был в обмороке (я кивнул), под наркозом (я кивнул)? Что ты чувствовал?

– Пустое ничто, – признался я. У Мезенцева на руках в этот раз были одни тузы и козыри. Он выигрывал и самодовольно ухмылялся своей неотразимой логике.

– Закончим партию? – с джентельменской учтивостью предложил академик.

– У меня есть ещё пара карт... – признался я, с трудом откапывая в голове аргументы. – Я предлагаю пока рассмотреть продолжающий вектор: после наркоза или обморока я воскресал вновь.

– Просто пустое ничто было временно... – пожал плечами Мезенцев.

– А оно может быть вечным?

– То есть... – я видел, как он холодеет. – Ты хочешь выложить закон всеобщей изменчивости?!

– Именно так! Ничто в мире не существует в вечно неизменном состоянии. Следовательно, состояние пустого ничто не может быть вечно абсолютно неизменным. А любой отход от ничто – это воскресение жизни...

– Но отсутствие не подчиняется этому закону!

– Извините, Виталий Николаевич. Поскольку жизнь была фактом, то она не может стать небытием...

– У тебя ещё козырь?

– Да, закон сохранения энергии. Энергия не может исчезнуть в никуда, стать, как вы выражаетесь, отсутствием.

– А распылится? – огрел он меня козырным тузом. С этого воображаемого туза скалился и хмыкал гаденыш Эпикур.

– Мат? – участливо переспросил Мезенцев.

Да, это был мат. Партию я проиграл. Действительно, составляющие человеческой психики не исчезнут в никуда. Но что толку в машине, детали которой раскиданы на километры в стороны?! Этой машины уже нет, хоть бы и все детали присутствовали.

Я положил руку поверх желтокостного бордюрчика. Я терял все. Но пальцы мои коснулись моего креста, его теплая, с детства знакомая форма ободрила, дала силы биться дальше.

– Это пока шах, Виталий Николаевич... – покачал я головой из стороны в сторону. – Сколько секунд у нас допускается на раздумье?

– Не более минуты, – поскреб бороду Мезенцев. Достал откуда-то сбоку (по-моему, с подоконника) шахматные часы и нажал на кнопку с моей стороны.

«Господи! – взмолился я. – Дай мне силы свидетельствовать во имя твое, как неграмотные рыбаки и плотники свидетельствовали перед фарисеями и афинскими философами...»

И в эту секунду я почувствовал, что Бог на моей стороне. Пусть я грешу, обтяпывая лесбийский союз, совращая от монашества несчастного уродца Пита – но я делаю это с любовью, и Бог знает это.

А Мезенцев? Я знал, что Бог любит Мезенцева. Бог дал Мезенцеву больше, чем может мечтать человек. Но сейчас Бог не с ним.

Нет, не с ним...

Формула, гениальная в своей математической неопровержимости, всплыла в моей голове. Да ведь мы даже говорили с Мезенцевым почти об этом самом! Да, да!

– Любое тело, распыленное в условиях бесконечности, будет оставаться бесконечно сжатым! – выдохнул я свой главный козырь.

Мезенцев был, прямо скажем, обескуражен. Он медленно занес руку над своей кнопкой в шахматных часах. Подержал на весу – но минуту свою не включил.

– Ладно. Примем как допущение. Но как ты выкрутишься из простого факта, что мысль – химическая реакция мозга? Я, черт возьми, даже сочувствую тебе! Я подскажу: есть две возможности, только две и третья исключена: либо мозг сам вырабатывает мысль – и тогда он не лучше желчного пузыря, либо он, как телевизор, воспринимает её исходящей откуда-то... Вторая вероятность многое бы объясняла! Если в телевизоре что-то портится – и диктор идет волнами, точками, черточками – это не значит, что диктор где-то на телестудии загнулся в корчах. Наконец, если телевизор сломан – это не значит, что диктора больше нет...

– То есть, – подхватил я. – Студия – это Бог, а телевизоры – наше тело? Душу не нашли анатомы именно потому, что её никогда ВНУТРИ тела и не было?

Мезенцев заметил, что в азарте спора уже играет фигурами противника. Крякнул с досады и перевернул обратно воображаемую шахматную доску.

– Кажется, Кирюха, я забил гол в свои ворота...

– Да, – развивал я тактический успех. – Это феномен оловянного солдатика! Когда мальчик играет в солдатики, то оловянный болван остается мертвой сущностью, а движется он и даже мыслит, отдает приказы – в сознании малыша...

Мезенцев отложил недокуренную сигарету в ломберный кармашек. Я чуть отодвинул её с кромки кармашка, чтобы она не прожгла доллары – Мезенцева это совершенно не волновало...

– Но это всего лишь возможность, мой юный друг! – покачал головой академик. – Ты говоришь – оловянный солдатик? А я говорю – забродившее дерьмо! Стало быть, ничья? Каждый при своих деньгах?

– За мной ещё есть ход... – обнаглел я и включил шахматные часы. Время текло неумолимо быстро, холодный пот струился за воротник – и я снова взмолился моему Богу. На сороковой секунде в моей голове отчетливо и чужеродно прозвучало: «Химическая реакция не может осознавать себя со стороны».

Я отключил часы. Я знал ответ.

– Виталий Николаевич, – вкрадчиво предложил я оппоненту. – Вы согласны с тем, что забродившее дерьмо не может увидеть само себя со стороны?

– Да, пожалуй! – согласился академик. – Это феномен коробочки: если предмет внутри, то он не может быть одновременно снаружи...

– Тогда ответьте, как же мы обладаем самосознанием, то есть осознаем свое существование? Не только яма с дерьмом, но и самый наиновейший компьютер сами себя не осознают. Сигнальная система может работать только внутри своего контура. Но со стороны наблюдать саму себя ЦЕЛИКОМ?

Мезенцев крякнул. Отклонился вбок, осмысливая сказанное, тяжело, как жерновами, ворочая мозгом. Почесал усы под носом – и кивком на бордюрчик слоновой кости указал:

– Ладно, забирай.

Я забрал деньги и положил их в нагрудный карман джинсовки. Свой крестик одел обратно на шею. Мезенцев смотрел на это глазами голодной собаки – только что слюну не глотал.

– Эй, алё! – обиделся он. – А еще партию – отыграться?!

– Поздно уже, Виталий Николаевич! – сморщился я, будто лимон разжевал. – Спать пора. Устал я очень...

Пот катился с меня крупными градинами. Ноги едва держали – я встал со стула – и чуть снова не плюхнулся на него. Голова гудела, как колокол, по которому поддали палкой.

Мезенцев ушел раздраженный, не попрощавшись и не пожелав спокойной ночи. Я знал, что он был настроен немного поддаваться мне, но все же поражение его взбесило.

Я остался в ломберной один, опершись на подоконник, вдыхал ветер с Пахры, и постепенно дрожь в коленях унималась. Я за вечер выиграл в эристику тысячу баксов!!! В это поверить было почти невозможно. Время от времени я прощупывал карман – да, настоящие, хоть и старенькие доллары...

 

*  *  *

 

Наутро я проснулся в голубой спальне, отведенной мне Дашей с первой моей ночевки. Это была угловая комната, стены которой оббиты голубым шелком. Кровать там стояла с дурацким балдахином – при всей внешней дикости он немного помогал от комаров, а в гулкую плоть её красного дерева с четырех сторон, как штопоры, были ввернуты стальные кольца. Шифоньер и секретер со старинным прибором для письма были белыми, увитыми золотым шпоном, в книжном шкафу зияли корочки Полных собраний сочинений классиков Марксизма-Ленинизма. Из-за стекла двойных дверок, окантованных золоченой рейкой, они сердито зыркали, будто Берия из-под пенсне.

Проснувшись, я первым делом проверил баксы под периной. Хоть я и спал на них, а вдруг... Слава богу, доллары лежали на месте. Мезенцев миллионер, он не станет воровать мой честный выигрыш... Хотя, как знать? Мужик он ушлый, правильно я оговорился – «кондомный».

Я оделся (медленно, потому что успел у Мезенцева облениться) и вышел в коридор, а оттуда на химерическое крыльцо. Здесь я столкнулся с Дашей. И сразу вспомнил – как у них там дело вышло?

– Привет, Даша!

Даша со злыми глазами, поджав губки, вместо ответа закатила мне пощечину. Что ж, ответ очевиден: увы, не срослось... Разочарование наполнило мою душу – даже и тут победил Харон Николаевич Мезенцев, переправляя на ту сторону Стикса...

– Как ты мог?! – спросила Даша, хищно сузив взор.

– Да чего я-то?

– Как ты мог столько времени мучить её?! И не мог мне потихоньку рассказать? Два месяца ходили, шептались, как гугеноты – а меня в сторонку отозвать не судьба была?

– Ты... то есть... – уголки моих губ улитками поползли вверх.

– И заткнись, Кирилл, не дай бог кому расскажешь! Ланочка тоже хороша – нашла кому довериться...

Фыркнув, Даша откинула за плечо пышные волосы и продефилировала мимо меня с непередаваемой гордостью и превосходством.

– Кажется, Харон Николаевич, здесь вы и смерть облажались! – усмехнулся я и, посвистывая, пошел в огород, где наряду с пугалом пугал ворон Пит Багман.

– Как диссертация, Петюня? – поинтересовался я у агрария.

– Благодарствуйте, пишу... – он недоверчиво посторонился.

– Ты где живешь-то, в доме тебя не видно?

– Дык, у меня свой дом... От папани изба ещё осталась – вон, за тыквенными подпорками...

Изба – добротная, отделанная белой штукатуркой, крытая горящим на солнце металлом, стояла так далеко, что я принимал её за чужую усадьбу. Оказывается, это гуманист Мезенцев, коммунист, мать его, загнал туда свою потеющую в работах челядь...

– Давай-ка так, Петь! – похлопал я его по плечу. – Ты сегодня затопи баню...

– Вчера только топлено...

– И хрен ли! Ты для себя её растопи! Помоешься очень тщательно – а костюм я тебе в сельпо подберу.

– Что?! – заполошился Багман. – Девочки?! Да?!

Глаза его сияли растерянностью и детской радостью.

– Да, Петя. Я свои обещания держу. Денег – вон сколько! (я помахал штукой баксов перед его корявым носом) Так что ты моешься, а я в сельпо!

– Господи... – выдохнул Петя и, сверкая ботами «прощай, молодость!», побежал куда-то выкричать, выблевать свою животную, ненасытную радость.

Я вернулся во двор. Лана выгнала мезенцевский «джип» и залезла под капот, починяя что-то в машинном нутре. Руки в масле и тосоле, кое-где и лицо – где, неловко, тыльной стороной ладони утиралась. Короткие волосы на лбу перехвачены красной бечевкой, как у Рембо. А глаза... Я никогда не видел у неё таких счастливых глаз.

Меня она немного стеснялась, улыбнулась мне скомканно. Может быть, боялась, что по праву наперсницы-дуэньи стану выпытывать подробности. Вместо руки протянула пожать относительно чистый локоть.

– Доброе утро, Лана!

– Доброе утро, Кирилл! Как ты?

– Я нормально.

– А у меня все получилось. Сама не знаю, как решилась, но стоило сказать первое слово... там уж понеслось... Даже стихи ей читала – представляешь?!

Я приложил палец к губам.

– Лана! Ваши тайны – это ВАШИ тайны.

– Спасибо, Кир... – она снова улыбнулась, на этот раз открыто и благодарно. – Я перед тобой в большом долгу. Ты мне жизнь вернул...

– Пустяки... Я рад за вас. Хотел вот с тобой в сельпо съездить – а тут ремонт...

– Съездим! – с готовностью отозвалась Лана. – Какой вопрос…

– А это?

– Да! – отмахнулась она, вытирая руки ветошью. – Счас напрямую законтачу, и рванем...

– Генератор спалим... – засомневался я.

– А! Плевать! Это ж мезенцевский...

Как все-таки счастливый отличается от несчастного! Разве годы назад я стрелял в академика – и Лана заслонила его своим телом? Оказывается, просто исполнила свою работу, смерти искала...

Мы уже сидели в благоуханной кабине, опустив по случаю жары все стекла, когда Виталий Николаевич вышел на балкончик-мушараби обозреть окрестности.

Лана включила зажигание – джип с болезненной натугой чихнул, но все же завелся. Мне доставляло физическое удовольствие видеть Мезенцева остолбеневшим, с выпученными глазами, с беспомощно разведенными руками, когда он закричал нам вслед:

– Нет, ну что за дела?! Куда это вы намылились?!

Лана с водительского места через окно показала ему средний, «факовый» палец. От тяжкого изумления Мезенцев даже не обиделся – только всполошился по-куриному и обдристал нас сверху словесным поносом:

– Нет, ну как это так?! Я тут жду машину, она якобы в ремонте, чинится! Что же это такое, в конце концов!!! И теперь я без машины, беззащитный...

– А ты ещё одну докторскую защити! – тихо посоветовала Лана, и мы заржали жеребцами, трогаясь с места в сторону ближайшего села. На ухабах машину подбрасывало, как ё-ё, мы хохотали ещё долго, будто не по делу едем, а на аттракционе катаемся.

– Я теперь нашел себя в сводничестве! – поделился я с Ланой своими глупостями. – Теперь еду Пете Багману приличный костюм покупать...

– Пете? – округлилась голубизна Ланиных глаз. – Багману?!

– Ну, а чего мы все к нему... Чего он, не человек, что ли? Ты вот Лана смеяться будешь, а он мне рассказывал, что он за всю жизнь... вообще ни с кем... Думаешь, легко ему?

Лана молчала, делала вид, что внимательно следит за дорогой, деловито ворочала баранку – но на самом деле потерялась. Моё сочувствие к Пете, которого я высмеивал оба месяца общежития, казалось ей удивительнее Туринской плащаницы.

– Лана, я тебя очень прошу! – улыбнулся я как можно более располагающе. – Если тебе не в лом, съездишь под вечер в город, снимешь Пете девочек... Ты ведь, наверное, знаешь, как это делается… Денег, понятно, я сам выдам.

– Ну, раз ТЫ просишь! – развела она руками, упирая на «ты».

Я решил не возить Петю в город. Во-первых – он никогда не видел города, совсем там напугается, обосрет новый костюм, чего доброго. А во-вторых, вонючка-Мезенцев не потерпит, чтобы «джип» так долго был в «пустом ничто» с его, вонючки, точки зрения.

В сельпо я подобрал Пете отличный костюм из ткани-букле, сорочку и полосатый галстук с искрой. Потом вспомнил его «прощай, молодость!» и докупил ему туфли на каблуке. Не пожалел и на пластиковую расческу, которую вложил во внутренний карман.

Когда мы вернулись, Мезенцев сидел в столовой за «ланчем» и писал на салфетке корреляции формулы экономического единства. Эта работа так увлекла его, что он заляпал чернилами бороду, недоел гренки с сахаром и забыл обругать нас с Ланой за самовольство.

– Виталий Николаевич! – сказала ему Лана походя (и, кстати, чистую правду). – У вашего «джипа» генератор сгорел, сегодня заведу его вручную и поеду в город, здешним арсеналом не справиться...

– Конечно, не справишься! – хмыкнул Мезенцев самодовольно, водя языком в такт перу. – Вот был бы у тебя аналитический ум, как у меня – тогда бы ты справилась... А так – дурная голова ногам покоя не дает...

За его спиной Лана приобняла Дашу, Даша выбросила сэндвичи, которые несла академику, – и в едином порыве они взошли-взлетели куда-то на второй этаж. Все ключи от всех спален – у Даши в кармане фартучка...

 

*  *  *

 

Петя Багман, сволочь, достал меня в тот вечер. Он уж и домываться бегал, и прихорашивался перед венецианским зеркалом в холле, и все время требовал консультаций по различным сексуальным вопросам.

В итоге я его попросту послал. Петя не обиделся – нет, хуже, он решил, что я его обманул, что я надругался над его чувствами – а для пущего садизма купил ему «пинжак с карманАми», чтобы больнее пронять. Петя снял это пресловутое орудие издевки с себя и повесил на клюв чугунного грифона. Потом достал из брючного кармана веревку и побрел вешаться...

Я догнал его у самой тыквенной подпорки, где громоздились немыслимые по величине плоды агрономических усилий Мезенцевской племянницы из Уфы, кандидата сельхознаук – гигантские тыквы «Мезеншнауцеры». Я практически выдернул его из петли и надавал пощечин. Петя плакал и извивался книзу, словно упасть хотел. Я его тянул вверх и порвал ему сорочку под мышками, отчего разъярился еще сильнее.

– Ну что за собака! – орал я на него. – Ты смотри, сейчас бабы приедут к нему, а он опять в земле вывозился и взмок опять, как кобыла, хоть снова в баню загоняй! Утри рот! Утри рот, говорю, сволочь, ты же всех обслюнявишь нахрен!!!

Послышался рев мотора, потом над взгорком показались огни фар. Лана, как и было обещано, возвращалась. Я с грустью подумал, что если сделка с проституткой не удалась – придется Пита связать и держать в холодной, дабы не ухитрился вены вскрыть...

Лана вышла из машины одна. Петя притих, сидя на грядке и утирая нос рукавом. Напрягся.

– Иди, пиджак одень, скотина! – прикрикнул я на него – и он пулей рванул в дом, снимать пиджак со статуэтки.

– Чего, Лан, не вышло? – спросил я, пожимая её узкую и маленькую, но по-мужски твердую ладонь.

– Вышло! Иди, развязывай...

Девчонка лежала на заднем сидении Мезенцевского джипа, связанная и с кляпом во рту. Она была хорошенькой, лет восемнадцати, в порванном коротеньком платьишке, черных ажурных чулках, с волосами, крашеными в ярко-алый цвет. Тушь с ресниц вся потекла, потому что девчонка плакала, а губы украшала черная помада.

– Ты чего, Лан? – смутился я. – Похитила её, что ли?

– Да ну её к чертям... – отмахнулась Лана. – Сняла её на Проспекте, посадила в машину – все вроде нормально. Говорю, на всю ночь едем, деньги сразу отдала – она их в трусы засунула – объяснила все честь по чести: хозяин за городом... Вначале вроде сидела... А как стали к окраине подъезжать – пристает ко мне и все тут: давай, мол, остановимся, давай здесь тебя вылижу...

– Она на тебя подумала? – улыбнулся я.

– Как столбы городские пошли – бес в неё вселился: дерется, царапается – не поеду – орет, здесь трахай или отпусти! У них там оказывается, одну девчонку тоже так в коттедж вывезли и на симпозиуме «Союза правых сил» в качестве десерта расчленили... Ну, надоела мне до чертиков! Ободрала всю, сволочь, ногтями – ишь вон длинные какие...

– А ты?

– Ну, вырубила её морпеховским приемом, связала. Для тебя ведь Кир, старалась, не для Багмана... Эта службишка – не служба...

– Наши сегодняшние партнеры стоят друг друга! – весело заключил я. – Давай развязывай её и пошли их знакомить!

Сердобольная Даша сделала приезжей девчонке примочку к ссадине и укоризненно посмотрела на Лану. Та стушевалась. Даши она теперь слушалась больше, чем Мезенцева...

Кстати, Мезенцев нам очень помог, даже сам того не ведая: от обиды на челядь, которую он целый день не мог собрать по усадьбе, он достал бутылку «Абсолюта» и совершенно трансцедентно нарезался, полностью потусторонне отключившись. Мы нашли старого пердуна за пару часов до нашего мероприятия в столовой зале мордой в крекерах и отнесли его в зеленую спальню, сложили на кровать, а он закинул ноги на спинку – мол, снимайте туфлю (вторую он потерял, пока мы его волокли). Даша сняла обувь и побрызгала на носки Мезенцева дезодорантом, чтоб не воняли.

Так что в ту ночь мы были полностью хозяева положения.

Девушка, которая представилась как «Хэлен» – видимо, производное от отечественной Лены – немного успокоилась и признала, что её никто расчленять не собирается. Для убедительности я показал ей партбилет Мезенцева, чтобы она поняла, как далеки мы от сатанинских игрищ «Правых сил». Лану, правда, «Хэлен» по-прежнему побаивалась, а в Даше видела «доброго следователя» и все рассказывала в основном ей.

Лана немного ревновала.

Но гораздо хуже вел себя Пит. Он увидел, что мы развязали девушку и решил, что она ненавидит его и доставлена силком. Пит забился под лестницу и сидел там, грызя ногти. Мне пришлось выковыривать его оттуда, как устрицу из раковины.

– Не хочу! Не хочу! – кричал Пит, орошая персидский ковер слезами. – Она боится меня! Я вызываю только отвращение!

Думаю, я и сам, как Лана, прибег бы к морпеховскому приему, потому что Пит меня своими выходками за день доконал совершенно.

Но «Хэлен» вошла сама, довольно робко, под руку с Дашей, и проклятый садовник замер, будто его столбняк хватил.

– Вот ваш клиент, Леночка! – указал я красноволосой «секс-работнице». – Прошу любить и жаловать...

– Групповухи не будет? – уже по-деловому осведомилась она.

– Нет, нет... Вот этот юноша очень нуждается в тепле и ласке, вы уж с ним по-матерински, пожалуйста...

– Уйдите... все... – сказал вдруг Пит, утираясь пиджаком, как полотенцем. – Оставьте нас.

Мы по разу хихикнули, но оставили ему роль босса и на цыпочках удалились. Наша месть заключалась в том, что мы по золотому правилу христианской нравственности подглядывали за Питом, как он раньше за нами.

Багман пришел в себя, распрямил кривую спину гиены – и стал казаться почти нормальным. Он вел себя галантно и вежливо, как на самом романтичном свидании.

– Я хочу сказать вам, Лена... – начал он дрожащим голосом. – Я хочу сказать, что деньги вас ни к чему не обязывают... Я не такой как все, и знаю это... Если я вам противен, омерзителен – скажите мне сразу, и я даже не коснусь вашей удивительной, непостижимой красоты...

Проститутка, явно обескураженная таким приемом (особенно после первого, морпеховского), растерялась и стояла, утратив дар речи. Багман сделал к ней осторожный шаг, протянул руку – и отдернул, будто от горячего.

– Вы молчите, Хэлен... Я должен был понять, что отвратителен! Я скажу этим... Они отвезут вас обратно... Я не хочу себе счастья, если для него нужно растоптать такой цветок, как вы...

– Да ладно, парень... – пожала «Хэлен» узенькими плечиками дюймовочки. – Ты вообще-то ничего... Ты знаешь, таких иногда боровов приходится обслуживать... Ты хоть бритый вон... А месяц назад один академик так бородой исколол, сволочь, раздражение по всему лицу пошло, как сыпь... И ладно бы для дела – а то так, поелозил и заснул...

– Я не отвратителен? – воспрял Пит.

– Сейчас он расколется, и из него выйдет прекрасный принц Мезенцев! – шепнула мне на ухо хихикающая Лана.

– Вовсе нет. – «Хэлен», наконец, сообразила, что с этим клиентом надо брать инициативу в свои руки. Подошла мягкой кошачьей походкой, обняла Пита, доверчиво положила голову на его ребристую собачью грудь. Пит дрожал, неуверенно отвечая объятьем на объятье.

– Ты… ты такая необыкновенная... такая прекрасная... – выдохнул он наконец совсем по-детски.

На этом кадре самодельного кино Даша заплакала, будто смотрела «Титаник». Потом вспомнила, что подглядывать плохо и увела нас от окна. Как я понял, иногда оглядываясь на черные в электрическом свете силуэты, Пит потащил «Хэлен» не в спальню, а в столовую, и там у них был романтический ужин при свечах. Пит, склоняясь над избранницей, чуть касаясь её плечика и сам боясь этих прикосновений, наливал в её бокал бесценное вино из Мезенцевского винного погреба. О, это был всем погребам погреб! Стены его, по грузинской традиции, были сложены из булыжника и дикого камня, а вина укутывала пыль на полпальца толщиной!

Даша и Лана покинули меня, ушли в глубину сада, оттуда я слышал их приглушенное бормотание, иногда прерывавшееся поцелуями. Одинокий и потерянный, я стоял напротив озаренного любовью дома и чувствовал себя клоном валявшегося в зеленой спальне Мезенцева...

Пит и «Хэлен» танцевали вальс. Пит вел уверенно, будто всю жизнь посещал танцкласс, а Лена спотыкалась временами и, видимо, извинялась.

Я плюнул на все и ушел на реку. Сидел там часа два, бросал в черную воду камушки и думал о бесконечной вселенной. Думал, что навряд ли смогу снова выиграть у Мезенцева – ведь то было божье чудо, вспоможествление свыше. А на что я истратил божью милость? На ночь радости самого никчемного и несчастного человека на свете, Пита Багмана...

Хватит соплей! – решил я. – Пора и баиньки...

Однако не все так просто. По приходе в дом я обнаружил в своей спальне рычащую и потявкивающую борьбу под шелковым покрывалом. В этих звуках то чудился дикий зверь, то, напротив, я ощущал пение ангелов. На мгновение луч света из коридора выхватил пышный каштановый водопад волос и маленькую руку, затерявшуюся в этих волосах, наслаждающуюся их сладостным ощущением и ароматом ландышей...

Я тактично закрыл дверь и прошел по коридору дальше – в янтарную спальню. Там бушевал и зверствовал Пит, доводя свою подружку до неподдельного, неподражаемого экстаза. Она только стонала в изнеможении, а он атаковал её снова и снова, не давая опомниться, вложив в эту ночь весь накопившийся за жизнь запас любви, страсти и нежности.

Оставались ломберная с беззвучно орущей рыбой-чучелом (даром не надо) и зеленая спальня с моим добрым другом-академиком.

Эту ночь я тоже спал не один. Я примостился на ложе к Мезенцеву валетом, и во сне он несколько раз с пьяным негодованием отпихивал мои туфли, которые путались в его бороде. Мне было хорошо: с Мезенцева ботинки сняли, и носки его пахли нежным ландышем, как Дашенька...

 

*  *  *

 

Я проснулся ближе к обеду. Мезенцева, прошедшего школу ЦК КПСС – после любой пьянки вставать как огурчик – рядом со мной уже не было. Пытаясь поутру выветрить свой могутный перегар, он открыл окно в спальню, но квинтэссенция «Абсолюта» ещё витала пеленой. Бутылка этой шведской водки валялась тут же – видимо, принес из заначки похмелиться с утреца.

Старый чёрт ходил по грядкам внизу – через распахнутое окно я слышал его фрейдистский монолог:

– Нет, ну почему у меня не растет хрен? Главное, у колхозников растет, у Багманов растет – а тут хоть убейся – вянет, гад, и все тебе? Ты посмотри, какой жухлый, как градом прибило... Или эти сволочи по нему вчера ногами ходили?! Вот сволочи, точно, ходили! Затоптали весь мой хрен!!!

Я с трудом встал – одеваться не приходилось, я был мятый, но одетый с вечера – и побрел, зевая, к окну. Мезенцев стоял посреди грядки вышеупомянутой агрикультуры, изучал наши вчерашние похождения по следам.

– Какую приправу сгубили... – горевал Мезенцев. – Но ведь жухлый-то он не от них, сволочей... Надо племяннице в Уфу написать – пусть присоветует, почему он у меня не растет...

Большая радость для племянницы! – усмехнулся я. Особенно, если академик толком не объяснит, что к чему, как у него все время бывает, а просто телеграфирует сам сакральный вопрос без комментариев...

– День добрый, Виталий Николаевич! – поприветствовал я патрона. – Как вам спалось?

– Уйди, видеть тебя не хочу! – поднял Мезенцев голову. Оплывшие кабаньи глазки смотрели зло и тупо.

– Отчего же так, товарищ академик?

– Оттого... Сволочи вы все! Я с утречка-то по комнатам пробежал – там же бардак, просто жить невозможно! Ты зачем пустил Дашу с Ланой в свою комнату? Лана-то ладно, человек бывалый, а Дашенька ведь была такая невинная, чистая душа...

– Вы сами говорили, Виталий Николаевич, что чистота и пустота – синонимы! – припомнил я какую-то из бесконечных бесед за утренним чаем.

– И Багман тоже сволочь! – переметнулась тревожная мысль шизофреника. – Такая сволочь! Знал бы, не выращивал бы гада в пробирке! Я ведь говорил ему, гаду – не трахаться, никогда не трахаться, у тебя в генах одних спрутов щупалец на тридцать – нет, гад, не сдержался...

– Получается, вы его отец? – остолбенел я там, где стоял.

– Какой отец?! – горделиво приосанился Мезенцев. – Я не отец моим научным неудачам, пусть отцами им будут историки науки...

В соседнем окне показался заспанный и почесывающийся Пит. Я смог его увидеть, поскольку он выставился на полкорпуса, навис над стеной, как отважный гимнаст, при этом сладко позевывая.

– Учти! – презрительно сжал губы Мезенцев. – Никаких абортов! Я тебе не участковый врач! Я академик медицинских наук! Засранец!

Последнее было адресовано, конечно, Питу, но всеми было воспринято, как естественное продолжение визитки Мезенцева.

В тот день мы обедали сухими концентратами, поскольку ни Даша, ни Пит не были в состоянии взяться за кухню по-настоящему. Мезенцев сидел прямой как палка и скорбный, будто на поминках. Заведенный им, казавшийся вечным, распорядок рухнул. Мезенцев считал ниже своего достоинства собачиться с прислугой и силой возвращать удобное привычное старое. Хлебал серебряной ложкой с вензелями баронов Ботте суп «Магги» из пакетика и судорожно сглатывал, будто кактус жевал.

После обеда мы с Ланой пошли долатывать вконец добитый вчера «джип». Там, на залитом осенним солнцем дворе, меня нашел Пит Багман и стал скромно, почти застенчиво благодарить.

Теперь, чистый, хорошо одетый, он не казался уже уродливым – просто нескладный парень, немного недоделанный матерью-природой (на самом деле – папой-Мезенцевым). Но таких много. Таких чуть ли не половина населения...

– Лена решила остаться со мной... – улыбаясь, сообщил он. От такой новости карбюратор выпал у меня из рук и забрызгал всех маслом. Лана тоже вылезла из-под капота, дико глядя на женишка.

– С тобой?! – трудоемко извлек я из гортани дар речи. – Ты, наверное, ей сказал, что ты хозяин дома? Иди, немедленно признайся ей, что солгал, а то...

– Я ей не врал! – снова улыбнулся Пит.

– Ты сказал ей, что ты садовник? Простой садовник?! А про зарплату свою ты ей сказал?

– Да.

– И что она?

– Говорит, ничего, проживем... Они ведь сейчас тоже очень мало зарабатывают, Кирилл... А потом у неё была опухоль матки... с последующим удалением... Ей дальше так нельзя, понимаешь? Тебе тоже спасибо, Лана!

– Мне-то за что?! – удивилась Карцева.

– За тот морпеховский прием. Леночка говорит – там, в джипе, я решила, что это «Союз правых сил»... А когда все объяснилось – она решила, что это знак божий – в следующий раз «Правая Сила» будет по-настоящему... И когда я предложил ей жить со мной... Ты не поверишь, Кир, она даже обрадовалась!

Мне осталось только поздравить Пита и «Хэлен». Детей от них, стало быть, не родится – и генетическая линия спрутов, которой пугал Мезенцев, пресечется в корне.

Собственно, на этом мои приключения с академиком и кончаются.

Уже к вечеру Мезенцев, сухо, как старая гувернантка, сказал мне за ужином:

– Тебе не кажется, Кирилл, что ты загостился?

– Можно и так сказать... – согласился я.

– Тогда попрошу тебя собрать вещички и завтра к обеду освободить занимаемую жилплощадь!

– Хорошо, Виталий Николаевич...

Он, видимо, ждал, что я буду просить прощения, умолять оставить меня в этом цветочном раю. Но я многому от него научился. И знал, что академик прав: мне пора идти дальше, нельзя всю жизнь прожить в остановленном времени, в доме, где недвижимы все маятники напольных часов.

– У тебя есть деньги? – спросила Лана, отвозившая меня с моими скудными пожитками обратно в город. Я был одет по-летнему, а уже пали первые заморозки. Она дала мне теплый пиджак и старомодное пальто с каракулевым воротником. Как я понял – из гардероба Мезенцева.

– Он не заметит? – поинтересовался я.

– А! – легкомысленно отмахнулась она. – Перебьется...

Денег у меня тоже почти не осталось: большей частью ушли на Пита. Кроме прочего, я дал ему немного «на разживку».

Лана из своих сбережений отдала мне семьсот долларов. Я не хотел брать, но она настояла.

– И если что, – улыбнулась, уезжая. – Ты знаешь, где нас искать!

Я остался один. Я вернулся в прошлое – в запущенную квартирку, где почти не двигались частицы, и значит – почти не шло время.

Я прошел Стикс вброд. Я снова был на берегу жизни.

 

(Из сборника «Тротиловый мечтатель // воспоминания учеников о В. Н. Мезенцеве»)

 

© Александр Леонидов, текст, 2003

© Книжный ларёк, публикация, 2015

—————

Назад