Александр Леонидов. Путь Мага. Часть 1

17.05.2015 15:37

Путь Мага

роман

 

 

ПРОЛОГ

 

 

– Надеюсь, он родится мёртвым! – сказала молодому доктору-ординатору Левону роженица Маргарита Матвеевна. Она была похожа на своего отца, а лицо её отца, чекиста гражданской войны, доктор Левон частенько видел в ночном общежитии второго медицинского института. Видел, когда ему снились кошмары…

…Говорят, взрослые ничего не помнят о своем пятилетнем возрасте. Или – в лучшем случае – помнят что-то смутное, расплывчатое…

Это не совсем правда. Есть обстоятельства, при которых даже пятилетний ребёнок может до конца дней своих сохранить отчетливые и членораздельные воспоминания. Доктор Левон подтвердил бы это под присягой.

Ему, сыну доктора из Эривани (военврача времен «германской империалистической») было именно пять лет, когда Деникин наступал на Москву, и конные чекисты под командой «батьки Матвея» ворвались в госпиталь его отца.

Левон помнил запах спирта с камфорой – едкий и приторный, из разбитых и раскатанных по полу бутылочек, хрустящих под солдатскими сапогами. В госпитале были разные люди – были и «красные» – но батька Матвей убивал всех – без разбору – перед отходом, перед сдачей города ненавистному врагу…

Отец со старшей «сестрой милосердия» тащили Левончика, маленького, напуганного, кое-как одетого к крошечному окошечку, проделанному в подсобке госпиталя – к тому окошечку, в которое не пролез бы никто из взрослых, к тому, в которое мог втиснуться только пятилетний малыш.

– Он не добежит! Он ещё маленький! – визжал отец на грани ультразвука. – Он ни разу из дому не выходил без провожатого…

– Ангел-хранитель укажет ему дорогу… – возражала бледная, как смерть, медсестра.

– Беги, сынок! – умолял отец – и по его смуглому лицу, по крупному горбатому носу катились капли пота – кое-где вперемешку со слезами. – Беги по спуску – вниз, всё время вниз! Беги и кричи – красные убивают раненых! Запомнил? Красные убивают раненых!

Левончика вытолкали в окошко. Он кубарем полетел под откос, вскочил на ноги и побежал, насколько духу хватало. Он бежал вниз, под уклон булыжной улицы, уже не помнит в каком городе, бежал и орал слова, смысла которых тогда не понимал:

– Скорее! Туда! Там красные убивают раненых!

Белая конница уже входила из предместья. Ангел-хранитель вел малыша к ней – к русским погонам, к тем погонам, к которым подталкивал и многовековой армянский инстинкт: там, где русские погоны, там спасение, там жизнь! – стучался в сердце голос крови, голос предков…

Импозантный поручик подхватил Левончика с земли, усадил на луку седла горячего, игривого донского коня:

– Откуда ты, малыш? Где красные? Кого убивают?

– Скорее! Туда! Там красные убивают раненых! – словно попугай, повторял Левон до рубцов в мозгах заученные, окровавленные слова. И плакал, и чувствовал себя предателем. Ведь ему было всего пять лет, и он не мог показать дорогу. Его вёл сюда ангел-хранитель – а как выбраться обратно – он не знал…

– В госпитале, наверно, господа! – выкрикнул один из конников, взмыленная лошадь которого раз за разом порывалась встать на дыбы. – Я здешний, у меня поместье отсюда в трёх верстах! Поскачем, покажу!

– Эскадр-о-о-н! – заорал импозантный поручик, выхватывая тяжелую шашку из ножен. – За корнетом Буниным, лавой уступом вправо, ма-а-а-р-ш!!!

Левон летел на вороном коне, летел быстрее ветра, и маленькие уши его закладывало, а из-под копыт белого эскадрона, шедшего мостовой и убитыми газонами, летели шматки грязи, искрили о булыжник подковы, и ничего прекраснее, чем этот полет, не знал, не ведал маленький Левон!

Они влетели на госпитальный двор – влетели в мыле и справедливом негодовании – когда с обеих сторон тщательно припрятанные пулеметы батьки Матвея ударили в бока эскадрона шпорами кинжального огня…

Это была ловушка. Матвей нарочно выпустил мальчишку из госпиталя, специально дал ему уйти. Он, Матвей, бывалый бандит, дезертир царской армии с 1915 года, знал, чем взять «их благородий»… Знал, рассчитал, что поторопятся, не вышлют разведки, передового охранения… Заранее разметил конфигурацию огневых точек – так разметил, чтобы из мешка не ушел никто…

– Так-то, ваши превосходительства! – гоготал Матвей, расхаживая посреди трупов. – Где уж вам с нами?! Куда уж вам до нас?! Кто жёстче – тот и сильнее… Вы соплежуи, вы неврастеники, вы барышни кисейные – и с кем воевать задумали?! С теми, кто из стали выкован?!

Он нашел мальчика пяти лет, мальчика, полупридавленного павшей вороной кобылой, и подошел к Левончику циркульно-кривоногой походкой кавалериста. Он был в окровавленных галифе и кожаной тужурке. Взял мальчика за шкварник, защемив натруженной широкой и грубой ладонью спину, поднял, как кутёнка на уровень страшных, пылающих домнами глаз демона:

– Ну что, щенок! Пожалели тебя их благородия?! Кинулись спасать? Первая тебе благодарность от советской власти… Хорошо свою роль сыграл…

И отбросил мальчика в сторону – на белые, бескровием простынеющие трупы эскадрона…

…Нет, зря говорят, что нельзя в точности запомнить увиденное в пять лет. Кое-что можно. Доктор Левон был готов поклясться, что помнил почти всё…

Он вырос в детдоме и получил новую, русскую фамилию – Голубев – за тихий нрав и покладистый характер. Он был благодарен Сталину не только за счастливое детство, но и за то, что Сталин – так или иначе, под тем или иным предлогом – но расстрелял ополоумевших от крови псов войны, которых Левон помнил с пяти лет…

Левон хорошо учился и сам, без протекции, поступил в престижный медицинский институт. Страна поднималась и хорошела на глазах. Левон любил свою страну, во многом – потому, что был уверен: батька Матвей, конечно же, гниет в одном из сталинских рвов для падали, засыпанный карболкой…

Теперь он заторможенно смотрел в ночное окно, и его бил озноб в теплом отделении для рожениц. Ординатор Голубев узнал, что батька Матвей, недрогнувшей рукой когда-то вырезавший весь госпиталь, чтобы заманить в силки белый эскадрон, батька Матвей, прикладом «мосинки» превративший череп его отца в томатную яишню, жив и здоров.

И дочь его Маргарита рожает первенца у Левона Голубева, на руках…

– Надеюсь, он родится мёртвым…

Странная фраза для матери. Странная и чудовищная, если задуматься.

– Вы не должны так говорить! – мягко, упрашивающе и фальшиво произнес доктор Голубев. На самом-то деле, откуда ему знать, КАК она, из рода проклятых должна говорить?

– У него нет шансов быть нормальным ребёнком, – жёстко, заужая такие же страшные, огнем пышушие, как у отца глаза, рубила воздух Маргарита.

– Почему? – недоумевал Голубев.

– Вы доктор, и вы обязаны хранить врачебную тайну… Вам, вероятно, я могу рассказать… – полуспрашивала-полуутверждала роженица, не привыкшая терпеть возражений… – Это не от моего мужа ребёнок…

– Ну, дорогая моя, для нашего времени это весьма распространенное явление… Дело в том, что не от мужа рожают около…

– Вы не дослушали, доктор! Это ребёнок не от моего мужа. Это ребёнок от моего биологического отца…

– О, Боже… – не смог сдержаться Левон. Достал кружевной платочек, утер разом заблестевший влажными бисеринами лоб.

– Я знаю, что от инцестов рождаются иногда и здоровые дети, – говорила Маргарита Матвеевна. – Но мой отец был вдрезину пьяный, когда изнасиловал меня… У него тогда арестовали всех его корешей в органах, и он ждал собственного ареста со дня на день… Сильно пил… Был уже практически умалишенным – до белой горячки… У нас есть загородная дача – он там жил, и я приезжала ему помочь по хозяйству… Там он меня пригнул к столу и как зверь, изнасиловал сзади… У него железные руки… И железная хватка…

– Почему вы не сделали аборт? – спросил Голубев, потирая переносицу от смущения и растерянности.

– Потому что он убил бы меня. Вождю нужны воины. В наших кругах не приняты аборты… Он боялся за карьеру… И муж боялся за карьеру… Все боялись… И я боялась… Я тоже работаю в органах… Но если бы ублюдок родился мертвым – это устроило бы всех…

…У Левона был соблазн: удушить адского отпрыска эфирной ваткой. Они лежали втроем в одном дощаном лотке, крытом белой краской: три младенца с клеенками бирок на ножках.

«Жив.мальчик. Елена Суханова».

«Жив.мальчик. Маргарита Совенко».

«Жив.мальчик. Наири Голубева».

Да, да, красавица, носившая фамилию ординатора-практиканта, его законная супруга родила живого мальчика, для которого они заранее подобрали красивое имя Алан…

Какие совпадения! Какие немыслимые совпадения! Или – судьба?!

Доктор Голубев не знал. Но он не мог удушить эфиром младенца при собственном сыне. Сын ещё не открывал глаз и всё время спал, но если бы рядом убивали – Алан наверняка бы почувствовал. Ведь запомнил же его отец дословно все разговоры, услышанные в пять лет, а такого, говорят врачи, не бывает…

И ещё кое-что. Убив младенца от плоти отцовского палача, доктор Голубев проиграл бы некий спор, некое пари, которое с пяти лет вел алой нитью через всю жизнь. По этому парадоксальному пари получалось, что если Голубев отомстит Матвею или его потомкам – Матвей выиграет, победит. Ведь он сказал тогда – лицом к лицу, глаза в глаза:

– Кто жестче, тот и сильнее!

А это не так. Не так! В этом и суть спора. У человека нет права решать вопросы жизни и смерти. И никакая наследственность не может породить злодея. Подтолкнуть к злодейству, спровоцировать, соблазнить на зло – да! Но возможность – ещё не есть неизбежность. Отец Бетховена был запойным пьяницей, а сын… Да! В некоторых делах нужно довериться Богу и его праву спасти даже уже осужденных…

 

 

ЧАСТЬ 1
БАЛЛАДА О ДОБЛЕСТНОМ РЫЦАРЕ СОВЕНКО

 

 

Темная река времени все дальше уносит те годы, в которые, бывало, пригородный дом Алика Совенко подавлял гостей размерами и холодным величием. А красотой этот дом никогда не блистал… Менялись эпохи, и дача затерялась, затерлась среди новых, шикарных особняков нуворишей, как бы съежилась под взглядами их заносчивых окон.

Это сейчас удобно расположенное Порхово стало «деревней миллионеров», и когда-то господствовавший над избами и угодьями совхоза особняк просел в землю, стушевался.

Но в далеких пятидесятых и шестидесятых годах нувориши ещё не строились, а иные – и не родились. Поэтому юный Алик, третье поколение хозяев дачи, по праву именовал её с претензией – Угрюм-холлом. Так её прозвали друзья, а они знали толк в дизайне и архитектуре…

Строился Угрюм-холл ещё под руководством деда – Матвея Ивановича, по документам – для себя, а на самом деле – для грозного хозяина, железного и кровавого наркома сталинских лет Генриха Ягоды.

Нет ничего удивительного, что в далекие 30-е годы Ягода, «зачищавший» врагов и друзей Сталина без разбору, побоялся пятнать себя роскошной по советским временам личной дачей. А на казенной, видимо, не все можно было, чего хотелось…

Поэтому хозяин-демон являлся к Матвею под видом гостя, выправив на подчиненного все бумаги. Дух зла витал в этих стенах незримо для всех.

Алик выпытывал у деда, пока тот был жив, чем занимался в доме гость-монстр, но Матвей молчал или отшучивался своим черным юмором гэбиста.

Оставалось предполагать одно – занятия Ягоды, укрытые от хозяев Политбюро, далеки были от молитв и школьных ярмарок солидарности. Тайну Матвей Иванович унес в могилу. Правда, перед смертью, мечась в адских муках, он кричал что-то вроде: «Иуда! Иегуда!» – то есть истинное имя шефа, но кроме этого ничего не удалось разобрать.

Впрочем, возопив так безадресно, дед мог просто каяться в чем-то, и Ягода тогда не при чем… Хоть и трудно верить в раскаяние матерого хищника, но – чужая душа потемки! Говорят, что и сам Ягода раскаивался и даже кричал: «А все-таки есть Бог!», когда его расстреливали…

Могли и с дедом Алика покончить в тот же день, как с другом «врага народа» – и по странным законам судьбы был бы Алик тогда не спецом в ведомстве Суслова, а шофером Белаза под Анадырем. Иногда он подходил к зеркалу и пытался разглядеть чудные лики несбывшегося.

«Как же так? – думалось ему. – Неужели вместо этого усталого аристократа во французском приталенном костюме могла бы оказаться красная ряха пролетария в тулупе?»

– Вполне! – отвечал ему здравый смысл. И спас Алика, еще нерожденного, даже немыслимого, Угрюм-холл. Задумка приглянулась Ежову, и семейство Матвея Ивановича не отправилось осваивать Якутию, а осталось в роли хозяев-обслуги принимать гостей секретной дачи.

О Ежове дедушка рассказывал Алику больше – в год его правления для Угрюм-холла настали золотые времена. У Ежова собирались шумные компании, читались стихи, а сам блекловатый, но по-детски восторженный хозяин восхищался без устали всем эстетичным. Впоследствии распустят много легенд о жестоком садисте, но Ежов – говорил дедушка Алику – скорее жертва, чем палач. Он, как почтовый ящик, принимал приказы сверху и, иногда не распечатывая, направлял вниз.

Именно при Ежове комнаты оббили голубым шелком, понаставили всюду огромных зеркал ручного еще амальгамирования и ввезли красно-бархатную мягкую мебель, простеганную золотым шнуром. Ежов поставил также дубовые витые книжные шкафы с серебрёными стеклами в дверцах, но наполнить их не успел; ибо ежовщина кончилась, и от калифа на час остались несколько томиков Есенина с убористым автографом в уголке обложки: «Эта книга принадлежит…»

Матвею Ивановичу не пришлось их сжигать. Второй переворот в своем ведомстве он пережил без страха. Ежова убирали тихо, не тронув даже жены, оставив даже брата на ответственной работе. Арест шефа сопровождался амнистией, и Матвей Иванович спокойно спал по ночам.

Угрюм-холл заполнил своей колоритной личностью Лаврентий Берия, жизнелюбивый грузин-мегрел, возивший сюда женщин, а пустые книжные полки заполнили собрания сочинений классиков марксизма-ленинизма.

Лишь со смертью Сталина и после краха Берии, странное, уникальное родовое гнездо Матвея Ивановича стало на самом деле принадлежать ему.

Но когда Маргарита Матвеевна сменила свою строго засекреченную фамилию на фамилию Совенко, она ещё и подумать не могла отправиться сюда в «медовый месяц»...

Впрочем, зная стервозный характер своей матери, Алик не сомневался: мед с первых же дней запах дегтем. «Папа-Теря» и его сын от всей души ненавидели эту женщину в погонах, со стальными глазами, стальным голосом и кошачьими повадками.

Терентий Алексеевич, второй хозяин Угрюм-холла, принадлежал к Косыгинской гвардии хозяйственников, дорос до начальника главка и жил под девизом: «Стране нужен металл!». При нем в шкафы добавились многотомные «Металловедение», «Доменное дело», технические справочники и научные монографии.

С самого рождения Алик знал, что с ним и его семьей что-то не так, что они какие-то завороженные, что ли, будто обитатели замков в волшебных сказках. Он родился незадолго до Великой Войны, и его жизнь, как бледный картофельный проросток в подвале, росла внутри и вопреки сумеркам царствующей смерти. Он купался в море ненависти.

Бабушка Анастасия частенько спрашивала внука фальшиво-ласковым голосом: «Да когда же ты, наконец, сдохнешь!» В семье его постоянно загружали какой-то бессмысленной, издевательской работой – то заставляли чистить ковры после уже проведенной домработницей уборки, то сажали перебирать крупу – зернышко к зернышку. Бабка, найдя пропущенный мальцом черный плевел, больно таскала его за ухо и проклинала на все лады…

Но старуху было и жаль. Ведь именно этой сквернословной бабке, прямо за обеденным столом, прийдя отчего-то в гнев дед всадил вилку прямо в мякоть задницы – по самую чеканную рукоятку.

Однажды за какое-то дело, детали которого уже смыло в унитаз памяти, маленького Алика довели до обморока – поставив в угол на колени, да ещё и с двумя тяжелеными томами «Энциклопедического словаря» на вытянутых руках. Алик стоял, пока мог, а потом не выдержал и упал... С тех пор его руки не разгибались до конца в локтях.

Семья казалась благополучной, семья была по советским меркам весьма богатой – и никто не поверил бы той душной и спертой атмосфере пыльной от истерик ненависти, которая царила в доме.

Терентий Алексеевич корпел над своими металлургическими выкладками до поздней ночи. На сына ему, как и всякому конченному карьеристу, было глубоко наплевать.

Отец с матерью жили так, что кошка с собакой для Алика выступали едва ли не образцом терпимых взаимоотношений. И в скандале каждая сторона пыталась перетянуть ребенка к себе.

– Не будь таким, как мама! – вопила каждая дергающаяся жилка отцовского лица.

– Только посмей быть похожим на папу! – вторили железные глаза Риты-вампирши.

Да, Алик знал, что мама где-то в глухих застенках надевала наушники с веселой музыкой и пытала таинственных врагов. Враги разевали рот, как рыбы на песке, но мама не знала, что они кричат…

– Не будь таким, как мама!

Мама покупала пистолеты, танки и учила всегда давать сдачи. Мама учила брать от жизни свое и жить полнокровной жизнью. А папа требовал «учиться, учиться и ещё раз учиться». И терроризировал ребенка на почве успеваемости.

А мама устроила Алика в секцию популярного тогда САМБО, и Алик с содроганием сердца ходил туда, поскольку панически боялся боли.

Потом бои в семье ужесточились, мама била Алика ремнем, если он не убирал на столе свои бумажки. Алик бежал к папе, и отец гневно вскидывал брови:

– Ты не видишь, я работаю? Чего тебе тут надо?

Ребенок, переводя огонь на отца, уже прекрасно понимал, что делает папе плохо, но считал: это лучше, чем терпеть ремень…

А еще был дедушка, нежно любивший внука, и не подумавший спросить, отвечает ли ему внук взаимностью. Алик с ужасом, превосходящим САМБО, ожидал воскресения, когда его везли к деду. Седой Матвей Иванович, уже генерал и начальник тайного отдела, встречал Алика ледяным взором из-под кустистых бровей…

Дед был человеком примечательным: среднего роста, но все, описывавшие его, не сговариваясь, утверждали:

– Высокий!

В ширину Матвей Иванович был такой же, как и в длину, и не от сала, а от мышц. А глаза его так пламенели угольями в час ярости, что на деревне самая свирепая собака уползала от него, поскуливая. Занимаясь любимым делом – охотой, Матвей на спор взглядом отпугивал медведей.

Дед стрелял этих беспомощных медведей и любил по-деревенски поджарить их мясо на раскаленной докрасна шипучей сковородке. Масла дед не признавал, поэтому получалось у него жёсткое и сухое, как подошва штиблета, жаркое…

Из-за пристрастия деда к обувным подмёткам Алик и носил с 11 лет свое прозвище – «Жжёное ушко». Он, дитё неразумное, разрисовал учебик французского языка – прибавил фигуркам гениталии, да так, что получились они на маленьких картинках не короче, чем по колено.

Мать обнаружила «деревню приапистов», и бросила учебник на плиту – сжечь, а Алику его ещё сдавать надо было в школьную библиотеку и он ныл, тянул ручонки, что-то сопливо выклянчивал у матери. Она под горячую руку и приложила дедовской сковородой; не на шутку её завело в тот раз – на руке шрам навсегда остался. А Аликово правое ухо, по которому мать со всего размаха вломила сковородой, запеклось и свернулось сверху в безобразный пельмень. В школе мигом ухватили, прозвали под коленкор писателя Бианки: у того «заяц рваное ушко», а у школьной братвы – «Алик жжёное ушко»…

Ещё и от деда потом обоим попало – мясо-то дед так в тот день и не поджарил, а он не любил – когда поперек…

Разговаривая с дедом, Алик не беседовал по-родственному, он КОЛОЛСЯ… Кололся, как все подследственные на дедовских допросах, распустив нюни, высказывая все свои детские грехи без утайки. «Дедушка, я вчера…» – и тому подобное. За это Матвей Иванович и любил внука, плохо понимая природу откровенности Алика.

Младшую внучку, Корину, дед не любил – она пошла в мать и научилась держать себя в руках. Взрослая скрытность Матвея натыкалась на ее детскую скрытность. И, видимо, поэтому Матвей Иванович перед смертью позаботился отписать Угрюм-холл внуку, а не его бойкой синеглазой сестренке.

– Спасибо деду Матвею за наше счастливое завтра! – шутил Алик, от души показывая Корине фигу. Отец Алика был доволен, и месяца на два утихли баталии между Совенко и «этими». Утихли, чтобы потом разразиться с новой силой. Алик попал в них под перекрестный огонь. Совенко, клан хозяйственный, боялись Алика, как чужака и доносчика, при его приближении накладывали на уста – печать, на лица – казенную скуку, а на стол, разумеется, побольше еды – чтобы жевать и молчать. «Эти», клан военно-политический, открыто презирали слизняка и мямлю, «Совенковское отродье», и первой была, конечно, Корина.

– А пальцем показывать неприлично! – вспоминал Алик много позже с душевным содроганием. Мать, вообще скорая на расправу, за неправильный жест могла и по руке треснуть... Кисть краснела и распухала – мать знала, как бить…

– Пальцем показывать нельзя! А с другой стороны: Маме всегда нужно говорить пр-р-равду…

– Конечно, конечно, мама, я скажу все, что ты хочешь!

Голоса из комнаты, набитой привидениями…

– Мама! Коринка мне пальчики дверью придавила-а-а!

Он рыдал. Мама схватила его за руку и резко потянула к косяку.

– Придавила? А за то, что ты ябедничаешь на сестру, я тебе еще придавлю!

Слезы и сопли текли по лицу Алика, мамина рука, как стальной наручник, сомкнулась вокруг его запястья и тянула к страшной двери. Корина хохотала, как сумасшедшая. Совенко думал тогда, что она злорадствует, а она… ну, словом, как и он…

– Мама! Мамочка! Я ведь сказал правду!

– Ты настучал, вот что ты сделал!

Сердце Алика разрывалось, он почти ничего не видел. Если бы мама зажала пальцы на самом деле, то он не почувствовал бы боли. Он обмер. Но перед самым косяком мама отпустила свой стальной захват и назидательно сказала:

– Заткнись, Алик! Не ори!

Он послушно заглотил плач, словно подавился чем-то колючим, и лишь содрогался в такт нервным судорогам.

– Вот так! – сказала мама. – Я думаю, это пойдет тебе на пользу! Я учу тебя жить! Со своими обидами ты должен разбираться сам!

– Да, мама!

Алик помнил намертво зазубренные мамины уроки. Потому что Родина, режим – та же мать; если ей говорить «да», то она не будет ломать пальцы. Законов нет, и правил нет – есть её прихоть, по которой решается, когда надо говорить правду, а когда нужно не стучать и не ябедничать…

Одинокий и гонимый, Алик только в последние годы сумел оценить дедовский подарок. После кончины деда отец протянул семь лет и умер от сердечного приступа. Его нашли в гараже с рассыпанными таблетками валидола. Мать «погибла при исполнении».

Что скрывалось за этой лаконичной формулой, Алик так никогда и не постиг. Погибла ли мать при каком-то захвате, удушил ли ее вырвавшийся подследственный, или убрали ее, как знавшую слишком много? Алик не знал, да и знать не хотел. Его тяжелое, астматическое дыхание отозвалось на это свободным, глубоким вздохом облегчения.

 

*** ***

 

В школе Алик учился плохо, раздавленый ужасом своего существования, ужасом непонятным и непостижимым для других. Тьма застенков пробиралась в элитный дом по следам его хозяев и витала тут черным духом адских сумерек.

Но жизнь учила Алика скрытности. Пустячный случай впервые открыл ему глаза на первый из законов древней и страшной науки – магии: видимость может заменить собой сущность.

На уроках рисования, где царил строгий и мрачный фронтовик, орденоносец по кличке «Циркуль», Совенко обычно доставалось по полной программе. Но вот, однажды, «Циркуль» дал ребятам задание нарисовать иллюстрацию к сказке «Садко».

Алик нарисовал картинку, как обычно, и с обычным страхом ждал, когда же Циркуль, бредущий по рядам, дойдет до него. И вдруг, локтем, нечаянно, опрокинул бумажный стаканчик с водой, куда макал кисточку. Вода пролилась на рисунок…

В отчаиньи Алик приложил к рисунку промокашку, забрал её пористой плотью часть воды, но рисунок безнадежно расплылся. Тут как раз и Циркуль подоспел! Что будет?!

А было вот что: учитель возрадовался, увидев испорченный рисунок, размытую акварель, поднял альбом над головой и стал хвалить Алика и приводить всем в пример его творческое видение темы…

Много лет спустя Виталий Терентьевич любил рассказывать подчиненным этот случай, самокритично выводя мораль:

– С дураками-то по-дурацки надо! Если ты, к примеру, видишь, что я дурак, так сделай не по уму, а как мне приятно!

 

*** ***

 

Илья Маслов был одноклассником Алика в школе, куда обычных детей не берут – и тем не менее происходил с самого социального дна. Папаша Ильи сунул директору школы на лапу – как раз перед тем, как надолго сесть, и Маслов оказался среди золотой молодежи. Впоследствии директор не раз проклял свою корысть и свое легкомыслие, но сделанного не воротишь. Маслов куролесил, как мог. До поры до времени пути Совенко и Ильи не пересекались: Совенко глубоко презирал свое окружение, состоящее из зарвавшихся, ошалелых от власти лакеев, жил в своем утлом мирке книг и мыслей. Маслов тоже за границы своего мира не выходил – а его мир ютился в заплеванных дворах у помоек и рынков. В классе оба отшельника были чужими, но Маслова все-таки любили больше.

До Алика же не раз докапывались со словами:

– Ты чё, больно умный, что ли? Мы для тебя мусор, да?

Совенко разуверял драчунов, но без особого энтузиазма. Однажды Валька Ройский, сын завбазой, даже расквасил Алику нос.

– Ну, давай! Трус! Иди, разберемся! – кричал Валька остервенело. Алик достал свой кружевной платочек, утер кровь и тихо, но твердо сказал:

– Я тебя предупреждал, что не люблю, когда делают больно!

На следующий день в школу пришел друг Алика Мак Суханов и отозвал Ройского в уголок. Они там недолго говорили, Мак ушел, а Валька подошел извиняться.

– О чем разговор? – улыбнулся Алик. – Я давно уже все забыл!

С тех пор Совенко старались не задевать. Мак напугал не только Ройского, но и других «классовых» врагов.

К Маслову, впрочем, это не относилось. Во-первых, он врагом никогда не был, а во-вторых, вымахал выше Суханова на целую голову, представлял собой свойственный ХХ веку тип гиганта-акселерата с пудовыми кулачищами. И поэтому, не думая о Маке, Маслов однажды пристал к Совенко.

У Ильи кончились деньги, а у Алика их всегда было достаточно. И вот Илья на перемене отвел Алика в сторону и спросил:

– Ну чего, жжёноухий? Монеты есть? Делиться надо! Я завтра отдам!

Совенко воровато оглянулся, смерил взглядом противника и понял: придется раскошелиться. С собой у него было три рубля, старыми деньгами значит – тридцать. Они перекочевали в карман широких штанов Маслова. Алик остался без обеда.

На следующий день он подошел к Илье и вежливо попросил вернуть долг. Это было что-то вроде попытки сохранить хорошую мину при плохой игре.

– Чего, чего? – опешил Илья, услыхав такие наглые притязания. – Какой долг? Брось, забыли уже!

– Слушай, Илья! – сморщился Алик. – Ладно, хватит шутить! Давай сюда!

Маслов толкнул кредитора, да так умело, что Совенко перекатился через парту.

– Ну, что ты мне теперь сделаешь? – торжествующе спросил Илья. – Папочку своего напустишь?

Алик встал и молча вышел в коридор. Он пытался придать себе вид сфинкса, хранящего страшную тайну. Но тайны не было. Мак уехал с родителями в Днепропетровск, отец Алика мог только поругаться с директором, чем вконец бы опозорил сына. Мать никогда не защищала Алика – скорее, она взялась бы защищать Илью. Оставался дедушка – но связываться с дедушкой, все равно, что связываться с сатаной…

Алик оставил выходку Ильи без ответа. На следующий день одноклассники думали услышать: «Илья болен, лежит в больнице». Вместо этого Илья явился на урок, насвистывая. Так разбился миф о всесилии Совенко.

Алик был подавлен. Враги со всех сторон глядели торжествующе. Кто-то кинул в него мокрую тряпку, попавшую ему по лицу. Хохот потряс стены школы. Маслов сделался всеобщим героем, его подначивали, подзадоривали, от этого он становился наглее с каждым днем. То он щелкал перед носом Совенко лезвием финки, то неожиданно пинал под зад – и постоянно требовал одного: денег, денег, денег. И каждый раз, словно издеваясь, обещал вернуть на следующий день.

Для Совенко это был постоянный кошмар. Дошло до того, что Илья заранее делал заказ – принести шесть или десять рублей – и где Алик их достанет – Маслова не волновало. Приходилось тайком выкрадывать или выклянчивать деньги у отца. Жизнь неимоверно потяжелела. Алик понял, что нужно искать выход. Дожидаться возвращения Мака, укатившего на два года, представлялось делом бессмысленным. Алик пошел на другой вариант.

С Кориной гулял тогда здоровенный добродушный парень – Ильяс, из московской общины татар. Однажды Совенко застал их целующимися в подъезде.

– Корина, иди отсюда! – приказал Алик. – Иди, иди, нам с Ильясом поговорить нужно!

Ильяс понял, что перед ним старший брат подруги, как-то сразу залебезил:

– Да чего ты, чего, Алик! Да мы так… баловались…

– Я не об этом! – отмахнулся Совенко. Он всегда был равнодушен к тому, сколько кобелей лижут сестру. К вопросам семейной чести относился, так сказать, наплевательски – какая там честь в семействе потомственных палачей?

– Слушай, Ильяс, тут одна сволочь есть… Вымогатель! Надо бы его отметелить!

Ильяс понимающе улыбнулся. Такие дела были по его части. Он гораздо хуже чувствовал бы себя, если бы Алик предложил вычислить логарифм.

– Кого? – поинтересовался Ильяс, давая понять, что согласен. Совенко почесал кончик носа.

– Илью знаешь? Маслова?

Ильяс переменился в лице. Из понимающе-заговорщицкого оно стало плаксивым: дескать, я брата Корины уважаю, но такого…

– Нет, Алик, на Маслова не потяну! Он здоровый жлоб, он меня кончит!

– А корешей собрать сможешь?

– Могу! Но, ты уж извини, на Маслова их просто так не поднимешь!

Совенко надоел беспредметный разговор.

– Сколько? – лаконично спросил он. Ильяс его правильно понял.

– Нужно рублей сорок, новыми, как минимум! По десятке на брата! Уж извини…

– Будут деньги! – решительно бросил Алик. – До ста рябчиков я расходы понесу! Но все должно быть по высшему разряду!

– Что ты, что ты! – отмахнулся Ильяс. – Ёще как! Я и сдачу верну, до копейки!

Ильяс ушел, а Алик остался с тяжелыми мыслями. Легко сказать – сто новых рублей! Или даже сорок! В день у отца можно было взять не больше трех, да и то в до-масловские времена. Поборы Ильи подорвали основу кредита – доверие, отец стал давать по рублю, считая, что у Алика и так достаточно денег. А между тем – дело не ждет! В школе Илья действует разлагающе: даже те, кто прежде и взгляда поднять не смел на Совенко, уже начали колоть его сзади иголками и рисовать на спине мелом. Торгаши проклятые!

В основном это дети торговых работников. В них живет неистребимый садизм и ненависть ко всему живому. До сих пор Совенко удавалось держать их в руках, но теперь у него создавалось ощущение прорывающейся плотины, за которой клокотала река злобы. Постепенно школьники преодолевали комплекс страха перед Аликом. Если плотина рухнет, то никакой Мак не возвратит уже покоя и тишины. Деньги нужны, и не через месяц, а сегодня, сейчас, немедленно! Пока не поздно!

Алик сел на пригородный автобус и поехал в сторону Угрюм-холла. Москва и тогда была очень велика, а замок деда Матвея отстоял от нее еще дальше, чем теперь. Алик ехал с пересадками, четыре километра шел пешком, ужасно устал, но в то же время его распирала гордость за самого себя, за свою самостоятельность. Поход завершился словами:

– Добрый вечер, дедушка!

Дед Матвей обалдел, увидев внука, в одиночку добравшегося в такую даль.

– Ничего, дедушка! Конечно же, не устал! Просто захотелось тебя проведать!

Алик знал, что в Угрюм-холле полно дорогих и никому не нужных вещей. По ходу беседы с дедом он вышел – якобы в туалет, прошагал сквозь анфиладу комнат. Он знал, где искать. Еще в раннем детстве он прятал понравившиеся вещи под шкаф. Теперь с лихорадочно бьющимся сердцем он сунул руку в пыльную щель. А вдруг во время уборки клад детства нашли и разграбили? Вдруг…

Вот они, вот! Алик защелкал зубами от восторга. Фарфоровая статуэтка – к черту, дешевка! Золотые часы… Слишком смахивает на краденое. К тому же они давно не ходят…

Вот то, что нужно! Царский золотой империал с дырочкой! Талисман младенчества, маленькое солнышко угасшего величия русской короны. Сталин был еще жив, но Алик уже млел при виде византийского двуглавого орла…

Еще есть инкрустированный слоновой костью кинжал. Теперь запихать это под одежду…

Дядя Багман, служивший при деде кем-то вроде ординарца, уже завел дедовское чудище – трофейный послевоенный «Опель», залатанный в нескольких местах. Назад, в город Совенко мчал с ветерком, на заднем сидении, и кинжал покалывал во внутреннем кармане куртки. Дома, конечно, был скандал, мать избила за то, что Алик пропал на весь день, но Совенко терпеливее обычного снес затрещины. Им владела жажда отмщения. Завтра он… Завтра он! Ух!

Ильяс подошел вовремя. Вдвоем они отправились на рынок продавать безделушку и монетку. Риск был велик – милиция шныряла по рядам – но и соблазн огромен. Империал не брали, опасаясь подделки, а кинжалом сразу заинтересовались.

– Сколько? – спросил небритый мужик с двумя планками за ранения.

– Сто! – выпалил Алик. Мужик презрительно прицокнул языком:

– Ну и солите его, ребята! – он, насмешливо насвистывая, ушел.

Подошел новый покупатель, щегольски одетый и вылощенный.

– За тридцатник возьму! – предложил он, пощелкав по рукоятке. – Кость-то настоящая! А вот ножик – дрянь… Бери тридцатник и отваливай!

– Девяносто! – предложил Алик. – Меньше никак нельзя! У нас мама болеет, нам деньги нужны!

Щеголь насмешливо взглянул на Алика и Ильяса, русского и татарина.

– Это у вас-то одна мама?

– У нас отцы разные! – быстро нашелся Алик. – И оба нас бросили! Нам есть нечего! Отдадим за восемьдесят!

– Сорок, и ни рубля больше! – оскалил хлыщ великолепные зубы. – Сорок!

– Восемьдесят!

– Ну, пока, ребята!

Щеголь ушел.

– Эдак мы до вечера простоим! – заныл Ильяс.

– Эй! – закричал Алик в спину уходящему. – Товарищ! Шестьдесят! Шестьдесят!

Щеголь вернулся, и сделка века состоялась. Первая и последняя торговая сделка в жизни Алика, как он наивно надеялся. Шестьдесят рублей перекочевали Алику в карман.

– Теперь «империал» загоним!– торжествовал Ильяс.

– Пошли! – скомандовал мрачный Совенко и торопливыми шагами двинулся к выходу. Вслед, подтверждая подозрения, заверещал милицейский свисток. Алик обернулся. Щеголь, только что получивший кинжал, стоял возле милиционера и что-то оживленно рассказывал. Не нужно быть пророком! «Вот эти мальчишки только что стянули у меня 60 рублей!» – как бы услышал Алик.

А что они с Ильясом могут возразить? От кинжала они будут отпираться – да даже если не будут, кто им поверит? Что они делали на рынке?!

«Ну, ноги мои! – подумал Алик. – Бедные, слабые, выносите!»

Расталкивая народ, он рванулся к вратам. Милиция бежала следом, охватывая полукругом. Оставался свободным только один выход…

Не раз потом вспоминал Алик о той погоне в кошмарных снах, просыпаясь в липком холодном поту. Но уйти удалось. Удалось. Уда… Удача!

Ушел! И в кармане остались таким трудом добытые 60 рублей. Теперь все неприятное было позади и оставалось только приятное…

 

*** ***

 

Их было семеро. Ильяс и шесть его друзей с хоккейными клюшками. Они выследили Маслова в темной подворотне, часов в семь вечера. Илья шел с крупной картежной игры, где ему повезло. В кармане поскрипывали новые купюры. Теперь он придет домой, поест, напьется. Отстегнет рублей десять-двенадцать матери, чтобы не гундела. В школу он завтра, разумеется, не пойдет.

Ему нужно будет опохмелиться, с утра он пойдет… Пойдет в травмпункт, о чем пока не догадывается. Маслов напевал песню из популярного кинофильма с Любовью Орловой. Вот это баба! Вот какую хорошо бы…

А еще завтра этот нудак Совенко принесет пять «рябчиков». Не беда, думал Маслов – возьму послезавтра! Жизнь прекрасна! Эта долбатая жизнь все же прекрасна! И…

В воздухе просвистела хоккейная клюшка. Через мгновение она врезалась в затылок Ильи. Маслов по-звериному завыл от боли. Удар такой силы свалил бы и медведя – однако, Илья устоял. В глазах у него потемнело, он почти ничего не видел, но инстинктивно развернулся и ударил. Могучий кулак достиг цели, вошел во что-то мягкое, отлетевшее к стене. В это время снова со спины – Маслова грохнули клюшкой. Хрустко вылетела ключица, адская боль опалила плечо. Удары посыпались как горох, со всех сторон. Кто-то попал Илье по лицу, вломив нос вовнутрь. Маслов упал. Его били еще и лежачего, сломали левую руку – и только после этого успокоились. Ильяс нагнулся, обшарил карманы Ильи, достал оттуда все деньги. Пять рублей он бросил на залитую кровью грудь Маслова.

– Похмелись, браток!

Илья услыхал топот торопливо убегающих ног. Тело, казалось, обжарили на огне. Болталась задетая чьей-то клюшкой лампа в жестяном колпаке. Пахло снегом и мочой. Маслов не мог идти – но он знал, что, не добравшись до дому, замерзнет. И он пополз, оставляя кровавую борозду в снегу.

Шапка осталась в подворотне, сквозь волосы просачивалось и застивало лицо что-то липкое, сладкое на вкус. Но он должен был доползти. И он дополз…

 

*** ***

 

На следующий день Алик ходил по школе сияющий, а Маслов не пришел. Как там у Пушкина? «И соседи присмирели, воевать уже не смели». Дети торгашей, лишившись своего вдохновителя, лидера «буржуазно-демократической революции», обходили аристократа Совенко стороной. Правда, они еще надеялись, что Илья просто пьянствует где-то. Надежды развеяла завуч школы, собрав всех на линейку и оповестив, что вечером лучше не гулять. Вот, Илья гулял, а на него напали, ограбили, жестоко избили! В школу позвонила мать Маслова и, рыдая, сказала, что Илья неделю не будет ходить в школу. Через неделю Маслов появился – загипсованный, с вправленным носом – пришел только отдать в учительскую справки. И еще – повидать Алика. Илья подошел к Совенко, униженно улыбаясь, здоровой рукой достал из кармана трешку.

– Вот… Я брал в тот раз… Извини, подзадержал! Сам видишь!

– Да! – согласился Совенко, глядя на гипс. – Причина уважительная! А треху спрячь, мы же друзья, какие между нами счеты!

Маслов благодарно улыбнулся. Алику не нужен был позор врага, он хотел только покоя. Так они и стали с Масловым друзьями.

 

*** ***

 

Маслов усвоил урок, но его статус бандита не изменился. С Совенко он очень мило болтал. Но только с Совенко. А по жизни он катился к закономерному финалу: участвовал в нескольких уличных драках, лез к девушкам, тащил, что плохо лежит. Попался на мелкой краже с поличным и должен был сесть, но ему повезло. Вечный недобор низших чинов дал ему возможность жить на свободе. Перед ним поставили жесткий выбор: тюрьма или опергруппа. Маслов надел погоны. Но его контролировали, карьера его была заморожена – и навсегда, работа доставалась самая грязная. Маслов пьянствовал, избивал подследственных, которых ездил брать, мародерствовал в их квартирах. Зачастую это были его же дружки, презиравшие его за «падло», службу мусорам, вместо честной ходки в зону. Вроде все, что можно сказать об этом тупом, бездарном, генетически порочном человеке. Кому он нужен? Зачем существовал на планете?

Не затем ли, чтобы однажды снова встретиться с Аликом Совенко?

 

*** ***

 

В мрачную пору абитуриенства Алика сослали готовиться к экзаменам в Угрюм-холл, где он сходил с ума над изучением митозов и биогенетического закона Геккеля. Ему – как и положено в семейке вурдалаков – никто не помогал поступать, но страшно было даже представить тот поток издевательств и надругательств, которому его подвергли бы, случись ему провалиться на экзамене…

В тишине «замка с привидениями» Алик и нашел на втором этаже, среди послевоенного трофейного дедовского барахла, эту книжку на французском языке – «Магистериум». Французский он тогда ещё знал «со словарём» и не все мог понять в сложном старинном фолианте, обернутом в оклад человеческой кожи. Но тема взволновала его; будто бы кое-что из книги он уже знал, видел, встречал до чтения.

«…Всякая нечисть, продукт распада…» – перевел Алик на первой странице, бессильный справиться с полу-латинским контекстом звонкой фразы-формулы. Трудно сказать, к чему эта формула была присобачена в оригинале, но Алик тут же приделал ей собственный контекст:

– А ведь чертовски верно! Нечисть – продукт распада… Все эти бесы, демоны, вампиры, зомби – многообразны лишь настолько, насколько разнообразно может быть разложение какой-нибудь сложной системы! Там, где гниет и рассыпается – там и нечисть…

«В истинной магии есть магизм, но нет мистики… Мистика свойственна божественному, а магия построена не на мечтаниях, а на результате… То, что не работает – не магия» – читал Совенко, пропуская целые абзацы на полупонятном французском.

«Магия – это любое средство достичь цели путем, который короче прямой линии». Путь к цели, который короче расстояния по прямой – и есть магизм – понял Алик, шурша страницами потрепанного русско-французского словаря.

– «Поэтому магия создает»… что? Ага, вот перевод… – «магия создает видимость мистики для тех, за чей счет будет сокращаться расстояние до цели… Но эта мистика…» Блин, да где же это слово?! Хм! «Эта мистика односторонняя. Она кажется чудом непосвященным, и она всего лишь…» «текнолокиал»… наверное, технология?! – «она всего лишь технология для посвященных…»

Продвигаясь кое-как по заминированному странными словечками и непереводимой терминологией тексту дедовского трофея, Алик с суеверным ужасом наткнулся на биогенетический закон Геккеля, который изучал в соответствии с программой экзаменационных вопросов.

– О, боже… – охнул Совенко, завидя ненавистную фамилию. Слово «Геккель» он перевел сразу. Смысл слов окружающих топился под взглядом постепенно, как масло на подогреваемой сковороде:

– «Сумма, которую Геккель получил магическим путем в течение полугода, была бы им заработана путем накопления его жалования без всяких трат в течение не менее чем 30-ти лет… 30 лет без единого расхода и были прямой линией для Геккеля, если считать сумму целью…»

«Магистериум» сбивчиво рассказал Алику удивительную историю: оказывается, Геккель создал свой биогенетический закон, который Алик только что зубрил по экзаменационному билету, очень просто. Он подрисовал эмбрионам наиболее развитых существ жаберные щели и прочие атрибуты низкоразвитых.

Затем шаловливый карандаш Гекклеля был разоблачен, его даже выгнали из академии, но биогенетический закон, на котором строится теория эволюции, доселе победоносно шествует по планете и даже попадает в экзаменационные билеты абитуриентам.

– «Геккель произвел чудо силой своего разума»… что такое? «…Контрат социаль…» – а, это общественный договор… – «летгровелек» какой-то… что?! «священноубийца»?! «Общественный договор священноубийц»… да, понятно… «общественный договор священноубийц финансировал продвижение проектов, отрицающих»… кого?! «Элан виталь…»... «Жизненный порыв», что ли? «…порыв, энергия…»

– Бред какой-то! – ругался Алик, прикрывая усталые глаза ладонью и отодвигая жуткую – но при этом парадоксально скучную книгу. – Получается, этот жулик Геккель рассчитал, что кто-то охотно печатает книги против Бога, подрисовал свои говённые жаберные щели и сдал в печать… Тиражи были гарантированные и большие, а гонорар определялся тогда от тиража…

Ну, обжулил один вор других, при чем тут магия-то? Никакой магии, подумаешь, эмбрионы на картинке разукрасил… Правда, книжка поясняла, что, угадав «волонте дженерале» тогдашнего общества Геккель не заработал сумму и не украл её, а произвел «из ничего» силой разума.

«Для них есть Бог, для нас только выгода…» – говорил «Магистериум» юному адепту.

С помощью «Магистериума» Алик потом и выучил французский язык в совершенстве, прочитав томик в кожаном переплете от корки до корки. Но сперва книга отправилась обратно в трофейные завалы: Алик бросил трудное дело технического перевода и снова засел за экзаменационную тематику.

На приемном экзамене, который он сдавал кандидату наук, рано облысевшему и блекло-бесцветному Олегу Константиновичу Степанову (своему будущему научному руководителю, а потом – будущем своему заместителю на научно-партийной работе) судьба подвела юного Совенко.

Попался вопрос про мейоз живых клеток, а как раз его-то Алик толком и не выучил. Возникла вполне естественная паника тонущего абитуриента, но отчаинье подтолкнуло вспомнить о советах «Магистериума».

Маг может изменить неизбежность и перепрограммировать реальность – вспомнил Совенко. Первое, что для этого нужно – полное спокойствие и абсолютное самообладание. Для перепрограммирования реальности маг создает вымышленные, но имеющие вид объективных ударные фабулы. Маг верит в себя и не сомневается в успехе. А чего сомневаться – дело уже все равно проиграно... Может, сыграть крапленой картой?!

Для начала Алик выписал про мейоз клеток то немногое, что знал. Затем подсел отвечать к Степанову, открыл рот и начал…

…Нет, не про мейоз. Крупицы своих знаний про мейоз он приберег напоследок. Алик говорил про решения съезда партии, про пункты и параграфы методических указаний КПСС ученым, работающим в области митоза и мейоза. Уверенно и твердо называл источники, на которые ссылался при ответе, источники, которых в реальности никогда не существовало.

Да! – говорил начинающий маг и волшебник в Алике – да! Степанов на почве теоретической биологии меня с потрохами съест, и даже голода не утолит! Но вот история партии, священная в СССР, – явно не конек этого зашуганного жизнью и начальством ученого клерка. Если я вытащу его из биологии в «священное писание» КПСС, то могу спокойно выдумывать всякие брошюры ЦК, со ссылками вплоть до страницы. Тут он не сможет опереться на свою память, и стало быть – дело только за моей фантазией…

– Однако перейдем ближе к нашей теме! – сладко улыбался Алик преподавателю. – Огромное значение изучения процессов мейоза в народном хозяйстве отразил товарищ Михаил Андреевич Суслов в отчетно-пленарном докладе перед работниками сельского хозяйства и пищевой промышленности, которое прошло в этом году, 22 января… В частности, Михаил Андреевич отметил позицию ЦК КПСС, которая касается непосредственно изучения процессов мейоза… Согласитесь, товарищ Степанов, редко ЦК КПСС высказывается по столь узкому, специфическому вопросу научной жизни! Что нам это показывает?

– Что? – спросил лысеющий доцент, завороженно глядя на бойко рапортующего абитуриента. Неопрятная волосня, которой Степанов уже тогда прикрывал свою лысину слева направо, начала сползать – но Олег Контстантинович этого не замечал.

– Это показывает нам важность поднятого в экзаменационном билете вопроса! – словно школьнику, снисходительно пояснил Алик. – Ну, впрочем, вернемся к словам товарища Суслова, сказанным непосредственно о проблемах изучения мейоза клеток…

Перед началом наглого колдовства Алик весьма сомневался в успехе неприличной проделки. Естественно, «товарищ Михаил Андреевич Суслов» и слово-то такое – «мейоз» – вряд ли помнил, и никакого «отчетно-пленарного доклада перед работниками сельского хозяйства и пищевой промышленности» не читал, и не думало оно собираться 22 января, если вообще когда-нибудь в таком составе собиралось.

Если ЦК КПСС имел какую-то позицию насчет «непосредственно изучения процессов мейоза», «по столь узкому, специфическому вопросу», то Алик её не знал и в глаза не видел. Сочиняя за Суслова и за Брежнева, за президиум Академии наук и за мифические отраслевые собрания, Алик всего лишь произносил магическую абракадабру заклинаний. Грозные и величественные ссылки на несуществующие источники действовали на экзаменатора мистически: он пугался партийных пленумов и конференций, пугался своего незнания их решений в его непосредственной области, пугался, что абитуриент раскусит его незнание, поймет, что «препод» политически и партийно неграмотен…

Мистика, как и учил «Магистериум», была односторонней. Она казалась чудом непосвященному Степанову и была всего лишь «текнолокиал» для посвященного в её нутро Совенко.

Так – магически – Алик поменялся местами с доцентом. Уже Алик экзаменовал, а Степанов казался нерадивым школяром, не выучившим урока:

– Как человек, непосредственно связанный с биологией, вы конечно, не можете не помнить решения вышупомянутого пленума по проблемам интенсификации изучения проблем мейоза… – со скрытой угрозой спрашивал-утверждал Совенко. И Олег Константинович с готовностью кивал, торопился избавиться от опасного экзаменуемого – экзаменатора.

В итоге Совенко даже перестарался. Степанов уже выгонял его и уже ставил в ведомость «отлично» по предмету, а Алик ещё не успел даже хоть вкратце коснуться собственно мейоза. Алик не хотел уходить; он порывисто вставлял свои фактические знания с листочка, но Степанов только отмахивался и почти умолял:

– Довольно, довольно, молодой человек! Отлично! У вас прекрасная память! Дайте и другим ответить!

– Но, Олег Константинович, дело в том, что собственно мейоз представляет из себя…

– Хватит, говорю же вам! Вы свободны, вы сдали экзамен на максимальный балл…

Так Алик стал студентом биологического факультета. На двух первых курсах он подналег на свой французский и прочитал «Магистериум» более тщательно, с лучшим пониманием языковых нюансов. В книге не было совершенно ничего непостижимого, потустороннего – наоборот, все вопросы решались с научной четкостью.

 

***   ***

 

Комсорг курса Саша Ситников, худой, ушастый, с пухлыми губами младенца, но уже при галстуке и поблескивающий комсомольским значком, словно змеиным глазом, усадил члена своей комсячейки Алика перед собой на кухне. Достал столичной водки, налил серебряную стопку.

– Выпьем, Алик, за знакомство? Давай, нам пять лет учиться вместе!

Внутренне Алик был сердит на Ситникова: тот с первого дня выступил активным оратором и перехватил у Совенко место комсорга. Саша выперся читать свою агитационную поэму на подмостки студенческого любительского театра. Завопил задорно и заполошно:

– Поэма «Рабочий рот»!

– Боже, какая брутальная пикантность… – умилился Совенко во втором ряду актового зала.

Но остальные слушатели поняли Ситникова по другому – «род» в смысле семья, династия. Что там было на самом деле – раздосадованный Алик даже выяснять не стал – так был некстати успех чужака…

С евтушенковскими завываниями и ложно-значительными паузами – которые войдут в стране в общую моду попозже – Саша Ситников на полном серьёзе начал вещать от имени сознательных рабочих фабрики «Красный протез». По сюжету поэмы, рабочие вступили в бескомпромиссный идейный конфликт с бюрократами, пытавшимися сорвать задание партии и правительства путем изгнания рабочих в летние отпуска.

На что старый рабочий-большевик высказался так:

 

Всё бы деньги тратить вам казённые,

Нет бы, чтобы кровью искупить!

Вместо отпускных давай подъёмные,

Всякий мнит рабочих опустить!

 

Алик полагал, что за такие стихи стоит давать по шее – причем как с советской, так и с антисоветской стороны. Но однокурсники посчитали иначе, и Ситников выбился в «кумиры молодёжи».

Сперва Алик его возненавидел. А потом вспомнил, как классе эдак в 8-м отец преподал ему хороший урок.

Алик в те поры слепил из пластелина фигурку одноклассницы Нельки Сочилиной и задумал по сказочному умертвить её ударом спички в схематично очерченную грудь. При этом Алик был весь в слезах и соплях, болезненно переживая унижение.

Нелька обещала его поцеловать. Увела в темный закуток, дрожащего, предвкушающего, мальчика без подружки, и попросила закрыть глаза. Алик смежил веки – и доверчиво, как телок потянулся к Сочилиной губами. А она – добившись, чего хотела, – плюнула ему в лицо и захохотала…

– Ты что же это, волшебник? – поинтересовался отец, подойдя сзади и приобняв сына за плечи.

– Да. Это таинственный колдовской ритуал вуду. Я здесь проткну куклу – а она там сдохнет…

– А зачем?

Алик рассказал дурацкий случай в школьном коридоре.

– Ну и глупо! – пожал плечами отец. – Если ты волшебник, то должен знать, что колдовство возвращается волхователю… И ради чего такой риск? Я понял бы, если бы ради остро необходимой вещи… А тут? На твоём месте я был бы этой девочке очень благодарен…

– За что?!

– Она преподала тебе хороший урок. Сын, успех в жизни определяется в конечном счете тем, насколько ты способен с улыбкой принимать плевки в лицо…

Теперь у Алика не было ни слёз, ни соплей. Он понял, что Ситникова лучше иметь другом, чем противником, утерся и стал входить в доверие.

Даже домой в гости пришёл – правда, водку пить не хотелось, но вовсе не от фанаберии, а по прозаическим причинам слабого здоровья.

– Я не пью. От этого тело с головой не дружит, – попытался отболтаться Алик.

– Брось, Виталий, ты же русский человек. А вообще-то я и сам не пью, – и Саша сглотнул стопку в один глоток. – Дело не в этом. Ты мне как на духу скажи: как ты в институт поступил?! Мне можно. Я же слышал, какую ты ересь нес – а у тебя пятерка в листе.

– Каждый говорит по-своему. Главное – знать. Я знаю подноготную биологии. Хочу еще лучше знать.

– Опять врешь?! – насупился Саша. – Ну, как знаешь... Я к нему с дружбой, как к человеку... Ты че думаешь, я тебя отчислить хочу, дурила? Мне тайна твоя нужна! Не как ты поступил, хрен бы с этим! Я хочу понять, как ты «преподу» тело от головы отделил?!

– Я не отделяю. Я не водка.

– Вот! – заорал Саша, лохматя прилизанную прическу. – Я так и знал! Ты тоже догадался, Алик! Ну, говори, догадался?!

Звонок в дверь заставил Сашу отвлечся от волнующей его темы. Он оставил Алика одного и побежал в прихожую.

– А, это ты! Заходи! – услышал Совенко.

– Ты не один? Я помешала?– спросил нежный туманящий голос, словно дорогими духами дохнуло.

– Нет, не помешала. Я с личным составом ячейки работаю. Сегодня у меня Совенко наш.

В дверном проеме показалась Римма Осанова, кареглазая профессорская дочка, гибкая тростинка, волнующе-переливистая как ртуть. Алик встал с открытым ртом.

– Привет, Виталик! – небрежно улыбнулась она. И снова к Саше:

– Ты хоть догадался гостя-то покормить?

– Я... ой, Алик, извини, я не…

– Пень ты бесчуственный! – взмахнула она пушистыми, будто первый снег, ресницами.

И как-то по-хозяйски подошла к холодильнику, стала что-то выкладывать на сковороду.

– Риммуля! Он знает! – восторженно обьявил Саша, и Ленин на значке блеснул в луче, как подмигнул. – Он знает, Риммуля!

– О чем, горе мое?

– Что водка разводит тело и рассудок!

– А кто ж этого не знает? Для тебя только и открытие…

– Да ну тебя! – отмахнулся комсорг Ситников. – Алик, я сделал открытие. Наверное, великое открытие. Я расскажу тебе все по честному, только и ты мне потом с комсомольской прямотой ответь, ладно?

– Ладно, – нехотя кивнул Совенко, отнюдь не настроенный откровенничать с этим дураком.

– Смотри, Алик: наша чуствительность неоднородна. То есть тело ощущает и передает в сознание, но по-разному. Вот если тебя кольнут иголкой на лекции Степанова, ты почуствуешь сильную боль, так ведь? А если на лекции Слащева, то не почуствуешь, потому что будешь увлечен, уйдешь вглубь сознания, оторвешься от внешних обстоятельств. Увлеченный другим меньше чуствует боль, чем ожидающий ее, согласен?

– Согласен.

– Теперь возьмем водку. Она – суть есть химическая реакция, так ведь? Как обезболивающее ее в деревнях применяют? Применяют. То есть она есть химическая реакция, которая отрывает сознание от тела, отдаляет их. Тело, накаченное водкой, не умирает, заметь. Живет в полную силу. Но контроль за ним сознания ослабевает, что-то тело начинает делать само по себе вне воли сознания. Так?

– Так.

– Глупости! – отвесила Римма, помешивая на сковороде шкворчащую яишницу. – Поповщина.

– Да почему же поповщина, Риммуля?! – горячился Саша.

– Я тебе уже говорила… Твоя теория предусматривает душу, отделенную от тела, а это поповщина. Твоя душа к телу на ниточке привязана – можно отпустить, впустить обратно, на время отвести, потом снова всобачить... Так ты, комсорг студенческой ячейки, приходишь к фихтеанству.

– Но, Риммуля, Энгельс ведь предупреждал в «Анти-Дюринге», что сознание нельзя принимать как выработку мысли подобно выработке желчи. Ты вот впадаешь в вульгарное бюхнерианство, в механистический подход!

Алик делал вид, что не понимает больше половины слов, которыми они пересыпали, как горохом, но сразу же встал на сторону Риммы. Такая девушка, такая... просто не может быть неправой.

– Это имеет огромное значение для дела Коммунизма во всем мире!– обиженно всхрюкнул Саша. – Представь, анестезия сознания. При этом тело не мертво, оно живет, движется и даже может подчиняться командам. Для этого нужна химическая реакция, которая разобьет стык сознания и материи, химическая реакция...

Глаза комсорга блистали. Он уже видел себя на белом коне во главе безголовых полчищ мировой революции.

– Заткнись! – резко крикнула Римма. Словно ведро ледяной воды...

– Ты чего? – опешенно стоял Саша.

– Ты не смеешь... Мы похоронили восьмерых Осановых… Из-за Гитлера! А теперь ты предлагаешь как он, сделать, чтобы люди щипали траву, ни о чем не думая?!

– С ума что ли, сошла? – покачал головой Саша. Он был сокрушен и раздавлен из-за сравнения с Гитлером. – Я же не то... Я водку... Чтоб временно отключать, а потом включать с еще большей силой!

– Ну, значит, ты просто дурачок! – чуть смягчилась Римма.

Вечером Саша повел Алика пить пиво. Стояли у бочки с кружками, и Алик уже не был так непреклонен к огненным напиткам как раньше. Думал о чем-то своем, поднимал глаза к небу.

– Никто не хочет меня понять! – жаловался Саша чуть не со слезами на глазах. Его полосатый галстук выбился из-за пазухи пиджака и трепетал на ветру. – Совенко, хоть ты пойми, ты человек родовитый, стало быть, хваткий... Коммунизм затормозил свой ход, понимаешь?! Чем дальше, тем медленнее... А теперь еще эта ядрена бомба, что б ей провалиться! С ней уже в мир капитала не шагнешь, не для кого будет счастливое завтра строить! Нужны новые формы схватки, которые не разрушали бы материи, действовали бы исключительно в сфере сознания, как продолжение идеологической борьбы, нужны...

– Ты ей нужен, – в растяг сказал Алик.

– Кому? – растерялся Комсорг.

– Римме. Она так смотрит на тебя.

– Она близорукая. Потому и смотрит. А очки не хочет носить, дурочка. Она так, культмассовый сектор... Тебе неплохо бы у нее подтянуться по культурологии!

– Ты меня направишь? Ну, подтягиваться?

– Направлю. А сейчас извини, друг, вон они потянулись с вечерней школы...

Саша отставил кружку и поспешил куда-то прихрамывающей походкой. Со школы рабочей молодежи выходила кучка парней и девушек в спецовках и воспетых пролетарских блузах.

– Наташа! – просительно позвал Саша.

Она повернулась к нему с медленно опадающей улыбкой. Глаза – голубые брызги, льняные россыпи небрежно уложенных волос, шершавые поцарапанные трудовые ладошки.

– Саша? Чего тебе еще?

– Мне? Мне надо поговорить.

– О чем тебе, рафинаду, с упаковщицей разговаривать?!

– Так сказал отец. Но я не он. Сын за отца не отвечает.

– Даже если так... Чего нам дальше-то делать? Ты сможешь жить – на стипендию? Или на завод уйдешь? Не смеши меня, Сань! Ладно уж, радуйся, позабавился со мной, так хоть бесплатно...

– Не смей так со мной говорить! – вскинул Ситников палец пистолетом. – Я тебе не давал повода...

– Пошел к черту, Саша! У нас судьбы разные. Отстань.

– Ты мне сегодня дашь сказать?!

– А чего ты скажешь-то? Чего скажешь, чего я не слышала?

– Черт возьми, Наташа! – цедил сквозь зубы Ситников. – Я теперь тоже кое-что могу. И деньги у меня есть. Я заплачу Семену Ильичу, чтоб он с тобой занимался по физике. Через год ты – в институте! Ты уже в моем кругу! Все дело в дерьмовом институте, понимаешь?! Лишь бы ты была там! Остальное я утрясу...

– Подожди, подожди, Ситников-младший! Значит, дело в институте? А во мне дела нет? Почему ты не спросишь меня, а?! Может, ты мне вообще не нужен?!

– Я хочу, чтоб мы были вместе!

– А я, может, нет! Иди ты с таким... знаешь куда... Целочку себе найди, и чтоб отец полковником был! А я гордая, понял! Я класс-гегемон! И шли бы все твои родные с их институтом...

Парни из вечерней школы, стоявшие поодаль, стали по мере разговора притягиваться. Наконец один не выдержал:

– Эй ты, прослойка говенная! Чего ты наших девок цепляешь? Своих мало? Или на койке все бревно бревном?!

Саша был на взводе и послал трудящихся куда подальше, за что тут же получил по шее и упал.

– Ребята! – завизжала Наташа с женской непоследовательностью. – He надо! Отпустите! Я сама с ним...

Ее тоже оттолкнули. И уронив комсорга Ситникова на сыру землю, стали пинать растоптанными рабочими дерьмодавами.

Алик понял, что дальше ждать нельзя и выступил вперед – на банду. Скромного сомнительного студента больше не было. Перед работягами встал генотип пустынного волка, подзабытый Совенко-конармеец.

– Оставьте его! – приказал он.

– О! – облыбился предводитель погрома. – Еще один поклонник девчонок картонажной фабрики! Сюда иди! Ботаник! Тебе говорят, ботня деревянная, тоже угостим.

Разозленная Гюрза, которой перешли дорогу, полыхала глазами Алика.

Они, враги его друга, остановились и замерли. Взгляд – наследный, дедовский, Матвеев, становился все острее и пронзительнее, так что мурашки бежали по коже и кровь готова была хлынуть из глаз видящих…

Они сделали робкий шаг вперед. Один споткнулся и упал. Никто не обратил на это внимания. Сконцентрировав всех мужиков на своей воле, собрав их маленькие, трепещущие душонки в кулак, намотав на пальцы их зудящие нервы, Алик заставил их отступить.

– Да ну его… – бормотали работяги, потирая разом заболевшие головы. – Больной какой-то…

…Дальше пошли втроем. Плачущая Наташа помогала идти попинанному, пыльному и порванному, кровоточащему носом Саше. Виталий шагал рядом, несколько смущеннный своим бурным участием, пересчитываемый обратно в Алика Совенко, забитого человечка из проклятого дома.

Наташа завела их чёрти-куда, в серую казарменную общагу прядильщиц, где все пропахло пригорелой кашей, детской сыкней, ором и девичьими слезами разбитых судеб.

Тусклая лампочка, одна на весь коридор боролась с длинными тенями развешанных по стенам корыт, трехколесных велосипедов и салазок.

Была совсем ночь, и Алик с тоской подумал, что в собственный дом уже не пустит мать.

Саша назюзился окончательно и был похож на конченного человека: побитый, лохматый и черный.

– Вот оно значит как! – мрачно сказал Саша, глотая последний стакан с наскоку.

 

На горе совхоз, под горой совхоз.

А мне миленький задавал вопрос.

Задавал вопрос, сам глядел в глаза:

Ты совхозница – тебя любить нельзя!

 

Саша прервался. Закрыв лицо рукой, заплакал.

– Только ты опять все перепутал, Саш! – грустно улыбнулась Наташа. Чуть приобняла его за плечи. – Ничего-то ты про нас не знаешь... На горе-то в песне был колхоз, потому что в колхозах паспортов не дают, а совхоз – государственное вольное предприятие...

И, как-то осунувшись, словно даже постарев, она подпела скрежещущему душой Ситникову:

 

Что колхозница – не отрицаю я

И любить тебя не собираюсь я.

Я пойду туда, где густая рожь,

И найду того, кто на меня похож!

 

– А все-таки ты что-то знаешь, Алик! – воспрял вдруг Саша. – Он, Наташ, что-то знает, видала, как его люди слушаются! Он русский маг... И вообще вы незнакомы. Его зовут Алик Совенко. Он все... того... итог...

– Дурачок ты еще совсем у меня! – по-бабски пожалела Сашу Наталья. – Вроде здоровый лоб вырос, а ничего не понимаешь... Незачем мне с твоими друзьями знакомиться... Ты меня показал, и не приняли меня. Да и сам подумай, дурачок, что у нас с тобой общего? Пара ночей, что ли? Может и прав твой папаша, не стою я тебя...

 

***   ***

 

Дни шли за днями. Лекции за лекциями. За длинной партой они сидели втроем, словно по команде «равняйсь!»: Саша задумчиво смотрел в окно, Римма на Сашу, а Алик на Римму.

– Вы что, Ситников, готовитесь на самогонщика?! – орал доцент Степанов, выхватывая очередную книгу «Спиртовое дело» или «Спирты» у Саши. – К доске! Немедля к доске! Что я только что обьяснял?!

Римма заботливо подсовывает Саше свой конспект, Ситников мастерским жестом убирает его под пиджак и идет отвечать, списывает у доски, а Степанов все равно ставит ему «два», и потом приходится исправлять эти двойки у ректора всем комсомольским комитетом. Зато по химии у Ситникова всегда «пять».

Когда путает и страдает Алик, Римма дает списать и ему, но уже куда небрежней, чтоб отвязался, и тем всаживает ему в запястья гвозди распятия...

Как-то раз по зиме Саша пропал надолго, несколько дней видно не было, и Римма уже не скрывала внутреннего бешенства.

– Слушай, Алик! – не выдержала она как-то. – Ну что он в ней нашел?! Она же дура! Замарашка! Семь классов образования!

– Он ее любит, – сказал Алик, чуствуя, что пришла его пора мстить. Они шли с Риммой по свежему снегу, к ней домой, и Алик хотел как можно сильнее очернить друга – лишь бы ее пальчики в лайкровой перчатке стискивали его руку с каждым душевным уколом.

– Ты с ними бываешь?

– Иногда. Редко, конечно, Римка, там же третий лишний. Я думаю, они поженятся. Препятствия только озлобляют, ты же знаешь.

– Он нежен с ней? Обнимает её? Целует?

– Да. А ты как думала? Что «груб, обижает, бьет»?!

– Нет, но... Господи, у нее руки в заусенцах... Кошка ободранная!

– Римма, так нехорошо говорить. Сама не понимаешь?

Так за разговором он впервые оказался у Риммы дома.

 

***   ***

 

Алик осторожно, но последовательно внушал Саше Ситникову, что путь к счастью с Наташей лежит через карьеру. Будет должность – будет заработок, будет и независимость – мол, тут и всё наладится… Алик метил на место Саши, в комсорги курса, и о другом тоже не забывал. Его очень бы устроило счастье друга…

С легкой руки Совенковских семейных связей Саша и попал в хороший оборот, зимой он пропал, потому что организовывал охоту для обкомовских деятелей. Открыл себя на охоте с лучшей стороны.

Верно рассчитав, он не столько гонял людей по лесам за зверьем, сколько квасил с ними в охотничьем домике, проявив себя большим знатоком сортов водки, очищением сивушных масел и способов борьбы с похмельем.

– Надо же! – деловито сказал второй секретарь. – Такой молодой, а ужо спец! Отметь-ка его, Михалыч, в наш особый списочек!

По возвращении Ситников стал комсоргом Института.

А Алик – как и хотел – вступил на первую ступеньку номенклатурной карьеры…

 

***   ***

 

…И сидел теперь в темной кладовке Угрюм-холла с фонариком и подкарауливал паука. Как только маленький паучок выкарабкался на середину паутины, невинно свитой в углу за вешалкой, Алик немедля полыхнул светом во все шесть глаз злосчастного насекомого...

Паук замер. Начал гипнотически сваливаться вниз.

Алик сделал несколько фотографий популярным тогда «Зенитом» – самым лучшим фотообьективом в мире.

После следующего смаргивания фонаря – в пауке как будто включили двигатель – он вышел из ступора, зашевелился, поспешил куда-то.

– Что ты тут делаешь? – грозно спросил дед Матвей, открывая дверь.

– Т-сс! – отмахнулся Алик. – Не мешай!

– Что значит, не мешай? Мне не все равно, что мой внук стал похож на дурачка! И на черта ты испачкал мелом всю кухню?

– Дед, я гипнотизировал курицу. Отстань, ты все равно не поймешь...

Совенко-старший резким движеним руки рванул внука за ворот и легко, как пушинку, оторвал от пола. Следующий матадорский пируэт – и Алик уже приперт хребтом к пыльной кладовочной стене, хрипит задыхаясь...

– Че, осмелел, что ли? – поинтересовался генерал. – Или думаешь, я успел одряхлеть?! Ты, соплежуй, никогда мне «отстань» не говори! Я от товарища Бухарина не отстал, от любимца партии, понял?! Так что ты, дерьмо, пока слушай дедушку!

– Я... Я понял, деда...

– Матвей Иванович для такого дятла, как ты!

– Понял, Матвей Иванович...

– Ну вот...

Приступ конармейского бешенства прошел так же быстро, как и начался. Бывший кухонный мальчишка в барском доме, Матвей страдал все прогрессирующей с годами неврастенией, переходящей в психозы. Алик, как биолог, это понимал. Но забывал иногда.

– Расскажи хоть, что это такое, гипнотизер хренов! – смягчился дед.

– Это… – сбивчиво начал Алик. – Ну… опыт такой. В середине семнадцатого века один иезуит Анастас Кирхер связал курице лапы и вытянул ее по полу. А перед глазами провел мелком черту. И курица не шевелилась, пока черту не стерли...

– Дурость какая-то! – хмыкнул Матвей Иванович. Он успокоился, спали пунцовые пятна со скул, и снова был он всего лишь отставником в зеленой армейской рубашке, обвислых трико и подтянутых чуть не до колен шерстяных носках.

– Учился бы лучше, дундук! А то иезуиты одни в голове…

– Гипноз не дурость, дедушка… Гипноз – это внутренняя сущность власти. Всякой власти. Все, что подчиняется без насилия, – подчинено гипнозу…

– Поучи еще деда власти… – ухмыльнулся Матвей. И властно махнул рукой – мол, пошли за мной. В комнате деда было темно и душно, как в логове зверя, запах сырой крови мешался с запахом лекарств.

– Садись, – кивнул дед. Достал бутылку, разлил по внушительным стопарям. – Пей.

Алик вымахнул.

– Я расскажу тебе, что такое гипноз. Ты сам-то считаешь как?

– Я... Ну... Это вроде как резонанс в физике. Знаешь, идет по мосту рота солдат. В ногу идут. И вдруг мост развалился. Ни от массы, ни от скорости, а от определенной частоты звука. Так вот, мы с ребятами предположили, что есть такой же мост, только между телом и сознанием. И при определенной частоте внешних восприятий мост рушится, тело живет, а сознания не остается...

– Не... – покачал чекист Матвей квадратным подбородком. – Никогда ты не вьедешь в это дело... Я знаю. Когда к стенке ставишь, все знаешь... Гипноз – это смерть, Алик. Страх смерти. Если тебе в спину ткнут пистолетом и скажут стоять, ты никуда не поторопишься. А почему?

– Потому что страшно?

– Нет, физиологически... Думай, внучек! Потому что от органов чуств в мозг поступит сигнал: «угроза смерти». А там есть такой центр, узловой нервный центр мозга, называющийся «страх смерти», так ведь? Ну, как инстинкт... Прячется, где-то сука, на коре в извилинах подленький такой инстинктик... Сколько толщина коры мозга?

– Не более 10 микрон... – рапортовал Алик.

– И ведь маленький, сучонок! – искренне удивился Матвей. – А меткий! Он и дает сигнал всему – подчиняйся, мол. Поэтому когда в тебя пистолетом тычат, ты делаешь все, как скажут, и даже не задумываясь над действиями... Владимир Ильич-то, Ленин, это хорошо понимал!

– Да, но при чём тут...

– Не перебивай деда! Центр этот узловой включает органы чуств, восприятия наши. А если прямиком в него перо всадить, а? Да так, чтобы запищал он, парализуя все и вся, громче чем когда-нибудь? То-то потеха будет... Мне один поп на этапе обьяснил – когда я еще в вертухаях стоял: тело – оно сдохнуть хочет! Понимаешь, тяжело ему ходить, ему бы разложиться самое милое дело. И потому инстинктик-то этот неестественный, вроде как мразь, чужеродный. Оттого и провода от него натянуты по всему трупу ходячему, чтоб в ящик сыграть не торопился...

– То есть при конструировании человека заложен дефект материальной нецелесообразности? – подобрался Алик.

– Вроде того. Через этот центр сознание с телом общается. А я его тут-то и подсекаю, в самом узком месте, в проходе, и подключаю вместо ейной воли свою собственническую! Это я сам понял... Это когда стоит перед тобой смертник в кальсонах на морозе, и терять-то ему нечего… Совсем, натурально, нечего терять. А он ведь не кинется! Не кинется, сука! Он тебе хоть сапоги лизать будет, хоть навоз жрать...

– Деда... – тихим, страшным голосом спросил Алик. – А химически центр закупорить можно? Ну, жидкостью какой-нибудь?

– Водкой-то? А то... Все и жрут ее, падлу, чтоб не мучиться...

 

***   ***

 

Они снова шли по этой аллее, и Алик дурачился, изображая духовой оркестр, а Римма смеялась, и на душе конармейского волчонка было хорошо как никогда, и она казалась доступной, близкой, манящей.

Но вот что-то переменилось – и Римма посуровела, поджала губы. Алик ничего понять не мог – ну бочка пива, ну серые дома, ну, школа рабочей молодежи.

Стоп! Вот он, родименький, Саша с букетом цветов, тут как тут между бочкой и школой, на своем вечном посту. Алик попытался увести Римму в сторону, но она шла напролом.

– Привет, Саша! – по-акульи вынурнула возле комсорга.

– Привет... – кисло улыбнулся тот.

– Спасибо за цветы, – она резко выхватила букет. – Я немного опоздала, ты ведь не в обиде...

– Слушай, Римма, я не понимаю, что...

– Только я очень не люблю пионы, Саша! Пора бы знать. Тем более розовые пионы! Фу, какая гадость...

Она вышвырнула букет в придорожную пыль. Алик почувствовал, как остро закололо под сердцем.

– Да ты что...

– А чего?! – оскалила Римма хорошенькие зубки. – Чего? Нечем теперь будет эту Фрю умаслить?! Ничего, обойдется, голодранка, и так жениха из высшего света хапнула

– Я тебя ударю, Римма! – мрачно пообещал Саша.

– Ну, ударь! Ты не ударишь! Потому что если бы в тебе было хоть что-то от мужчины, то она бы от тебя не бегала. Или, по крайней мере, ты бы за ней не волочился!

Саша Ситников стоял как в гипнотическом трансе. Последнее время вся его жизнь провалилась в какое-то липкое дерьмо, из которого не было ни продыху, ни выхода. Словно кто-то Вышний разгневался на посягнувшего сорвать покров с тайны власти и повиновения, химической реакцией заменить божественную харизму...

Вешенные карие глаза провоцировали. Сверкали топазами и звали отомстить за все, врезать по полной… Чудом сдержавшись, Саша повернулся по-армейски кругом и пошел в сторону, сутулый, полуубитый...

– Она об тебя еще ноги вытрет! – злобно пророчествовала вслед Римма. – Дура она и шлюха!

Заплакала, опустилась вниз, словно кто-то ей косой подрубил ноги. Алик сел вместе с ней, приобнимая за плечи, пытаясь как-то успокоить.

В этот момент он чуствовал себя всепрощающим ангелом.

– Не надо, Риммонька, Римма моя! – шептал он горячими губами. – Не плачь, ну, пожалуйста! Ты же такая красивая, славная девушка…

Она резко вырвалась и вдруг влепила ему пощёчину:

– Отстань от меня, жжёноухий! Не подходи никогда ко мне, слышишь! От тебя трупами смердит, рвами расстрельными несёт, понял…

 

***   ***

 

– Ты должен уйти! Он сейчас явится! Он убьет тебя! – кричала бабка, и Виталик вздрогнул, входя, потому что бабкин ор никогда ничего хорошего для него не означал. При муже Матвее кроткая, побитая жизнью женщина не кричала, но зато отрывалась потом на всех.

Виталик со смехом подумал, что его бабка под старость лет вдруг завела любовника. Тем более что, заслышав его возню в прихожей, она и ее странный гость затаились.

– Он пришел... – тихо сказала Анастасия.

Виталий прошел на кухню, где они вначале орали, а теперь шепчутся, и был поражен: в драной вытертой одежде помойного бродяги сидел скелет, обтянутый местами прочернелой пергаментно-сухой кожей. Зубов у скелета не было, вместо них зияла черная гнилая дыра. Глаза горели лихорадочно-тифозным блеском.

Кто бы это ни был, любовником он быть никак не мог...

– Здраствуйте... – остановился в дверях Виталик. – Бабушка, кто это?

Она молчала, потупив взгляд.

– Скажи ему все! – потребовал скелет.

– Я не могу... Не проси меня, Вольдемар, я не хочу, чтоб он знал...

– Скажи ему все! Так или иначе, но он последний в роду.

– Это мой брат, Алик! – сказала бабка и заплакала. – Твой троюродный дед камергер Владимир Вильгельмович Фон Дитрих, мой кузен... то есть двоюродный брат. Я не знаю, как это скажется на твоих комсомольских убеждениях, но ты сын единственной выжившей – теперь уже и из ума, раз это рассказываю – так вот, ты сын последней княжны Бахметьевой...

– Ну вот... – жалковато улыбнулся Алик. – Хоть стой, хоть падай!

Он и прежде догадывался, что бабка не работала по молодости прислугой. Даже и в хорошем доме прислугу не учат французскому, играть на фортепьяно или мазурке, или барским замашкам. И про то, что заломавшие страну варвары – конармейские Матвеи – любили пользовать именно аристократок, словно инстинктивно стараясь вписат.ся в недосягаемые высоты власти, это он тоже слыхал.

Но почему это должно было случиться именно с ним?! И что ему теперь делать с этим чертовым знанием?!

Алик прошел к столу, тяжело сел на табуретку и тупо уставился в мусорное ведро. Молчал.

– Он всегда обижал тебя, бабуля... Как у вас все произошло? Раз начала, рассказывай до конца...

– Я стала трофеем победителя... Так всегда было, внучок... Но знаешь, он не всегда был таким, таким... Я тебя прошу... Деда Вольдемар – единственный, кто у меня остался! Ради своей крови – проводи его к выходу, а то прямо ноги не идут... Ты же знаешь деда, он же не пощадит... Не станет миндальничать... Спаси! Он твой родственник!

– Двадцать пять лет я провел в пересылках! – глухо начал камергер фон Дитрих. – Двадцать пять лет я все ждал этого момента, когда же встречу эту скотину... Мы с ним оба старики, Витали, оба... Но я выжил, потому что должен был дойти однажды до него, посмотреть в глаза и спросить: за что?

– Он был кухонным мальчишкой... у вас?! – дрогнул голосом Виталик.

– Ты умный мальчик, Витали... Матвей был из дворовых семьи Фон Дитрих, когда твоя бабушка была совсем маленькой девочкой с очень большим бантом… очень белым и большим…

Камергер закрыл глаза фиолетовыми перепонками, заменившими ему веки, и Виталик понял, что этот человек невмеянем. Страх и острый спазм сердца, словно взятого за мышцу ледяными пальцами давили, разрывали изнутри.

– В тебе, мон ами, мальчик, кровь напополам с гноем, но вторая половина – это наша кровь... Среди Бахметьевых и Фон Дитрихов были министры, генералы, дипломаты и ни одного преступника или предателя!

Твоя бабка, княжна Анастасия, обязана была начертать тебе наше генеалогическое древо – это первое, что учат в таких родах как наши, до азбуки, до закона Божьего – учат раз и навсегда... Но она была очень маленькой девочкой с большим бантом, цветы она любила больше книг, но я простил ее... Простил... Двадцать пять лет в аду, Витали, двадцать пять лет я ждал этого дня...

– Алик, дед Вольдемар нездоров... – в слезах умоляла бабка, и это превращалось в какой-то Содом. – Алик, ну возьми же, ну выведи же его! Я прошу тебя, ради всего святого!

– Молчи, бабушка! – осадил ее Виталий так, что она зажала рот ладонью и зашлась в беззвучных спазмах. – Я догадывался...

– Господи, Анестези, как он похож на покойного дедушку Леопольда фон-Дитриха, ты смотри... Ему, помнишь, в турецкой войне отрубили ухо… Ты замечала когда-нибудь?!

– Я должен все знать! – потребовал Виталий. – Вы – мой последний родственник со стороны бабки, так?

– Да. Все остальные – там...

– Вы реабилитированы?

– Нет. Просто умер Сталин, и мой бесконечный срок наконец-то окончился. Мне довешивали пятак за пятаком, юноша...

– Дед был подсобным на кухне, так? У вас? Потом он стал…

– Когда Матвей вырос, его отправили работать на конюшню. Началась мировая война – ну, вы помните... Его забрали на фронт. Потом он вернулся. С шашкой...

Дядя заплакал и затрясся, словно вспоминал о вчерашнем. Долгими полярными ночами он нянчил на нарах это воспоминание и, наверное, боялся кому-то рассказать.

– Он был с шашкой... Он стал нас рубить. Бабушка Августа уже не вставала – он изрубил ее прямо в кресле. Долго рубил – она же вся была в шерстяных обмотках, уже не топили, всюду лед, иней, все ушли, еду из нас никто готовить не умел... Мы бы сами умерли. Сами. Зачем он стал нас рубить?!

– Успокойтесь, дедушка! Бабушка была тогда с вами?

– Бабушка?! А, твоя бабушка… Нет, она была в Петербурге… Она не знала, что это именно он. Ей сказали, что это урки, сэн фасон урки, и я не мог потом ей признаться, потому что это бэтэ ноаре, твой дед, уже был ее мужем и отцом твоей матери… Но ты должен знать, что он зарубил твою прабабушку, добрейшей одре дю жюр старшушку, прямо в ее паралитическом кресле… Потом он догнал твоего прадеда, надворного советника Бахметьева, и воткнул ему свой палаш прямо вот сюда! Вот сюда! Бедный старик кричал и изворачивался, как бабочка на игле, а твой дед вертел в нем палаш, как шампур.

– Господи... – утер испарину со лба Виталий.

– Уведи его, Алик, если только я тебе бабка! Он нездоров! Он не в себе! Матвей не мог так поступить, его никто не обижал в нашей семье…

– Нон, Анестези! Жи сюи, жи реет! Нуз эвон шанже ту селя сеет ле хомме тьерз-эра!

– Я не понимаю французский, дядя! – твердо и мрачно сказал Алик, хотя, в общем-то, неплохо уже и понимал, благодаря «Магистериуму». – Но говорите вы прежде всего для меня, так ведь?

– Уйди-ка, сопляк! – вдруг раздалось за спиной, словно голос с небес. Дед при всей своей мускулистой грузности ходил по-кошачьи бесшумно и с навыком наемного убийцы всегда тихо открывал любую дверь.

– С возвращением, Вольдемар! – ухмылялся Матвей. – Отсидел, значит, свое, морда белогвардейская? И чего ты мне пришел сказать такого важного, что двадцать пять лет берег? Что Деникин Москву занял? Или что тебя назначили министром ГэБэ?

– Я рассказал ей все, Матвей... – отрубил Ботте.

– И зачем?

– Потому что это мой долг. Она должна развестись с тобой. Немедля. Лучше поздно, чем никогда.

– Да что ты говоришь?! Слушай, камергер недорезанный, а чего же ты раньше-то молчал? Что ж ты раньше ее со мной не разводил? Молчишь, сученок? А потому что ты знал – разведись она со мной тогда – завтра же уже на этапе бы встретились... И ты молчал, ты свой сраный дворянский долг в задницу засунул и трясся за сестричку! Может, ты хотел ее, Вольдемар, а? Ну признайся, кровосмеситель, хотел ведь, все же свои...

– Ты один такая мразь, Матвей… – выдавил камергер, сплюнув желтой слюной на пол.

– Я тебе ведь устроил путевочку! – засмеялся Матвей Иванович. – Ты ведь посмотрел, что таких как я много, очень много... А теперь ты пришел убить меня, но ты же не умеешь этого делать, барон фон Дитрих, я же всех вас кончал, потому что вы все разучились это делать!

Матвей Иванович угрожающе шагнул. Его магические всесильные глаза головоногого полыхали властным огнем.

– Стоять! – взревел Виталий и преградил деду путь. – Именем Хрущева, ты не смеешь прикасатся к семье партийного работника! Ты знаешь это!

– Я его и пальцем не трону! – вдруг сломался генерал. – Кому нужен этот использованный презерватив?! Пусть идет и жалуется, куда хочет, баронов и князей пока не додумались реабилитировать… А это значит – знаешь что, внучок! – что тогда я все делал правильно, понял!

– Очень многие так говорят теперь, Матвей! – зло улыбался Дитрих. – А ты не слышал, сколько чекистов-пенсионеров себе шею ломают, когда с лестницы падают?! Какой, так сказать, процент?!

– Я пока не пенсионер, Вольдемар. А ты уже не живой. Ты привидение старого мира. Мне даже интересно, что ты пришел, что ты нашел нас... Давай, может, выпьем, помянем тех, кого с нами нет? Хочешь? У меня есть хорошая водка...

– Да пошел ты нахер! – огрызнулся камергер. – Оте туа де ля! Ке же ми эт!

– Не хочешь пить – не надо, – пожал плечами Николай Ильич. – Зачем так материться-то, я не настаиваю… Раз уж ты, окурок, все ей рассказал, и она со мной разводится – я же не возражаю. Зачем она мне теперь сдалась-то, карга старая?! Ни грудей, ни жопы не осталось. Бери и трахай, а мне и молоденькие найдутся…

Бабка что-то сказала по-французски и застонала. Закрыла руками лицо и тряслась в немом припадке еще невиданного унижения, и не было больше слез, а только холодела дамасская сталь родовой ненависти.

– Чего ты-то трясешься, шлюха? – прикрикнул на нее дед. – Плохо тебе, что ли? А когда давала, плохо-то не было, а?

И тогда бабка, последняя княжна Анастасия Бахметьева, упала, чуть цепляясь в падении и обрывая за собой занавеску.

– Боже правый! – Виталику казалось, что глаза выскочат у него из орбит. – Бабушка, что с тобой?

Он дрожащими руками вскрывал свой студенческий чемоданчик биолога, ища там то ли камфору, то ли сердечные капли, и реактивы с инструментами шумно сыпались на пол из-под его ошалевших пальцев.

Сорвал пиджак, подложил бабке под голову. Потом вспомнил, что так как раз нельзя делать, вышвырнул пиджак в угол и бормотал, шизея:

– Господи, да что же это... Бабушка, ты только держись, давай, бабуля, соберись, не расклеивайся… Господи, остановка сердца!

Он делал ей массаж и вдыхал в рот, и снова массаж так, что хрустнуло сломанное ребро – но это ничего, это можно, главное, чтоб сердце заработало, при массаже разрешается ломать ребра...

– Ну что, барон? – спокойно и даже весело спросил Матвей Иванович. – Пока у баб свои дела, мужикам можно между собой разобраться? Пошли на лестницу, ты же меня кувыркать обещался!

– Пошли! – сверкнул глазами фон Дитрих.

Они вышли на пропахшую мочой и дымом лестницу, темную и глухую, как раз для таких застарелых разборок. Матвей ударил…

Изломанный в бесчисленных застенках камергер фон Дитрих шагнул в последний раз и ощутил под каблуком пустоту. Одеревенелый, он сорвался вниз и несгибаемой статуей принял на себя все гранитные удары пролета.

Когда успокоился внизу, голова уже была неестественно вывернута и открытые, полные ужаса глаза смотрели через спину…

Бабку разбил левосторонний паралич. Это было так просто и биологично… Теперь Алику приходилось видеть ее, прикованную к больничной кровати, бессильную пошевелиться, еле-еле говорящую, так что речь ее казалась уханьем дебила, если не прислушиваться.

К тому же последняя из княжон Анастасия принципиально не желала какать в больничную утку, и тем самым медленно убивала себя, пропитываясь дерьмом, впадая в острейший токсикоз продуктов распада.

– Ты-ы! – корявила слова бабка. – Дол-ж-жон эта сделать! У-укол! Ме-не! Ты ж-о мой вн-уук... Ко-ого ме-не еща пра-асить?!

И тянула оставшуюся подвижной руку. Она была чудовищем в своем старческом эгоизме, она хотела чистой смерти – от легкого безболезненного укола, не на вымазанной дерьмом простыне, вонючей погибелью, а благородно. Но в СССР подобный гуманизм был запрещен. К врачам обращаться было бессмысленно.

Кроме внука. Бабка хотела, чтобы внук умертвил ее!

– Я не могу, бабушка! – объяснял Виталий. – Ну что ты говоришь!

– Ты-ы нэ-е мужчина...

Дед стоял рядом, в черном гражданском костюме, чуть прибитый и подавленный произошедшим, может быть, даже в чем-то раскаившийся.

– Ты биолог, – сказал он. – Ты должен...

– Это все из-за тебя! – рассердился Алик. – Почему ты гадишь, а мне убирать? Всё из-за тебя…

– Смэ-эрть не-е от нэ-его! – булькала бабка. – Смээрть оот Бо-ога!

– Настя! – склонился дед над желтушным лицом в одуванчиковом ореоле грязных растрепанных волос. – Он там. Он тебя уже ждет. Если Бог там, то он в лучшем мире. А если Бога нет... То тогда... Настя, тогда нет ни жизни, ни смерти, ни рождества, ни убийства...

– Боог те-е-ебе прос-с-стээ, Матвее-э-э-с….

Прошла багрово-черная неделя. Бессонные ночи и смерть каждое утро. Боли бабки сделалась нестерпимыми, и врачи, уже не скрываясь, говорили Виталию:

– Господи! Хоть бы уж отмучилась, сердешная...

И однажды Алик открыл свой чемоданчик, достал ампулу и вставил иглу в шприц. Квартира была пуста и нема, все посторонние удалились, а дед четвертый день пил по-черному и был совершенно невменяем. Алик остался один на один с Бесконечностью и смотрел прямо в глаза Богу, не отводя взгляда.

– Те-э... мо-ожечена… – выдавила бабка и с готовностью оголила руку, подставила синюшную вену – куда колоть.

Алик, сердце которого ухало камнем в баке, с ужасом думал, что довершает дело деда, добивая Бахметьевых, добивая за него, за скотину, род! Как удалось деду переложить непосильную ношу на плечи внука?!

Иголка вошла под кожу... Бабка благодарно улыбнулась... Виталик толкнул вниз невероятно тяжелый поршень... Градом лился пот и тело тряслось как на электрическом стуле...

Она выдохнула и одеревенела. Стала твердой, как камень, как уже готовый и охладевший труп. Она умерла. Обмякла. И сдерживаемые лишь усилием воли потоки её дерьма с хлестким звуком вдруг хлынули, как из лопнувшего пузыря…

Спустя полчаса приехавшие врачи констатировали смерть от остановки сердца. Алик сидел у табурета, свесив руки меж коленей, мокрый, как из ведра облитый, с прожженными под глазами черно-угольными кругами молчал и колотил зубами.

– Ну, успокойтесь... – утешали его. – Молодой человек... Ну, успокойтесь, она все одно была не жилец…

…Дед прятался в Угрюм-холле за большой бутылкой, стараясь не видеть внука. Алик прошел в центр захламленной, закиданной пледами и подушками комнаты и встал, следя за ним глазами.

– Ну и что? – спросил Виталик мрачно. – Ты меня и теперь не боишься?

– Сядь! – рявкнул дед.

Виталик почему-то послушно сел, может быть, не хотел противоречить по мелочам, чтобы подчеркнуть различие в главном.

– Я тебя не боюсь! – твердо отрезал дед. – Потому что ты шкура комсомольская… Я ведь не бабка-домохозяйка, по мне расследование проводить будут, я ведь генерал госбезопасности, внучек…

– Когда ты был в кухонной подсобке... Ну, у баронов... Чего ты там делал-то?

– Как чего делал? Овощи мыл, лук чистил, пол драил, посуду там…

– Я не об этом... Дед, мы ведь так по мужски ни разу не говорили… Я хотел спросить – тебя унижали? Били?

– Ну, повар за уши таскал, бывало... Барон старый, Левенвольд Карлович-то, пару раз тростью протянул – мол, нерасторопный, значит…

– А бабушка? Когда маленькой была...

– Она надо мной... смеялась...

– И в этом все дело, да, деда? Ну чего ты желваками заходил, ты за те унижения сполна уже заплатил, с процентами. Я хочу понять, почему ты ее так? Ты ведь с ней хуже, чем с теми, кого рубил.

– Чего ты привязался? – рассердился дед. – Рубил, рубил... Я тогда кто был-то, внучок? Я был «серый гусар», окопник, я и читал-то по слогам. Дали мне шашку, вот и рубил... А кто дал? Бароны эти и дали. Это я уже потом понял, когда институт красной профессуры закончил. Был в их роду в восемнадцатом веке такой барон Пауль Генрих – если бабка тебе как должна была – древо родовое читала, так знаешь...

– Она ничего мне не читала.

– Ну, так не знаешь, не важно. Барон Пауль Генрих, как и положено мокрушнику, под именем своим неизвестен, есть у него кликуха бандитская, и под ней ты его в институте проходить должен был. Поль-Анри-Гольбах! Не знаком?!

 

***   ***

 

Барон Пауль Генрих был безусловным гением. Фигурой ключевой и знаковой в своем столетии. И недаром этого почетного академика Франции, Германии и Российской академии наук так почитали в баронетском семействе, погруженном в сладкие сны дореволюционного серебрянного века поэзии.

Философия барона Пауля сумела из эмпиреев горной выси спуститься на землю, предку Виталия удалось создать простую и ясную, как день, школу мышления, беспощадно сорвав покровы тайны и предрассудков, укутывавших святейшее сияние... гильотины!

Прадедушка Пауль, просвещенный скептический аристократ, друг Вольтера, Гельвеция и Дидро, враг всяческого тупоумия и суеверия, говорил так просто, что его поняли не только салоны, но и кухни, и конюшни, и лачуги, поняли безграмотные и темные простолюдины, поняли торгаши третьего сословия. И понятая конюшнями философия естественно стала философией конюшен, потому что оставалась конюшням единственно понятной.

Дурковатый, эпилептоидно-дебильный лакей Матвей Совенко был, в сущности, неодушевленной материей, всякое движение которой, как и положено в материи, лишь модус, сиречь – временное состояние.

Но в доме баронов он учился читать по слогам в «Системе Природы», или «Священной Заразе» барона Пауля.

И так же по слогам узнал, вместе с другой делавшей революцию дворней, что «Слова БОГ и ТВОРЧЕСТВО не имеют смысла и должны быть исключены из употребления…»

А покойный (умерший в год взятия Бастилии) барон сыпал и сыпал такими понятными, такими правдивыми и искренними афоризмами, искрой вылетавшими из-под его острого пера:

– Религия – это искусство одурманивать.

– Элементарнейшее размышление о душе должно убедить нас, что мысль о ее бессмертии является просто иллюзией.

– Человек есть двуногое животное.

– Человека следует рассматривать как машину.

– Свобода – не что иное, как заключенная в человеке необходимость.

– Всякое ощущение – лишь сотрясение, полученное нашими органами.

– Вселенная повсюду являет нам лишь материю и движение.

– Все необходимо, нет ничего случайного.

Чем больше знакомился Виталий с творчеством предка, тем острее понимал, почему в предисловии книги дед подчеркнул красным карандашом фразу: «В кругу самых близких друзей он называл “Систему Природы” своим завещанием».

Потихоньку старея и мудрея, генерал Совенко доказывал, что получил все от Бахметьевых-Дитрихов законно, в соответствии с завещанием барона Пауля Генриха.

Не он, недоразвитый пацан, а ученый барон Пауль писал в «завещании», что «человек несчастен лишь потому, что отрекся от природы... Его ум заражен предрассудками...»

Холоп Матвей Совенко, восставший из ада фронтовых траншей, был как дух вызван из мертвой материи бароном Паулем, потому что-если в мире «ничто кроме материи», то нематериальный человек попадает как раз в это «ничто» со всеми своими «никакими» страстями, мыслями, чаяниями, открытиями, со всем, кроме дерьма, потому что только дерьмо остается по сю сторону реальности в гениальной системе природы барона Пауля.

И не людей – упаси Боже! – не живые души рубил шашкой «серый гусар» Матвей, а простые мешки с дерьмом, и хоть слаб был в математике, но понимал, со слов вдохновенного барона, что любые прибавления или отнимания нолей к нолям и от нолей будут иметь в итоге один общий неделимый ноль. И смело сокращал ноли в уравнении жизни конармеец Матвей, потому что знал от барона Пауля, что итог будет неизменным...

 

***   ***

 

Да, на поверку оказалось, что занятия средневековых чернокнижников мало чем отличались от занятий студентов биофака советского времени. Единственное отличие – чернокнижники лучше знали свою цель и хуже – средства её достижения, а советские студенты, наоборот, имели невозможно совершенные для чернокнижников средства, но путались в целях своих оккультных опытов.

Сокурсники Алика резали мышей, хомячков, лягушек, кроликов. На черной мессе (в честь демона всезнания Абраксаса, как вычитал в «Магистериуме» Алик) люди в белых, забрызганных кровью халатах, распластав убиваемую зверушку, рассматривали её крошечное сердечко, её тонюсенькие капилляры – чтобы обрести знание, управляющее миром.

Никто не слышал жалобного писка умерщвляемой жертвы черномагического ритуала, никто не думал о страданиях живого существа. Одержимые жаждой познания, дарующего власть, молодые маньяки кроили и кроили живое.

«Оккультизм заключается не в столоверчениях» – учил Алика «Магистериум». – «Подлинный оккультизм позволяет создавать вещь из пустоты. Но пустота не так уж и пуста, как нам кажется: ведь любая нечисть – это продукт распада. Поэтому получающий вещь из пустоты должен помнить, что он, во-первых, поклоняется злу, а во-вторых несет зло, потому что за каждую взятую вещь пустота заберет что-то с лихвой из мира бытия. Оккультное творчество заключается во благе, которое получает оккультист ЗА СЧЕТ потерь и неприятностей, бед и несчастий на стороне».

«Разве не так?» – думал Алик, видя, как вокруг него студенты пытаются продлить человеческую жизнь, убивая во множестве кроликов и хомячков. А ведь уже в то время ходили разговоры о пересадке органов от человека человеку. Именно в 60-х появилось совершенно оккультное, вампирическое средство – вытяжка из абортированных эмбрионов, из несостоявшихся жизней, которую кололи шприцем в задницу вампирам, чтобы поднять их тонус и их иммунитет.

«Магистериум» был без картинок, но иллюстрации к нему разливались вокруг юного биолога мириадами сатанинских брызг.

К 4-му курсу Совенко стал опытным оккультистом-практиком, то есть вполне научился создавать вещи и блага из пустоты. Сделав ставку на доцента Степанова, Алик узнал у своего однокурсника Гоши, сына Олега Константиновича, в чем нуждается его отец.

– Четыре покрышки нужны к «Москвичу»… – сказал Гоша. – Жуткий дефицит! Даже знакомый товаровед в «Спорттоварах», с переплатой – и то достать не может!

– Проблем нет, я достану! – уверенно заявил Совенко. Утащил у отца бланк правительства РСФСР и напечатал на нем просьбу помочь товарищу Степанову с выделением покрышек для автомобиля, в связи с особой, чрезвычайной важностью его научной работы. Подписал письмо некоей несуществующей должностью с несуществующей фамилией несуществующего человека, добавив при этом, что это его «личная, человеческая просьба». Запечатал конверт и отправил его по адресу райкома КПСС.

Там письмо попало в жернова бюрократической машины, с резолюциями «рассмотреть», «принять к сведению» спустилось в райисполком, от председателя райисполкома упало с резолюцией «надо помочь товарищу ученому» к заведующему отделом товаров народного потребления, от того – к заместителю заведующего с резолюцией «осуществить».

По мере падения письма резолюции становились все более жесткими, тон просьбы сменялся тоном приказа. И когда письмо несуществующего человека пришло в магазин всероссийского общества автолюбителей, там просто взяли под козырек и пригласили ничего не понимающего Степанова получать остро-дефицитные покрышки.

Пустота выдала то, что у неё просили. Степанов не просто зауважал Алика – он стал панически бояться своего студента с непонятными возможностями.

– Признайся, отец тебе помог? – приставал Гоша Степанов, очарованный жизненной силой Совенко.

– Ты что! – улыбался Алик. – Отец бы мне два часа читал нотации, если бы я у него дефицит попросил…

– Тогда кто?

– Чудо, Гоша… Иногда чудеса в мире происходят… Только людям они кажутся проявлением естественных законов, потому что маскируются под эти самые законы…

 

***   ***

 

Окончив биологический факультет по новой и престижной специализации «биотехнологии», Алик вышел с каким-то дохлым распределением, которое решительно отверг. Он вообще не хотел замыкаться в научной скорлупе, больше тянулся к экономической биологии, а оттуда и дальше – к истории и философии. Отец это поддерживал и вскоре взял сына на закрытый Кремлевский новый год…

Что значит быть Совенко? Это значит, что можно запросто, по семейному, подойти к Сусловым – Михаилу Андреевичу, Майе, Револию, и поболтать о жизни. Михаил Андреевич в те годы безраздельно правил советской пропагандой. Был, так сказать, ее отцом. Два отца поговорили друг с другом о своих детищах, и Суслов согласился взять Алика себе под крыло.

– В прошлом году мы открыли ВЦБТ – «Всесоюзный Центр по внедрению биотехнологий» при ЦК КПСС… Серьезная контора, перспективное начинание, которому партия придает политическое значение… Судя по образованию вашего отпрыска, Терентий Алексеевич, это ему впору придется.

– Да, но это ведь голое хозяйствование, – разочарованно скуксился старший Совенко. – Всякие там жужелицы для поедания вредителей, цесарки для склевывания колорадских жуков…

– И это тоже… – с хитрой улыбкой согласился советский Ришелье. – Однако если бы ТОЛЬКО это – зачем, скажете ВЦБТ был бы при нашем Цэ-Ка? И зачем бы его курировали по ведомству идеологии? Речь идет о совмещении экономических, научных и политических мотиваций в здании единого Центра. Цесарки, жужелицы, всякие там гибриды пшеницы – это да… Но ведь и физиология мозга! И энцефалография! И механика гипноза…

– Хм! Интересно… Тогда позвольте мне представить моего сына: Виталий, для вас просто Алик…

– Приветствую, Суслов, – последовало крепкое сухое рукопожатие. – Вот, молодой человек, отец не хочет отпускать вас во Всесоюзный Центр по внедрению биотехнологий…

– Ну, отпускать-то ладно, как-нибудь договоримся… Самое главное, чтобы брали… Впрочем, Михаил Андреевич, я не просто так приду, я ведь с приданным…

– Н-да?! – изломил Суслов бровь. – Интересно…

– В настоящий момент я аспирант, пишу кандидатскую по теме внушения и внушаемости человека. Тоже ведь биотехнология!

– Это на какой же кафедре?

– Кафедра Психологии Масс, Университет Марксизма-Ленинизма…

– Биотехнология внушения человека? – засомневался Суслов. – Вы не находите, юноша, что для марксизма-ленинизма… м-м-м…

– Несоответствует? – Алик уже устал отвечать на этот вопрос. – Нахожу, конечно. Однако если буржуазия освоит эти методы раньше нас, тогда нам крышка, и нашим убеждениям вместе с нами.

– И вы хотели бы под свое приданное сразу получить лабораторию?

– Ну, в общем-то…

– Рановато вам пока людьми руководить. Успеете ещё. Оформляйтесь-ка на должность помошника директора Центра, это мой человек, Андрей Сбитнев, большой ученый, он вас многому научит.

– Значит, договорились? – с облегчением вздохнул старший Совенко, которому не понравилось сперва направление разговора.

– Такими кадрами не разбрасываются! – пожал Суслов плечами.

Судьба Алика решилась. Он представлял себе ВЦБТ как некий большой научно-исследовательский институт, заранее скучал от преспектив кафедрального начетничества, но профиль работы оказался на удивление широк. Статус при ЦК КПСС не только возвышал, но и неопрятно раздувал функциональные обязанности. ВЦБТ был при идеологическом ведомстве – а значит, использовался идеологами весьма произвольно.

Алик, как Иона в чреве кита, вертелся в чреве коммунистической пропаганды: сочинял лозунги и клише, подыскивал факты морального упадка западных стран, даже инспектировал красные уголки на заводах и в ВУЗах.

Но главное занятие требовало искусства и мудрости! Главным занятием было…

 

***   ***

 

По месту новой работы Алик застал старый особняк в антично-барском стиле, где когда-то, в 20-е годы, заседал комитет воинствующих безбожников, а ныне строчили отчеты по жужелицам клерки ВЦБТ. Отныне ему предстояло стоять, как говорится, «с промакашкой» за спиной здешнего божка – Андрея Григорьевича Сбитнева – пучеглазого, пузовздутого проходимца, академика биологии, путающего «трепанацию» с «трепонемой». Натуральные зверушки были Андрею Григорьевичу ни к чему – он хорошо разбирался в мире других «зверей» – в руководящему сыр-бору.

Нового помощника шефа с ходу попытался завербовать заместитель директора Семен Ильич Кацнельсон. Маститый эволюционист с мировыми регалиями, вечно второй в силу «пятой графы» паспорта, Семен Ильич желал бы знать про внутреннюю обстановку у весьма нелюбимого шефа.

– Виталик, если вы будете держать меня в курсе, то можете и сами рассчитывать на мое покровительство...

Естественно, Совенко не помешал бы мощный покровитель, но осторожный Алик опасался: не есть ли это провоцирование входящего при встрече? Не проверяет ли заместитель реакцию на сомнительное предложение по заданию Сбитнева?

Поэтому Алик отвечал весьма уклончиво и вынужден был проинформировать Андрея Григорьевича про разговоры за кулисой.

– А, наплюй! – отмахнулся Сбитнев. – У этих жидов всюду заговоры! Не обращай внимания – ты мой человек, а не его!

«Я сам себе свой человек...» – подумал Алик, но благоразумно не стал этого озвучивать.

 

***   ***

 

...От сих пор надлежало ему стать феодальным дружинником, и до конца жизни, невзирая на должность и профессию, ходить с клеймом: «человек команды Суслова».

Но перед началом службы сеньору новопосвященный в рыцари получил от начальства вкупе с родителями щедрый и непонятный подарок: поездку в Париж на Всемирный Конгресс Академических Биотехнологий. С Францией Союз особенно дружил, Москва еще помнила несравненную встречу де Голля, а Брежнев готовился к встрече с Помпиду в Заславле. В 1966 году Франция демонстративно вышла из военной организации НАТО и развернула широкую торговлю с СССР.

– Везет же ханурикам! – прокомментировала разрядку мать, рассматривая печати ОВИРа в загранпаспорте Алика. – Париж! Мы в свое время и подумать не могли…

У отца были свои заплывы.

– Сынок! – шепнул он со всегдашней холодностью. – Это мне дорогого стоило! Если начнется война с Китаем, оставайся там!

Он что-то знал от Косыгина. Возможно, о засекреченном прорыве и уничтожении китайской дивизии под Семипалатинском.

– Нет, папа! – грустно улыбнулся сын. – Там я никто…

И перед отъездом заскочил на Старую Площадь попрощаться с Михаилом Андреевичем. Его знали. Пропускали. Он уже был тут большим человеком. В приемной Суслова сидел угрюмый министр финансов, генерал Гарбузов. Рядом стоял его адъютант, чином полковник, Совенко ему подмигнул; на обедах в МГК полковник возил маленького Алика, усадив на шею. Теперь полковник в полной парадной форме (мазурик, истинно мазурик) подобострастно пожал руку родовитому сопляку. Но, однако, что тут делает Гарбузов?! Или верны слухи, что Суслов, а не Брежнев правит страной?

Алик развязно сообщил секретарше свои аккредитивы, она что-то спросила в селектор. Потом подняла бесстрастные рыбьи глаза:

– Михаил Андреевич ждет вас!

И Алик прошел к Суслову, прошел впереди имперского министра финансов! А отец еще говорил о каком-то Париже!

В огромном, неоглядном кабинете сидели трое: Суслов, его заместитель Воронцов и сын Револий. Первые двое – в строгих серых костюмах, третий – в мохеровом свитерке, и какой-то прибитый, печально-подавленный.

– Вот и Алик! – провозгласил Михаил Андреевич, и его лицо мумии просветлело. – Вот Человек и комсомолец, не то, что ты, лоботряс!

Алик улыбнулся краешками губ, поправил завязанный по последней внешторговской моде (узел «бочонком») галстук.

– Ну ладно! – нахмурился Михаил Андреевич. – Идите, нам с Аликом поговорить нужно!

Заместитель и сын вышли из кабинета гуськом, на цыпочках. Михаил Андреевич по-дружески отвел Алика к окну и деловито сказал:

– В Париж летишь?

Алик, прекрасно понимая, что вопрос риторический, кивнул.

– Слушай, заедь-ко ещё раз к Сбитневу, у него, кажется, к тебе ещё дело какое-то оставалось…

Андрей Григорьевич Сбитнев, непосредственный шеф Алика, был уже человек новой формации, как говорится, «продвинутый бюрократ», оттенявший аскета Суслова своей законченной коррумпированностью.

– У меня к тебе дельце! Чуешь, брат, первое твое дело! Речь идет о чести семьи Сбитневых, а это три поколения революционеров!

– Андрей Григорьевич! – приложил Совенко руку к сердцу. – Все, что в моих силах! Жизни не пожалею, мать родную не пожалею…

Мать и жизнь – две вещи, которые он ненавидел.

– Есть одна… гм, девушка. Прихвати ее с собой!

– А нужно? – раскис Алик.

Сбитнев нахмурился и ответил уже по-начальственному:

– Нужно!

Так некая Важа Перцовская получила билет на самолет и села в соседнее с Аликом кресло. Сбитнев – с ведома ли Суслова или нет? – выделил дополнительную валюту на расходы и, отсчитывая стодолларовые бумажки, бормотал сквозь зубы:

– Ну, смотри там, Алик Жжёно Ушко! Она капризная!

Два мира, две вселенных сошлись в этой точке: чопорный и правильный Михаил Суслов, сталинский сокол, сугубо советский человек, и его помощник, вылезший, как мокрица, из трещин усталого стального режима. И самое главное – понимал Алик – первый уже не мог без второго, хоть, может быть, и хотел бы…

Лишние деньги не прибавили Алику счастья, а вот хлопот!

«Кто же ты такая, Важенька?» – думал он, пристегивая ремни. А она прилегала теплым боком, перевалившись через подлокотник – юная, веснушчатая полячка из-под Вильнюса, с крашеными волосами и глубоким вырезом кофточки, вся обвешанная цепочками, кулонами и прочей бижутерией, такая манящая, такая сочная, что невольно вызывала… подозрение.

Алик знал, что человеку полезны кислое молоко, рыбий жир, чеснок и прочая гадость, а вкусное как раз таки вредно. Так и все в жизни. Он стал просчитывать варианты: вдруг бы Важа принадлежала прежде самому Револию, и тем вызвала неудовольствие Михаила Андреевича? Или сие есть «черезчур очевидный, а потому всегда ошибочный», вариант? Менее всего следует верить очевидности – учил отец.

Еще она могла быть надоевшей Сбитневу наложницей… Да, именно Сбитневской – ведь «Большой Михаил» по характеру аскет. Если предположить, что Сбитнев сделал Алику бескорыстный подарок, если это его своеобразное преклонение перед молодостью, то нужно признать за Сбитневым некий альтруизм характера, ему не свойственный. Алик склонялся к самому опасному варианту: Перцовская – агент, которому поручено прощупать (уж простите за каламбур) зеленого юнца.

Ещё вариант – Алик с детства знал, что в мире есть таинственные люди – называйте их масонами, или как угодно – на которых не распространяются общие для всех других людей законы, нормы и принципы, которые представляют собой мировое братство и живут без границ, без «предрассудков», не нуждаются ни в деньгах, ни в документах… Или иначе – не зависят от денег и документов, потому что любые деньги и любые документы им приносят по щелчку пальцев…

Принадлежащий – или принадлежащая к общности – проходят сквозь железный занавес, как через завесу тумана. Он – или она – подобны магам, рассыпающим в прах любую стену… Сказка, легенда, красивый (и страшный) миф о вампирах? Но, если задуматься – а кем был сам Алик по роду и происхождению? Ему никогда ничего не объясняли словами – но разве только словами можно объяснить человеку его отличие от других людей?!

Кем была Важа на самом деле, Алику так и не суждено было узнать. Просто первая женщина его судьбы, первая любовь, спущенная по разнорядке свыше в числе прочих благ. И Алик жег импортные сигареты, ступая по полю в цветах, под каждым из которых могла оказаться мина…

Совенко-старший, весьма уважавший Сталина, частенько перефразировал его фразу: «По мере приближения к вершинам власти, классовая борьба усиливается...»

Это Алик запомнил навсегда. И, болтая о ерунде с очаровательной попутчицей, старался казаться кондовым коммунистом, каким уже в три года не был. Впрочем, Важенька (он так и стал ее звать) оказалась очень далекой от политики. Она молола обычную женскую чушь, и Алик невольно вглядывался в ее лицо. Оно казалось смуглым от слишком уж светлых волос, слишком яркой губной помады, и потому в Важеньке сквозила какая-то восточная покорность. Совенко подумал о жестокости жизни – ведь эта почти девочка стаскивала, может быть, брюки со старого козла, родившегося до «великого и дурацкого» Октября. Или, как его, Аликова мать… бр-р-р!

Стиснув переносицу тонкими восковыми пальцами, Алик думал все дальше, и заносило его все глобальней.

– Мы сделаем остановку в Вене, – щебетала Важенька. – А потом Париж! О, я обожаю Париж! Аличек, милый, ты сводишь меня на Монмартр? И потом, ты должен обязательно купить мне какие-нибудь духи, это же родина парфюмерии!

Все ее лицо просто лучилось от предвкушаемого восторга, она растворялась в теплых лучах грядущего, и настоящее досадовало ее своей резиновой тягучестью.

«Вот так! – мерно рассуждал Алик, плохо перенесший взлет. – Люди с древних времен тешили себя байкой о собственной индивидуальности… Но вот я на самолете, над землей, смотрю со стороны – и что вижу? И люди, и животные – общая пленка плесени, затянувшая поверхность теплой, влажной планеты. Общая агрессивная среда. Убийство, каннибализм – сколько вокруг этого наверчено, а, в сущности, это процесс брожения, в котором нет ни жертвы, ни палача, а есть только пучащаяся квашня. Умник-Вернадский назвал ее биосферой… Это – нечто гниющее на поверхности. Такое же бессмысленное, ненужное, случайное и ничтожное, как камни, разбросанные по поверхности других планет…»

– Аличек, а тебе нравится моя прическа? В аэропорту сделала, парикмахер трешку содрал! Но зато последний писк, эффект мокрых волос! Ну, посмотри ты, для тебя ведь старалась! Вон и ногти перекрасила, как тебе цвет лака? Видишь, какие длинные… Они нам с тобой еще ох как пригодятся!

Чужой, тонкий голос входил под скорлупу внутреннего мирка и вызывал заученную реакцию: «Да! Конечно! Это точно!» А внутри бушевал черный пламень одиночества, выжигая крепкую кирпичную кладку души. Алик и потом, дотянув до апогея Брежневского режима, слышал, как там, у сердца падала порой перетлевшая балка, гулко трескались перекаленные кирпичи… Тогда, над ночной Европой, мигающей огнями городов, это происходило впервые, волновало и даже радовало своей новизной…

В Париж лайнер прибыл к трем часам ночи, и почему-то не в международный «Шарль-де-Голль», а в старенький аэропорт Ле-Бурже. Важенька, хромая на высоких каблуках, первой ринулась по гулкому трапу, сводившему в кишку путей сообщения.

Алик шел неторопливо и с достоинством, как некогда шли по неудавшейся столице мира русские дворяне. Без всякой шутки или натяжки он считал себя прямым и законным преемником тех дворян, старался во всем на них походить. Он не шиковал по-купечески, не сорил деньгами – из аэропорта до отеля «Савойя» они с Важенькой поехали на автобусе, а в самом отеле Алик выбрал номера подешевле.

Впрочем, «Савойя» оставалась «Савойей», и Перцовская была на верху блаженства. Алик пожелал спутнице спокойной ночи, чего она явно не хотела, и благочинно удалился к себе. Оставшись один, Алик сдавил кулак в кулаке. Вот, решается! Кто он, ничтожество или властитель? Важенька заводила его до одури, до беспамятства – она действительно была хороша, не зря же на нее оглядывались все – от обитателей номеров-люкс до мальчиков-лифтеров. Но отец, провожая, сказал:

– Надеюсь, тебе не нужно напоминать, что там ты должен вести себя, как кастрат! Я, старый дурак, конечно же, зря напоминаю тебе такие очевидные вещи! – и посмотрел со значением. – Тут, сынок, душу отведешь!

Как это трудно, когда хочется, и нельзя! Только не сдаться вонючей природе! Они все ждут… Сгинь, пропади темная, зажигательная сила ночи!

Явился портье в красном смокинге, с черной узкокрылой бабочкой под крахмальным воротничком.

– Извините, месье! – тихо постучал он рукой в белой перчатке. – Месье будет ужинать в ресторане, или ему подать сюда?

Совенко отложил газету и ответил на не очень хорошем французском, выученном когда-то с провинциальным репетитором и разбавленном слогом «Магистериума»:

– Я ужинать не буду. Есть на ночь вредно.

Портье услужливо осклабился:

– Прошу прощения, месье, а что вам подать на завтрак?

Снимая номера третьего класса, Алик не преминул достать невзначай Сбитневскую пачку; от жадности лицо портье обрело цвет доллара. Теперь на его морде сквозила елейная угодливость. Совенко мысленно поблагодарил шефа. Тратить его деньги он не собирался – упаси Боже, если новый шеф примет его за транжиру. Но великая пачка одним видом своим решала массу сложностей!

– Что-нибудь грибное, – скромно попросил Алик. – Будьте добры, без мяса, я вегетарианец…

Портье явно ждал чаевых, глядел умильными собачьими глазами вымогателя. Но Совенко решил не развращать и без того развращенный Запад, и портье пришлось выметаться не солоно хлебавши.

– Ну как там постоялец, месье Пьер? – спросил лакей в холле.

Пьер покачал головой и сказал с уважением:

– Серьезный человек! Настоящий богатей, а не шантропа эта!

Интерес прислуги разогревался еще и тем, что новоприбывший был русским, человеком оттуда…

Алик, между тем, отмылся от дорожной пыли, оделся в пижаму и улегся спать. Как же глупо-то! – думал он, ворочаясь в постели – рядом роскошная женщина, исходящая похотью, а он вынужден лежать тут, как дурак! Ведь если подумать, то она же не с улицы! Сбитнев сам ее навязал, значит, разрешил… И тут же вспомнилось лицо Терентия Алексеевича, «папы Тери», которому привык верить.

– Помни, сын, одно лишнее слово, жест – и ты испортишь себе жизнь на долгие годы!

В конце концов, не Совенко наследуют Угрюм-холл. Угрюм-холл наследует Совенко. Дом себе хозяина всегда найдет, у него с этим никаких проблем!

Наутро, опережая завтрак, в номер влетела Важенька – свежая, отдохнувшая, на губах ее мерцала перламутровая помада. В дверях она сбросила кожанку и осталась в черном, облегающем фигуру платье, очень коротком, открывавшем стройные ноги в чуть затемненных чулках. Немногое скрытое легко удавалось достроить воображением. Это была французская вольность, которую в Москве не могла себе позволить даже девочка от Сбитнева.

– Я голодна, как зверь! – закричала Важенька с порога. – Аличек, ты уже заказал нам что-нибудь?

А говорила она все-таки как заводная кукла! Она ведь и работала куклой, заведенной и заводящей других!

– Дорогой, как тебе спалось?

Тонкими, наманикюренными руками она тормошила вялого Совенко в сером костюме ПШО Большевичка, несколько старящем обладателя.

– Доброе утро, Важенька, – выдавил Совенко. – Как тебе тут…

Договорить он не успел.

– Великолепно! – рассмеялась Перцовская, закинув глову назад. – Это сказка! Как жаль, что я не знаю французского!

Заводная кукла в своем репертуаре! Их так учат в ведомстве гос-сутенера СССР полковника КГБ Азизова: чтоб оптимизм брызгал, и чтоб вели себя с клиентом, как любящие, законные жены…

– Аличек, мне придется переселиться к тебе в комнату, я такая беспомощная, даже поесть сама не могу заказать! Но зато, зато! Я с детства так не спала! Какое белье, мечта каждой женщины!

– Вытри со щеки! – посоветовал Совенко. – Порошок. Это они от блох посыпают!

Вошел дневной портье с подносом, накрытым блестящим колпаком. Объявил:

– Месье Пьер передал, что вы заказывали это!

Важенька захлопала в ладоши:

– Алик! Алик! Я сейчас вопьюсь зубами в свежую плоть!

– Я заказал постное! – отрезал Совенко. – Я думаю, есть мы будем вместе, а в чужой монастырь со своим уставом не ходят!

Она стерпела, поперхнувшись улыбкой, и Алик понял – она вообще очень многое способна стерпеть, если говорить твердо, без заискивания. И поговорку про монастырь он ввернул не случайно. Полезно дать ей знать, что головы он не теряет, что короткими юбочками его с ума не сдвинешь. Тем более что на самом деле ум сдвигался, голова терялась, и найти ее было раз от раза все труднее.

Видимо, сказывалось многолетнее воздержание всей жизнь, в которой из женщин была лишь садистка-мать и истеричка-сестра, вбившие в Алика феминофобию. В Университете он прилежно трудился все пять лет – и не столько ради оценки – «отлично» было обеспечено положением, сколько ради себя. Он рылся в спецхранах, проникал в мудрость дореволюционных фолиантов, вдыхал едкую пыль желтеющих страниц – и был далек от жизни.

Гниение прошлого, подсушенное в гербариях, препарированное, объясненное, привлекало Алика больше, куда больше современного ему гниения. Не то чтобы в библиотечном одиночестве он искал ответы на какие-то вопросы, он просто жил там своей оторванной жизнью робинзона книг, аборигена читальных залов.

Теперь, когда бытие хлынуло потоком и размывало все его жалкие плотины, властно захлестывало его, он инстинктивно сопротивлялся. Страх охватывал его, когда он ел котильон с грибами, а Важенька поедала его пронзительно-голубым, призывным взглядом, в котором ясно читалось:

– Что же ты?! Все ли у тебя в порядке?!

Алик отмахивался от глупых мыслей, тщательно пережевывал пищу… Потом он заарендовал у отеля подержанный «Пежо», обошедшийся всего в несколько франков, и они с Важенькой поехали смотреть Париж. Искоса, из-за руля Алик посматривал на шею Перцовской: ко множеству цепочек там прибавился золотой католический крестик.

– Ты верующая? – спросил Совенко.

– Да, родилась католичкой! – ответила Важенька, и в голосе ее Совенко почудился вызов.

– Я же тебе говорила, что мы с мамой из-под Вильнюса… Вот, – она открыла кулон, оказавшийся с секретом. – У меня и медальон есть… Это моя богоматерь хранящая… Или что, Аличек, коммунистам нельзя водиться с крещеными девчонками?

– Можно!– процедил сквозь зубы Алик. – Но только с согласия партячейки!

– А знаешь, как красиво в костеле! – улыбнулась Важенька, и в глазах ее мелькнула легкая, как дым, детская грусть. – Это тебе, Аличек, не ваши партсобрания! Мама раньше водила меня каждое воскресение, когда я была маленькой. Там все золотое, неподдельное… А теперь мама живет в Орехово-Зуево, где нет костела. Ходит в православную церковь. Раньше жаловалась на разницу, теперь не жалуется… Потому что почти ослепла…

– Надо помочь! – кивнул Алик и мысленно добавил: – Если получится… потом… коли не забуду…

 

***   ***

 

Можно было ехать куда угодно, кроме старого Ле-Бурже, Алик и Важа не видели в Париже ничего. Совенко повернул к Сене и припарковал прокатную машину у моста Александра III. Золотые скульптуры старого русского подарка Франции по-прежнему смотрели вниз и отражались в помутневшей воде. Алик перевел слова девиза, начертанного на колоннах рукой зодчего: «Величие, Благополучие, Державность» – принципы имперской России, нежданно воскресшие в России советской. Потомки наши скажут проще: первая и вторая империи…

От моста Алик направился к острову Сите, дырявившему небо шпилями и двумя столпами Нотр-Дама, полузакрытого длинным замкообразным домом. Сите – исторически самая древняя часть Лютерции, и Важенька была в восторге от обступившего ее со всех сторон французского средневековья. Но в ее радости снова запахло Азизовской выучкой, терпкой показной фальшью. Ведь замки и ратуши она видала и в Вильно.

Пообедали в «кафе Де-ла-пэ», воспетом русской белогвардейщиной. По-прежнему, как и во времена РОВСа, на улочке пахло жареными каштанами и пузатый хозяин оценивающе смотрел на посетителей. День окончился в Люксембургском дворце, откуда усталые путешественники покатили в отель, по дороге заехав в несколько магазинов.

– Вот это жизнь! – восхищалась Важенька богатству прилавков. – Аличек, ты глянь, как живут! Когда же мы так жить будем?

– Уже живем! Ты что, мертвая, что ли? – ухмылялся Алик. И думал.

Вечером в номере он щелкал каналами французских телекомпаний, ища подтверждения своим подозрениям. Слишком искушенным он был человеком, чтобы поддаться восторженности рядового советского туриста.

Алик – не Важенька, он видел подкладку богатства. Своим хозяевам оно не приносило ни счастья, ни покоя. Француз, в отличие от русского – комок обнаженных нервов. Обладая тремя лишними сортами колбасы, человек запада лишен главного: гарантии завтрашнего дня. Оступился – затопчут. Как сапер, ошибаешься один раз. Протравленные духом конкуренции, люди ненавидят друг друга, ибо Запад извечно моделирует одну и ту же ситуацию: двое тонущих и один спасательный круг… Будем играть в игру «А ну-ка отними!»

Запад говорит: «нарежьте человечину тонкими ломтиками, поджарьте, подайте на фарфоровой тарелке, и тогда никто не назовет вас каннибалом…»

Сонно-благодушная власть с напомаженной улыбкой на крокодильей морде допускала известную свободу. До тех пор, пока не покушаются на ее сущность. Но Алик хорошо знал – в случае чего эта власть будет защищать себя не лучше, чем при Ежовском режиме. Или не хуже – Бог знает, как правильней сказать…

ЦРУ не гнушается опытов над людьми, Пентагон укладывает тысячу за тысячей во Вьетнаме. Власть – любая, хоть советская, хоть фараонова, хоть власть анархии сметет со своего пути всякого, кто станет ей препятствием. Царь, не способный ради власти переехать на танке через колыбель, обречен на свержение.

Просто биологическая гниль так устроена, что сколько её не тряси, пузыри всегда всплывают, а тина тонет. Это – разные генотипы, хитрые, или глупые. И вечную тягу гнили к неподвижности хитрые удовлетворяют за счет глупых. Инстинкт безделья – то же, что и инстинкт выживания, поскольку смерть – однотонность и однообразие, возведенное в абсолют вечной тьмы, а труд от отдыха именно и отличается, что монотонностью и однообразием…

Алик сжимал в руках пылающую голову, глядя в спирали электрокамина, стилизованного под обычный. В Угрюм-холле камины были газовые, но тоже тщились изобразить средневековье. Повсюду ложь, но эта ложь греет!

Чем дольше Алик думал, тем глубже проваливался он в трясину страшного образа – океана хищной биомассы, паразитирующей на солнечной радиации. В этом океане люди, животные, растения – только круги, пузыри и волны на поверхности, лишенные воли и разума, влекомые случайными силами извне системы. Так движется лава по склону вулкана. И пробирали Совенко мурашки от тождественности человека и камня; камень тоже движется – реагирует на воздействие извне. Стало быть, и мыслит?

Алик безвольно завалился на шелковое покрывало, закинул ботинки на подушку. Он выгорал изнутри, все некирпичное сгинуло уже в пламени, все влажное зашипело и испарилось…

Диктор в квадратном экране телевизора нес несусветную чушь, развлекал загнанных на потогонке французов.

– Рабы! – внятно сказал Алик. – Они вводят в заблуждение тем, что у них нет надсмотрщиков. И русские вводят в заблуждение тем, что у них есть надсмотрщики. А если подумать, кто больший раб: тот, кто идет на работу сам, или тот, кого гонят туда из-под палки?

Алику вдруг вспомнились французские школьники – усидчивые, послушные, зубрящие уроки… А каким дьяволенком был сам Алик и его одноклассники! Ох, как гоняли Алика учителя, хорошо понимая, что без надзора он учиться не будет. Обычно любознательный, Совенко испытывал отвращение ко всему заданному. Французские мальчишки – наоборот, заботясь о карьере и будущем, свято почитают заданное. Тест, чудовищная форма стандартизации знания, правит здесь повсеместно, и все без исключения головы наполнятся одним и тем же, кем-то когда-то принятым за идеал…

Алик искренне жалел маленьких калек, рабов развитого рабовладельческого общества. Сам он родился и жил в рабовладельчестве неразвитом…

Наступала ночь, сумерки сгущались над Парижем, и расцветал Париж многоцветьем огней, словно споря со звездным небом. И, опьяненный морем света, бриллиантами окон на черном бархате, Совенко вдруг отчаянно захотел летать, но не по-человечьи, а по-птичьи…

В дверь номера тихо, заговорщицки поскребли.

– Заходите, не заперто! – крикнул Алик. Он думал, что пришел нудный портье с разговорами о пище, но в дверном проеме появилась Важенька.

– Извини, Аличек, – кротко сказала она. – Ты еще не спишь? У меня в номере сломался душ, можно принять его у тебя?

– Валяй! – махнул рукой Совенко и расслабил узел синего галстука. Ему было все равно. Даже если бы купаться вздумал тупой портье, он не стал бы возражать.

Важенька прошла в ванную, неплотно прикрыла дверь из белого матового стекла. Сквозь это стекло Алик видел ее черный, расплывчатый силуэт. Потом зашумела вода. Алик тихо выбрался из номера, пробрался в соседний, Важенькин. Такая же комната, такая же ванная… Присев на край джакузи, Алик открыл оба крана. Они работали отменно. Оставалось только криво самодовольно усмехнуться. Но радости не было. Вопрос – можно или нельзя? – оставался открытым. Не хотелось обделять себя, но как себя не обделить?!

– Аличек… – от звуков нежного голоса Совенко вздрогнул. Прямо перед ним в шелковом халате по щиколотки стояла Важенька. Рука ее сжимала круглую рукоять дверцы. По лицу катились капли и само оно без косметической маски не казалось уже таким красивым. Зато Важенька перестала походить на сахарную куклу, в ней отразились внутренние переживания и проблемы бытия. Мокроволосая, она выглядела жалко, как дворняга под дождем.

– Аличек! – говорила-плакала она. – Ты пришел в мой номер! Первый раз!

Ему глубоко наплевать было на ее чувства – скорее всего она вообще ничего, кроме профессиональной гордости, не чувствует. Он не слушал ее восторженного бормотания, темные дедовские инстинкты возобладали над отцовской мудростью. И он сграбастал ее в охапку.

– Аличек! – шептала она, порывисто гладя его по лицу. – Ты мой первый красивый мужчина!

Красотой Совенко не блистал, его серая, в тон костюму внешность легко затиралась даже в очень маленькой толпе. Разве что искаженное правое ухо было зацепкой для «особых примет». Длинные волосы могли бы скрыть изъян – но длинноволосые слыли хиппанами и разложенцами, так что Алику на службе сверкать увечьем дешевле обходилось.

Дитя канцелярий, Алик мог бы считать памятником себе канцелярскую скрепку. Но – думал он – после кремлевских тухлых старцев я могу показаться Аполлоном. Пьяная волна духов и желания, хлынувшая из-под пол распахнутого халата, охватила его, понесла в своем мутном потоке.

Однако маленький датчик в голове, работавший круглосуточно, не умолк, не захлебнулся, выдавая кардиограмму карьеры: опасности нет… опасность минимальная… Кожа у Важеньки была тонкой, шелковистой, изнеженной, какая бывает только у женщин, не обремененных ни физическим, ни умственным трудом. Впрочем, свое дело она знала хорошо – Алик даже не заметил, как ее ловкие руки выволокли его из ванной и бессильным снопом повалили на пружинистую кровать…

И тут вдруг в голове замигала красная лампа, и зуммеры инстинкта завыли: «Тревога! Опасность!»

 

***   ***

 

Люди обычно гадают о будущем. Совенко в отличие от многих гадал о прошлом. Ах, Важенька, Важенька, воскресшая в дурном сне, жива ли ты теперь? В каком ресторане тешишь валютчиков, повторяя один и тот же, уже поднадоевший человечеству фокус? Как же молод был тогда Алик, как метил в генсеки! Ныне вспоминать веселые ритмы заката шестидесятых было смешно и грустно.

Они уходили в фанфары, шумные, хлопотливые, прорвавшиеся в космос, отстучавшие ботинком по трибуне, окончательно похоронившие ГУЛАГ. Они уносили с собой в могилу последнюю веру человечества, но щедро рассыпали серебро надежды и золото любви.

И Алик лежал в «Савойе», задыхающийся от горячих, влажных губ почти обнаженной женщины, когда вдруг инстинкт заставил его резко оттолкнуть Важеньку и вскочить на ноги.

– Опасность!

…Алик всегда гадал о прошлом. В будущем для него не было секретов. Он будет тихо угасать в своем ВЦБТ при ЦК, социализм – разваливаться от благородства собственной бесперспективности, капитализм – гнилостно смердеть жестокостью борьбы за выживание под фиговым листком христианской морали. Брежнев умрет своей смертью. Андропов – не своей смертью… Будущее ясно, как день. Но прошлое? Важенька – одна из его неразгаданных тайн. Алик до сих пор не знал, была ли та опасность на самом деле, или ее изобрело распалившееся воображение молодого карьериста?

 

Перед Аликом мелькнула тогда неожиданная комбинация: в номере скрытая камера или фотоаппарат, они снимают фильм с участием порнозвезды Совенко, и в итоге шеф получает надежный компромат, превращая порнозвезду в раба до гроба. На Сбитнева с его коварством это было похоже, и Алик немедленно оправил одежду. Важенька лежала на кровати в полосе лунного света, молочно-белая, даже мраморная, рубиновые капли ее сосков играли самоцветами. Она не пыталась ни шевелиться, ни выяснять причины в самой робкой, собачьей разновидности обиды. Ноги ее, особожденные от всего, казались особенно длинными, а в ложбинку между грудями завалился чернеющий католический крестик…

«Кресты сделались бессмыслицей, когда их стали отливать из золота», – подумалось Алику.

– Одевайся! – приказал он. – Едем!

– Куда? – простонала она, сразу устав до полного изнеможения.

– Туда, где мы не причиним друг другу вреда, – бросил ей Совенко вместе с вещами. – Только удовольствие!

Нагота Важеньки была ему даже на руку, он завернул ее в свой плащ, надел ей на ноги туфельки и вывел-снес вниз, к «Пежо», чтобы гнать сквозь ночной Париж подальше от предсказуемости. Они нашли дешевый мотель на ровной, асфальтированной площадке перед чернеющей громадой парка Пантен и свернули туда с шоссе.

Алик снял номер на ночь, и чернявый владелец игриво подмигнул ему из-под кустистых бровей – не впервой было видеть перетасованных женатых и замужних. Утром Совенко был свеж, бодр и уехал из мотеля, чтобы никогда больше туда не возвращаться. Лето его первой любви рваными клочьями разлетелось по всему Парижу, старательно минуя только «Савойю». Важенька не возражала, становилась раз от раза все откровеннее, вымогала подарки и в то же время отгораживалась фарисейством, вроде такого:

– Я знаю, о чем ты думаешь! Какая же я к черту, католичка? Моя мама тоже много плакала, когда узнала… Но я не считаю себя грешницей, ведь зла я никому не делаю! Я просто несу радость…

– Чушь ты несешь! – сердился Алик. Днем он не вспоминал о кресте, который ловил по ночам жадными губами дикаря. И оправдания Важеньки были ему не нужны. Он покупал ей различные безделушки, принципиально не трогая Сбитневских долларов. Большую часть сувениров он уже и не помнит, но один хорошо врезался в его память. Это был сувенирный кассетный магнитофончик «Акаи», заправлявшийся обычными кассетами, но сам по размеру едва больше их. По тем временам – чудо техники. Важенька увидела изящную штуковину на витрине и привязалась – купи да купи! Так пристала, словно жить без магнитофончика не могла.

Чуяла ли она своим женским чутьем ту великую роль, которую сыграет потом этот случай в судьбе Совенко, или произошла обыкновеннейшая случайность, но Важенька своего добилась и магнитофончик оказался у нее в сумочке. Совенко заплатил и немедля забыл о пустячном случае. Они торопились на площадь Звезды, где устраивалось какое-то шествие…

Жизнь катилась вперед, но счастливые гости французской столицы не замечали ничего происходящего вокруг, пользовались всеми благами Запада и надежно ограждались дип-паспортами от его издержек. Алик позабыл, что все на свете имеет обыкновение кончаться, впал в духовную дремоту от близости красивой и послушной женщины. Важенька тешила его самолюбие, повторяла не переставая: Прекрасный! Дорогой! Умный! Гениальный! Великолепный!

Она умело бравировала той особой показной женской глупостью, которая и составляет высший женский ум. Совенко начало казаться, что она многое значит для него, что проклятие ген, проклятие поколений – ненависть – отступило. Перцовская от Алика постепенно училась разговорному французскому и за два месяца усвоила бытовой язык, хотя по-прежнему часто лазила за словом в карман, в смысле – в разговорник.

Наконец, в августе наступила последняя ночь первобытного счастья, но ни Алик, ни Важенька не знали, что она – последняя. Утром, как всегда, Совенко отвез спутницу в отель. За стойкой дежурил Пьер, при виде Алика он взбодрился и передал какую-то бумажку. Это была телеграмма из советского посольства, требование прийти на важный и секретный телефонный разговор. Провожая Важеньку до дверей ее номера, Алик уже знал, что позвонит Сбитнев. Но еще не знал, что он скажет…

Когда Совенко добрался до посольства, то выяснилось, что шеф бодр, весел и болтает о пустяках.

– Да ничего! – обрадовался Алик. – Все в порядке! Ваши деньги не тронули, так и лежат нераспечатанные!

– Отлично! – хихикнул Сбитнев. – Но только не кажется ли тебе, что твой Конгресс затянулся? Ты мне нужен для других заданий!

– Ну, хорошо! – согласился Алик, стараясь ничем не выдать своего разочарования. – Какой разговор, выезжаем!

– Выезжаешь! – сказал Сбитнев. – Один! Тебе первый секретарь посольства даст кое-что, положишь, куда сам захочешь. Ты парень башковитый, догадаешься, что к чему. А с собой привезешь два советских паспорта, понял?

– Но… – попытался вставить Алик.

Сбитнев закончил разговор мягко, но властно:

– Все, пока! У меня дел невпроворот! Возвращайся поездом через Прагу! – в трубке послышались короткие гудки, и Совенко осталось только повесить её. С каким удовольствием он повесил бы и Сбитнева, и вместе с ним главного советского суеслова – Суслова, однако время к тому не пришло. Приказы недвусмысленны, и остается либо выполнять их, либо нет. Мгновенно осветив в голове соотношение сил, Алик понял, что бунт – дело безнадежное, и с полюбившейся Важенькой придется расстаться…

Первый секретарь, вошедший в комнату, был человеком мрачным, пожилым, представляться не пожелал. Бросил на стол сверток, кивнул: от товарища Сбитнева и вышел. Алик развернул сверток. Он держал в руках документы французской эммиграционной службы, разрешающие въезд во Францию еврейской репатриантке из СССР Саре Берелейхис, для воссоединения с семьей. По всей видимости, саму Сару тормознули в ОВИРе и оформили вместо нее Важу Перцовскую…

С тяжелым сердцем возвращался Совенко в «Савойю». По дороге вспомнил счастливые дни в Париже, свое забытье и безумие. В конторке у Пьера он забрал два советских паспорта и сложил их во внутренний карман пиджака. Выписался из номера, внес деньги на неделю вперед за номер Важеньки. Потом сложил вещи в большую дорожную сумку с надписью «Стройотряд» – вещей оказалось немного, ведь даже подарки родне он забыл купить, утонув в глубоком эгоистическом наслаждении. Но на родню теперь было глубоко наплевать – как, впрочем, и прежде, как и потом…

Алик прошел в номер Важеньки, на ходу подбирая слова непростого объяснения:

– Понимаешь… тебе еще повезло! Франция – прекрасная страна! А могли, не довезя до Шереметьево, в дерьме утопить, раз уж ты «Самому» не угодила!

Дверь оказалась незапертой, Алик вошел и вздохнул облегченно: Важенька спала. В розовой шелковой комбинации с пышными кружевами она была соблазнительна, как никогда, и сердце Совенко зашлось от захватившей его вдруг тоски. Алик положил бумаги Сары Берелейхис на журнальный столик, так, чтобы их было видно из любого угла комнаты. Во сне, сама того не ведая, Перцовская сменила имя и натянула на себя, на свое прекрасное холеное тело чужую судьбу. Ей суждено было прожить две жизни.

Алик присел на дорожку, достал сбитневские нетронутые деньги, толстую пачку стодолларовых – видимо, из тех чемоданов, что едут в Россию в обмен на нефтяной поток. Несчитанные, немерянные доходы. Алик понимал игру кремлевских старцев и восторгался ей. Они ловко убивают зайцев десятками на один выстрел. Сбитнев выставил из Союза Важеньку, подыскав ей учителя французского, начавшего занятия уже за границей. Сбитнев польстил молодому слуге. Сбитнев одновременно протестировал этого слугу на сластолюбие и корыстолюбие. Сбитнев проверил, не окажется ли тяга к женщине сильнее тяги к карьере – ведь если Алик сейчас не подчинится, то зачем Сбитневу иметь такого сентиментального вассала?

Доллары… Совенко перегнул пачку и с удовольствием почувствовал ее упругость. С первого же дня он отлично понял, что если не вернет пачку, то на быстрый служебный рост рассчитывать не сможет. Слуга должен хранить деньги хозяина. Но, сидя над изголовьем Важеньки, Алик вдруг понял, что сможет перехитрить шефа. Рука Совенко демонстративно сунула пачку под подушку Перцовской, там Алик запихал деньги в широкий рукав пиджака. Любой тележучок свидетельствовал бы, что доллары остались Перцовской. Позже, в кабинете шефа, делая наивные глаза, Алик скажет:

– Я полагал, что деньги для Важи. На себя я не истратил и доллара, вот товарные чеки…

Сбитнев и смотреть не стал, отшвырнул чеки, как мусор. А в личном деле записали: «предан, исполнителен, карьерист, не корыстолюбив, с холодным, трезвым рассудком». Это была высшая оценка. История с деньгами, брошенными оставленной любимой, прибавила к преданности приказу ореол рыцарского благородства. Все случилось, как и предполагал Алик. Но, разбираясь в ситуации, он так и не смог разобраться в самом себе.

Для чего, обворовав Сбитнева, нужно было обворовывать еще и Важеньку? Из подлости? Или чтобы доказать самому себе, что подлец?

В Угрюм-холле множество тайников, хитроумных хранилищ Ягоды. Они и в стенах, и на полу, и даже на потолке. Еще – в мебели и подоконниках. Большая часть их пустует. Но в одном уже двенадцать лет валяется пачка стодолларовых купюр. Валяется нераспечатанной…

 

***   ***

 

Зима настала неожиданно. И лег снег, и с Чешской политической «весной» было покончено навсегда. Американская военщина застряла во Вьетнаме, и эта зима – холодная, жгучая – могла и не кончиться, переродившись в ядерную зиму. Холодная война достигла одного из своих обледенелых скользких пиков.

 

***   ***

 

Алик чурался пышных будуаров Угрюм-холла, помпезной, показной роскоши, награбленной где попало, и в дни своих приездов жил в бывших комнатах прислуги на чердаке. Он привык к скошенному потолку, пестрым, выгоревшим обоям, звенящей сетке железной койки и даже к стальной двери, предназначенной для тюремной камеры. Прежде в пору разгула прислугу запирали снаружи и предоставляли ей сомнительное равенство запереться изнутри.

Потом Терентий Алексеевич приказал все внешние замки засадить эпоксидкой, упаси Бог, кого запрут тут по ошибке, а внутренние замки остались.

Запираясь изнутри в маленькую комнатку-сейф, Алик чувствовал себя спокойнее. Вот и теперь, в очередной раз завернув замок, он ощутил облегчение. Тьма наступающей ночи осталась за порогом, тени и истлевшие скелеты прошлого могли сколько угодно бродить по коридорам – живым они уже не помешают. Угрюм-холл – молодой замок, но по количеству привидений он может смело спорить с любым английским тауэром. Совенко – и отец, и сын – не были суеверными, но каждый из них готов был поклясться, что по ночам дом скрипит, хрипит, нашептывает, стонет, воет нечеловеческим голосом.

В детстве Алик ходил по ночам с чердака до подвала – подбивала на это боевитая Корина. И вдвоем с сестрой, со свечами в руках они брели по шуршащим пышным коврам. Робкий Алик просто трясся со страху, а сестра бодро вышагивала впереди. Никогда не забыть этих минут, странного ощущения нереальности: над головой простиралась черная, непробиваемая свечой бесконечность, кровавый ворс щекотил босые ноги. Несколько отражений неотступно тлели в бурой полировке стен и вдруг ярко вспыхивали в зеркалах причудливых форм. Со стен ощеривались, тянули руки, подавались корпусом вперед вампироподобные вожди; они словно пытались выпрыгнуть из золоченых рам…

Рикошетом бил свет, отразившийся от блестящей медной ручки или бра. Это было для Алика пострашнее, чем влазить на потолочные брусья-«фахтверк» в столовой! Однако и он, и сестра бравировали бесстрашием, получали от этого истинное наслаждение.

Еще бы, ведь они оказывались в настоящей сказке! Да к тому же страшной сказке для взрослых, куда им, детям, вход был воспрещен. Особенно волновали сознание и воображение заброшенные подвалы Ягоды, дверь в которые находилась под лестницей. На двери всегда висел амбарный замок, и Алик с Кориной исхитрялись самым разным образом, пока Матвей Иванович не сжалился над ними, и не дал ключа.

Бог знает, что ожидал увидеть Алик, но подвалы разочаровали его. Цементный пол, темнота, сырость, плесень на стенах с отмокшим кирпичом. Вместо колонн – такие же, как и стены, кирпичные стояки, разбросанные в шахматном порядке: хорошо играть в прятки, но совершенно нечего пугаться. Подвалы, несколько странной формы помещения, тянулись под всем домом и были абсолютно пусты.

– Да-а-а! – хмыкнул Алик, выйдя на солнечный свет. Матвей Иванович замкнул дверь, и с тех пор Совенко ее не открывали, а служитель и сторож дачи, дядя Багман хранил за ней картофельные россыпи.

С тех давних пор сверлила Алика мысль: для чего же служили подвалы Ягоде? Для картофеля?! Туда можно было ссыпать урожай целого колхоза, да и потом, неужели для такой невинной цели Ягода снимал приговоренных к смерти и бросал их на строительство? Между тем под застенок или спецлабораторию подвалы тоже не годились…

Алик ломал голову, а потом думал о смерти Матвея. Хитрый Матвей знал тайну, но потому и дожил до естественной смерти, что умел ее хранить. Ворочаясь на поскрипывающей узкой постели, Совенко в который раз перебирал свое прошлое. Бессонница была его вечным спутником, прошедшим с ним по всем казенным и частным кроватям его жизни. Была еще головная боль, и бесконечная возня с анальгином. Был ледяной беспричинный страх, схватывавший внезапно, и внезапно же отпускавший. Страх сопровождал Алика повсюду, это был психический крен в его сознании. Но он и постоянное чувство ущербности довольствовались эмоциями и разум в заложники не брали.

«Никогда!» – подумал Алик и усмехнулся в темноте. Усмехнулся собственной лжи, убаюкивающей бдительность, и узрел в себе 1969 год, запомнившийся обывателям сытостью и благополучием. Но для Алика он был разрывом бомбы! Бомба разорвалась в декабре перед новогодними праздниками, но осколки накрыли Совенко после.

Ах, каким он был, этот декабрь счастливых людей! Под знаменем мирного созидания наконец-то стало коваться богатство прежде несчастного режима, всегда вынужденного держать своих граждан впроголодь из-за войн и угроз.

Магазины наполнялись товарами, ломились полки, семьи въезжали в новые квартиры и наполняли их новой мебелью. Облагодетельствованный народ прибавлял в числе, толстел, смеялся, отходила угроза ядерной войны, появлялась перспектива, и хотелось жить! Вместо прежнего героя, комиссара в кожанке, появился новый – мудрый ученый, вдумчивый человек, ведущий людей на штурм атома и космоса. Возвращали Вавилова. Гордились Вернадским и Буниным, не понимая еще, что это смертельный удар системе.

Китайские провокации объединили все общество, породнили Суслова и Высоцкого, коммунистов и диссидентов. Реставрировали церкви, запрещали вывозить иконы. Брежнев делал первые шаги к грядущему Хельсинки-75, который потрясет еще мир…

Алик ходил по завьюженным улицам, мимо праздничных елок и ледяных снегурочек, мимо гирлянд из лампочек, мимо новогодних базаров, где громко зазывали народ разнообразные деды Морозы. И казалось ему, что только он один одинок, а люди вокруг идут компаниями, и взрослые мужчины с хохотом роняют друг друга в сугробы, дети весело скользят по обледенелым тротуарам. Женщины с битком набитыми сумками напевают что-то под нос, поскольку не отвечать им отныне головой за каждую сосиску, а нести их в дом без счета, горделиво выставив банку с крабами или икрой на всеобщее обозрение!

Громоздились на площадях ледяные кремли, из окон слышалась музыка, звон вилок и бутылок. Темнело, а Алик все не уходил с улиц – и разноцветными огнями загорались витрины магазинов, домашним уютом мерцали такие же разноцветные окна, и разносилось по дворам вечное, как мир:

– Миша! Ваня! Родя! До-мой!..

И в ответ неслось:

– Сейчас, мама! Крепость достроим!

О, как высоко возносились белокаменные брежневские дома, маня тружеников маяком семейного счастья! Люди, люди, как хрупко ваше иллюзорное счастье…

Алик знал, что за пронизанными светом занавесками справляются новогодние вечера, и редко в кругу одной семьи – это не принято. Собираются все друзья, кочуют из лифта в лифт, из квартиры в квартиру, от стола к столу, и брызжет шампанское, юмор, а в пустых комнатах, отгородившись от суеты, целуются влюбленные…

В этом мире радостной анархии, с правами на труд, лечение, образование, казалось, что власть вымирает, и чудилось, что её чернокрылый демон Алик со своим одиночеством и Угрюм-холлом – древний реликт, последний из могикан. Он шел в молочном свете фонарей, жарко тиская в руке рукоять браунинга – ждал нападения.

И ныло, болело от холода увечное, трубчатое правое ухо, не попадавшее под партийный нерповый «пирожок»…

А навстречу сыпала хохочущая публика с последних киносеансов, от друзей, некоторые даже из театров. Она гудела потревоженным ульем, перекидывалась снежками, и даже в своей предосторожности Алик казался смешным. Он свернул в глухой переулок, будто искушая судьбу, а на самом деле споря с ней, доказывая ей, что совсем не устарел, а лишь смотрит вглубь вещей. И поэтому когда ломающийся басок прокричал ему в спину: – «Эй, друг!» – он почувствовал радость. Он сделал шаг вперед в ожидании схватки, коченея от решимости, а басок не отставал: «Ну, погоди ты! Куда бежишь? Дело есть!»

Совенко резко обернулся, стволом к опасности… Молодой парень в очках, увеличивающих умные глаза, смотрел недоуменно. Он держал под руку хорошенькую девушку, от неожиданности чуть приоткрывшую рот.

– Мы только время спросить… – пролепетала она белеющими губами. И добавила совсем жалостливо: – Меня мама ждет…

– Извините! – попытался улыбнуться Алик. – Без четверти одиннадцать. Я тут при исполнении, понимаете… Чтоб хулиганье пугать…

Они понимали. На их лица вновь вернулся свежий румянец, и у обоих можно было прочитать на лбу: мы так и думали! Как они верили в свое призрачное счастье, как были убеждены, что никакая сила теперь его не разрушит! Им грезилось, что впереди у них бесконечность! Парень деловито подмигнул Алику, и они прошли мимо, навсегда растворившись в крошеве белых хлопьев.

Совенко пошел к себе, в министерский дом, где у подъезда встречает Вечный Дворник Алей Альметьев, и нужно набирать код. Когда он поднимался по темной лестнице, он ещё думал о своих неприятностях. Но когда дверь квартиры распахнулась, выпустив наружу облако нежилого запаха, когда щелкнул, захлопываясь, замок, и бардак, оставленный неделю назад, окружил Алика своей первозданностью, то мысли спутались.

Кто ты? – спрашивало его время. – Зачем ты на Земле?

Неприятности слились в нечто, как акварель сливается под водой, и такое чувство острой безысходности охватило Алика, что он приложился лбом к холодному стеклу и замер, глядя, как кружит в черном белое…

 

***   ***

 

Совенко всегда спал на уголке подушки, а с тревожными воспоминаниями и вовсе отпихивал ее за спину. В темном, холодном доме его судьбы метались отраженные сполохи пылавшей за окнами Истории.

Видения прошлого, тени, призраки все плотнее окружали Алика, расшатывая его больную психику, и год от года за саванами и скелетами все труднее было разглядеть живую жизнь. И даже сон оставался беспокойным прибежищем прошлого. Совенко видел себя со стороны – но не теперешнего, с залысинами, контактными линзами в глазах, и тремя подобными рубцам морщинами на лбу.

Зеркало воспоминаний – было не просто зеркалом. Алик мчался на единственно возможной машине времени туда, куда неспособно пробиться ничто материальное – в прошлое...

 

***   ***

 

Для своей кандидатской работы он перерыл практически всю литературу по гипнозу – от средневековых манускриптов Анастаса Киршнера и дарвиновских ослепленных паучков до новейших феноменов Рудольфа Мессинга. Мессинг, как известо, мог зайти в советскую сберкассу (на спор со Сталиным), вручить стандартный белый лист бумаги кассирше и получить с неё приличную сумму денег.

Что же такое гипноз – наука или магия? Если наука, тогда должны быть методы, доступные всем и равно воздействующие на всех. Если магия, то… Согласно советской мировоззренческой доктрине магии просто не существовало. И, следовательно, не должно было быть гипноза. Но гипноз явно был – курицу со связанными ногами положить на пол перед меловой чертой по методу Киршнера может каждый, это научный факт. Удав без гипноза не догонит кролика. Ни одно животное не может выдержать человеческого взгляда в упор, это Алик прекрасно помнил по собственному деду…

Итак, был факт, которого… не было. Потому что гипноз не могли использовать ВСЕ, и его нельзя использовать ПРОТИВ кого угодно. На одних он влияет, на других – нет. Одним поддается, другим – ни в какую…

Советовать было некому; Алик обо всем догадывался сам – или же некий дух помогал ему сверхъестественным образом. «Гипноз – это всего лишь волевой приказ. Чья воля сильнее – тот и командует. Тот – медиум. Чья воля слабее – тот подчиняется. Сила и цельность духа – вот и средство внушения, и защита от него. Безволие, растерянность, психологическая травма, разделенность в себе – вот путь в транс. Для слабого и психически подавленного человека всякий встречный – медиум. Всё он принимает за правду, всему подчиняется».

Значит, – думал Алик, – могущественные гипнотизеры, которые, как кошка, гуляют сами по себе – это миф. Для успешного гипноза, как в электросети, должны быть две клеммы – «плюс» и «минус». «Плюс» – это медиум, которого создает свита – уверенный в себе, вызывающий доверие и у других. В нём, в его способностях нельзя сомневаться – иначе весь эффект пропадет. Вторая клемма, «минус» – личность раздробленная и заплаканная от собственного ничтожества, личность, заранее подготовленная принять в себя чужую волю. Жалкого и потерянного человека попросту «магнитит» на транс, и он становится покорным орудием в руках медиума.

Но если это так, – вскричал Совенко, огорошенный открытием, – тогда зачем искать тайны гипноза в каких-то магических салонах мадам Блавацкой? Ведь на этих же самых принципах, на этих двух клеммах положительной и отрицательной воли строится вся мирская жизнь, все системы харизматического господства и слепого подчинения!

Диссертационное исследование привело Алика в психбольницу имени Кащенко – к счастью, пока только на экскурсию. Здесь Совенко изучал людей с размозжённой и размазанной волей, принимавших любое слово за приказ. Внушающий транс должен иметь обязательно предисловие – очистку волевого «гнезда» для новых установок. Это объясняло, почему колдуны с древности нуждались в разрушении личностей через зло для установки в них своей нечистой власти.

Прежде, чем колдун сможет отдать своекорыстный приказ, он должен послужить общему злу – развенчать и замазать грязью идеалы, надломить ценности, подвергнуть сомнению и осмеянию все защитные системы личности. Чтобы владеть душой, нужно изгнать оттуда других владык.

Страшная наука, та, что поднимает человека на вершины власти над природой и людьми, вступила в конкордат с силами ада, которые одновременно с тем опускают человека в самые жуткие сумерки отчаинья. Воистину – вверх по лестнице, ведущей вниз, поражение своих противников духовной гнилью, чтобы не иметь в них равного себе борца…

И всё же, где тогда кончается мир духов и мистики, где начинается мир науки и физических реалий? Беседы с сумасшедшими все больше убеждали Алика в том, что никакой четкой границы тут нет. Ведь о том же он прочитал когда-то и в «Магистериуме».

– Артём Валеевич, посмотрите, пожалуйста, что в коробочке?

Псих в полосатой пижаме, взлохмаченный и красноглазый, смотрит на Совенко в белом халате, накинутом на строгий костюм. Смотрит взволнованно и недоверчиво.

В коробочке ничего нет. Но псих, подумав, отвечает весьма разумно:

– Там воздух… Везде этот проклятый воздух, он вокруг меня, он меня давит! По шестнадцать тонн со всех сторон – думаете, легко! Везде, везде – воздух, воздух, никуда от него не спрячешься…

– Пытался утопиться! – меланхолично сообщает Алику психиатр. – Странное помешательство…

– Что же вы в нём видите странного? Разновидность мании преследования…

– Странно то… – психиатр по-птичьи почесывает длинный нос, словно клюв чистит. – Странно то, что формально он прав. Ведь действительно, воздух-то везде. И 16 тонн он не выдумал – это физическая величина. Правда, округленная, конечно, но что уж требовать от психа математической точности… Он всего лишь остро воспринимает факт, в котором мы все живем…

– Н-да… однако… – растерялся Алик.

– Признайтесь, вы бы точно сказали, что в коробочке пусто? Любой нормальный человек скажет, что в коробочке пусто, хотя совершенно очевидно, что в коробочке воздух. Но мы не живем без воздуха, мы без него немыслимы. Он – НАШЕ ВСЁ. Именно по этой причине визуально мы его воспринимаем, как ничто. Или, иначе говоря, визуально мы его никак не воспринимаем…

– А ведь то же самое можно сказать и о Боге… – ужаснулся Совенко простой очевидности вывода. Чтобы быть чувственным, нужно быть ЧАСТЬЮ. Требовать ощущений ОБЩЕГО так же нелепо, как попытка увидеть фасад дома из внутренней комнаты без окон. Впрочем, в этой же самой комнате ты можешь до посинения разглядывать фотографии фасада – иконы, например… При условии, что кто-то их ТАМ сделает и СЮДА тебе принесет…

Если бы материальный мир был бы чем-то отличным, отграниченным от мира духов, эдакой избой на отшибе – то тогда бы духи хлопали дверью, напускали бы холоду в избу и следили бы на половике нездешней грязью. Но материальный мир отличается от галлюцинации психа только тем, что является галлюцинацией «более общего» пользования. Духам не нужно заходить через какую-то дверь. Они уже здесь. Они во всём – добрые и злые духи – потому-то их за здорово живёшь и разглядеть…

В «Кащенке» лежал ещё один занятный сумасшедший – Аркадий Петрович Блумберг. Он вставлял решето в сито, а сито – в мелкое ситечко. Жуков, которых он на воле кидал в верхнее решето, у него в больнице отобрали, конечно, но он их живо воображал, а изловив иной раз таракана, с большим удовольствием подвергал его своему однообразному эксперименту.

Крупный жук ползает в решете, и для него мир ограничен решетом. Более мелкий жук пролезает – или падает – между ячейками решета в сито, и для него мир ограничен решетом и ситом. Совсем мелкая сволочь просачивается и сквозь сито в ситечко, для такой твари мир трёхчленный, и, соответственно, существует девять пространственных измерений…

– Вот такие у нас… чудеса в решете… – извиняющимся тоном говорил птицевидный психиатр-экскурсовод. – Такого наплетут… Идешь домой с работы – и чувствуешь, что уже по ихнему думать начинаешь…

Алик лучше психиатра понимал, на что намекает Аркадий Петрович Блумберг. Тонкие миры, обитель демонов – закрыты для обитателей мирского «решета». Но мир решета практически ничем не закрыт для «тонких», его сеточка для них – не больше, чем дорожный указатель административной границы.

И ползли страницы диссертации бронированными черепахами, а из них выползали незримо-эфирные, но явственные и воняющие больничным эфиром «практические рекомендации» по технологиям внушающего гипноза.

– …Правду, Михаил Андреевич! – говорил тогда Алик с юношеской горячностью и пылом, естественно, открывая не все карты, и подключив свой карьерный движок к блоку энергопитания господствующего эгрегора – материализма. – Я использую правду жизни! Понимаете, давно, в доисторические времена, человек оформился как вид. И осознание того, что он ничем не отличается от животных, а животные от растений, а растения – от скал и океанов, стало для человека нестерпимо болезненным. И тогда человек изобрел идеологию. Вначале шаманскую, потом религиозную, потом еще черт его знает какую. Идеологии сталкивались и отскакивали, как шары в бильярде. Так как все были лживы, то и бытовали, не опасаясь правды, боролись на паритетных началах.

Но все имели общую природу – природу наркотика. Отнимите наркотик, опиум для народа – и начнутся ломки, муки, боль.

Я отнимаю у диссидентов то, что является их духовным наркотиком. Они бессильны спорить со мной, поскольку я не говорю ничего нового, ничего такого, чего бы они сами не знали. Сколько веков прошло от написания Экклесиаста? А ведь там уже выражен смысл моих речей. Я говорю то, что другие уже знают, но в опиумном дурмане не пускают в разум. Я утверждаю, что сам разум используется не по назначению, функционально он тот же, что клыки и когти. Ни объяснить мир, ни дать смысл существования он не может. Это все равно, что забивать микроскопом гвозди, а точнее, пытаться в молоток разглядеть инфузорию. Иначе говоря, наш разум не то, что мы понимаем под разумом. Внимательно наблюдая за новинками отечественной медицины, рад приветствовать появление аппарата «Электросон-2», который может помочь нам в работе; для катализации процесса усвоения того, что я называю предидеологией, предлагаю погружение в сон частей головного мозга. Мы в состоянии блокировать одну активацию, без изменения другой, фармакологически – выборочно. Сохраняя способность объекта к логическому мышлению, мы временно подавим лимбическую систему переднего мозга, то есть систему мотиваций и эмоций. Частичное погружение мозга в сон не разрушает личность ни психически, ни физиологически, и тем предпочтительнее классического психотропного оружия. Метод, однако, уступает психотропным средствам, тем, что дает далеко не стопроцентный результат, а при логической непоследовательности внушения вызывает эффект обратный искомому. Необходим материал для более полного исследования воздействия на гипокамм и гипоталамус. Использование в опытах животных следует признать нецелесообразным.

Так или иначе, конечной целью является: содрать с человека панцирь его идей и оставить в розовой беспомощной студенистости. Могучее разрушительное начало тюрьмы необходимо направить в нужное нам русло. Без хотя бы частичной деструкции идеалов объекта нам не удастся этого сделать. И, если нам нужен такой метод…

 

***   ***

 

– Нужен! – однозначно сказал Михаил Андреевич.

 

***   ***

 

Отец был просто счастлив. У сына, который вырос сам собой, вроде чертополоха под ногами, открылась секретная программа, у сына в подчинении доктора наук и двенадцать курсантов КГБ, которых он чему-то обучает! И Терентию Алексеевичу неважно было – чему именно, главное, честь семьи поддержана. Даже мать на время поутихла. Алик наслаждался тишиной, словно выкарабкался из ада.

Злополучные курсанты вошли в ВЦБТ из спецслужб, были ребятами старательными, талантливыми, на лету подхватывали мысль. Они записывали каждое слово, прорабатывали горы рекомендованной, часто спецхрановской литературы. Тогда они только радовали новоиспеченного замначальника лаборатории социологических исследований Центра при ЦК КПСС.

Начальником над Аликом поставили старого, облезлого партийца Аггея Крохалева – так, для острастки. В дела лаборатории он не лез, все оставляя заму. Профессора и кандидаты в белых халатах трудились увлеченно, понукать их не приходилось. Всего, вместе с тюфяком-шефом в лаборатории находилось девятнадцать человек. Это потом один из них откроет на кухне газ, а другой повесится. В зиму 1969–70 все было замечательно, так, как вообще могло быть что-то замечательно для Алика. Голова кружилась от своего резко подскочившего влияния. Как-никак он был творцом теневой идеологии, вызревавшей за фасадом официального коммунизма. Рассчитанная поначалу на узкий круг диссидентов, она перерастала в нечто большее. За бокалом хереса с отцом Алик услышал замечательную мысль, ставшую основой работы.

– Вот идеолог, – рассуждал старший Совенко. – Мы воспринимаем его, как творца и хранителя веры. Но вера хрупка, разбивается о камни истины, а вместе с ней гибнет и тот порядок вещей, который защищает идеолог. Идеолог будущего, как мне кажется, будет не насаждать, а истреблять веру в головах людей. Если, сынок, подойти вот так? Человек, не верящий ни во что, поверит во все, что угодно. Он послушен, управляем, предсказуем.

– Твое здоровье, папа! – кивнул Алик, поднося бокал к губам. И – запомнил…

Все больше и больше властных людей примыкали к тайной ереси поклонения нолю. Алик почувствовал, что на свержение коммунизма они пойдут скоро, и не под знаменами Сахарова или правозащитников, Солженицына или Синявского. Они пойдут под его, Аликовыми знаменами. Он проповедывал в закрытых лекториях вроде саун ЦК или буфета Совмина – его слушали, его понимали, с ним соглашались. Алик облекал их собственные мысли в звонкую фразу.

И за полтора года он так вырос, что начал чувствовать: Суслов составляет конкуренцию. Конкурентов нужно убирать…

 

***   ***

 

12 декабря в Большом Кремлевском дворце принимали главу компартии Канады товарища Каштана. Член Политбюро, секретарь ЦК, шеф пропаганды, и прочая, прочая, Михаил Андреевич Суслов по-хозяйски встречал его в Москве. Почему генсека встречает не генсек, а второе лицо партии? – задавались в Европе вопросом. Не оскорбление ли это канадскому генсеку? Но оскорбление наносилось другому генсеку, не имея против канадского ничего.

Суслов расхаживал по огромному залу, проверяя, плотно ли пригнаны пробки на бутылках с минеральной водой. На встречу с Каштаном он взял первого заместителя международного отдела ЦК Белякова и, по старой памяти, Совенко. Беляков знал английский и был основным номером, о котором писали газеты. Совенко знал французский и вступил бы в дело, если бы гость пожелал говорить на языке Квебека. Маловероятно, но нужно быть всегда готовым… как пионер! Конечно, по штату прилагались переводчики, но Суслов подчеркивал свою самостийность. Он – государство в государстве. В его вотчине есть все!

Хитро устроенное обоняние Михаила Андреевича заставляло его почувствовать, что пахнет паленым. Да и не мог не догадаться сталинский выжига, что Игнатовской системе приходит конец. Она обречена. Для Суслова это стало очевидно, когда в декабре 1966 года, после нежданной смерти Игнатова, Леонид Ильич выписал себе первую звезду героя.

– Ни за что, ни про что! – сетовали многие.

– Да есть за что! – перемигивались немногие…

Как бы намек другим строптивым. Но Суслов не хотел уступать. Он вопреки разуму верил, что влияет на Леонида Ильича беспредельно. Это было почти так. Но ошибка в «почти» могла стоить Суслову жизни. Алик, забившись в уголок зала, в костюме цвета пасмурной осени, наблюдал за хозяином. Крупные желваки Суслова ходили беспрерывно. Кулаки то сжимались, то разжимались. Сухощавый, с горящим взором, Михаил Андреевич напоминал Совенко Аввакума: если не бог, то уж во всяком случае демон. И облаченный в фанатическую веру – в самого себя, в свою звезду. Природа щедро одарила Суслова. Жаль, что такой талант, такой гвоздь режима безнадежно вбит в прошлое.

И вот, на пороге своего краха – пусть не личного, но политического, огромная кошка с острыми когтями готовится встретить Каштана. Впалые щеки Суслова румянились. Ох, не о Канаде думал в этот момент Михаил Андреевич!

Рядом с Сусловым шаг в шаг ходил секретарь ЦК Пономарев. Он выражал подобострастие перед всесильным фаворитом, но что-то гудело между ними натянутой струной…

Они очень хотели бы заглянуть в голову друг к другу. Что угнездилось там, в темных лабиринтах двух властолюбцев?

Встреча с «Каштановым», как прозвали канадца его политические противники, прошла хорошо, как и должна была. Каштан остался доволен. Когда вечером деятели разъезжались, Суслов с Пономаревым как-то странно простились.

– До свидания, Борис Николаевич, всего вам, всего…

– До свидания, Михаил Андреевич. И вам того же…

 

***   ***

 

Суслов посадил Алика в одну машину с собой. Может быть, из того потока серых ничтожеств, которые окружали Фаворита, Алик был им особо выделен. Наверное, как умный и тонко организованный. Во всяком случае, не как надежный и преданный. Суслов слишком долго жил на земле и понимал: тонкое ненадежно.

Автомобиль с бронестеклами тронулся, за окнами мелькнули кремлевские ворота, и потекла разливанная, как море, трудовая Москва. Над вулканом Кремля кружили вороны. И Алику вдруг пришла на ум странная мысль: а ведь там, в кремле, не люди, а детонаторы! Малейшее колебание там вызывает такие колоссальные взрывы на земном шаре, что извержение Везувия кажется милой шуткой. Возле этих детонаторов нельзя играть с огнем.

Он еще только начал «Метод», даже до середины не довел. За окнами мелькала столица, полная огней и радости. Война с Китаем стояла на пороге, а люди веселились так, словно в США коммунисты победили на выборах…

Суслов выглядел плоховато. Он закрыл глаза сжатыми кулаками, нездоровая бледность в полумраке кабины виделась особенно отчетливо. Что для него очередной пленум ЦК КПСС? Так, все равно, что очередной семинар для студента, очередной рабочий день для токаря или фрезеровщика.

Угрозу Суслов одновременно чувствовал и не чувствовал. Все-таки долголетняя власть притупила его нюх! Не тот был Михаил Андреевич, не тот! Алику даже стало жаль этого больного, старого человека с тяжелым дыханием и бесцветными глазами. В общем-то, он очень одинок, все его предают, все от него отступаются. Вот и Алик Совенко, продает его хитро, расчетливо, с тем, чтобы извлечь максимальную выгоду…

Михаил Андреевич достал из внутреннего кармана пальто тяжелый красный блокнот, откинул жесткую крышку. Блокнот был именной, такие делают на Гознаке в одном-двух экземплярах. На каждом листочке набрано розовыми буквами: «Член политбюро, секретарь ЦК М. А. Суслов». Это вроде чековой книжки, в которой на каждом чеке проставлены крупные суммы. О, мечта каждого шарлатана получить чистый листок из такого блокнота!

Суслов собрался писать. Совенко преданно, по-сыновьи, протянул свою «Кордье» с золотым пером. Михаил Андреевич размашисто накатал: «Тов. Мазурову. Кирилл Трофимович, я скорее всего не буду участвовать в прениях по докладу Байбакова, но я его читал, у меня ряд возражений. Во-первых, у тов. Байбакова мало сказано о нашей аграрной политике, смазан вопрос о колхозах. Товарищ Б., кажется, потворствует частным усадьбам колхозников, а ведь это путь в капитализм! (Суслов жирно подчеркнул это место). Потом, товарищ Б. много внимания уделяет легкой и пищевой промышленности».

Страничка в блокноте кончилась, Суслов перевернул ее и начал с новой: «В общем, я считаю, нужно хорошенько пропесочить товарища Б. по ряду вопросов. Не слишком ли активно лезет он в дела партии?»

И размашистая подпись: М. Суслов.

Михаил Андреевич выдрал обе странички с сильным треском, словно с ненавистью, и передал Совенко.

– Завтра с утра отвезешь Мазурову!

Алик с готовностью кивнул. Суслов вызвался подбросить его до дома. Они поболтали о пустяках. Михаил Андреевич спросил, есть ли у Алика на примете невеста. И когда узнал, что нет, вроде бы даже расстроился. Что ни говори, а Суслов был по-своему романтик, и даже (в душе) поэт. ЗИС-110 остановился. Алик приехал.

– Ладно, всего хорошего! – улыбнулся Суслов устало. – Когда невеста появится, бери меня в сваты! Мне никто не откажет, усек?

Совенко кивнул и выбрался на улицу. Звонко хрустнул под каблуками снег.

– До свидания, Михаил Андреевич!

– Эй, Алик!

Совенко вздрогнул, замер на месте.

– Дай-ка мне сюда мою записочку!

«Все! – внутренне затрясся Алик. – Такой случай! Такой случай! Больше такого не будет!»

Он отдал записку. Все было очевидно. Суслов вдруг вспомнил, что Совенко нельзя доверять! И, вспомнив это…

«У меня же есть конверт», – подумал Михаил Андреевич. Он перегнулся вперед, через сидение шофера, порылся в бардачке и достал оттуда конверт. Обычный. Советский. Без марки. На картинке изображен целеустремленный олень.

Суслов вложил записку, доверив ее покровительству оленя, лизнул кромку конверта – и надежно запечатал сообщение. Наглухо замуровал. Пакет перешел к Алику.

– Пока! – царственно дернул подбородком Михаил Андреевич. Хлопнула дверца, машина унеслась прочь, растаяла в огнях улицы. Совенко пошел домой, но хотелось не на квартиру, а в Угрюм-холл.

 

***   ***

 

До декабрьского пленума оставалось три дня. Выйдя из машины Суслова, Совенко подождал, пока она уедет, и направился в ближайший киоск «Союзпечати». Слава богу, они еще работали. В разделе «марки, конверты, сувениры» предлагался широкий ассортимент продукции. СССР живет по жестким нормам ГОСТа. И во Владивостоке, и в Ашхабаде, и в Бресте выпускается одинаковая полиграфическая продукция по признанному комиссией шаблону. Алик благословил этот разумный порядок, когда в числе предлагаемых конвертов увидел пачку с целеустремленным оленем. Удача улыбалась! Совенко купил несколько оленей и словно на крыльях полетел в свою мрачную, промозглую, пустую квартиру. От задуманного дела прохватывало дрожью, но игра стоила геморройных свеч!

Захлопнув входную дверь, Алик побежал на кухню. На мгновение замер, взвешивая в руках два конверта: один – пустой, другой – с начинкой. Почему-то пришло в голову:

 

С каким наслаждением жандармской кастой

Я был бы высечен и распят…

 

Он видел! Он видел все, что написал Суслов! До последней буквы! И он знал, что делать!

Тонко, протяжно запела рвущаяся под пальцами бумага… С коллективным правлением закончено! Закончено! В стране будет абсолютная монархия! Конверт рвался. Морда оленя-хранителя дернулась в изумленной судороге. Лжеолень, подготовленный заранее, скалил зубы. На стол выпали два листка Сусловского послания. Алик почувствовал, как задрожали руки. Еще не поздно было положить оба листочка в новый конверт, и остаться верным своему сюзерену. Но сюзерен кончается. Нужно быть слепым, чтобы не видеть, как все вокруг недовольны черным магнатом, серым кардиналом нового времени. Да и дело, в конце концов, не в личности. Вопрос стоит глубже – будет ли на Руси боярская республика, или, наконец, придет царь. Нужно бороться.

Алик отделил листочки. Один из них исписан лабудой – он пойдет Мазурову. А вот второй…

То ли Суслов устал, то ли он действительно болен, но он не понял двусмысленности фразы: «В общем, я считаю, нужно хорошенько пропесочить товарища Б. по ряду вопросов».

Да, это был уже не сталинский Суслов! Это был Суслов, нравственно ожиревший и обнаглевший без окрика сверху. Алик взял в руку свою «Кордье», показавшуюся необычайно тяжелой. «Товарищ Б.» – это Байбаков, который должен выступать на пленуме первым…

А что вы скажете о «товарище Бр.»? Суслов писал Совенковым пером. Жест подхалима, подающего начальнику ручку оказался дьявольски хитрым жестом.

Алик исправил ошибку. Буковка «р», разом переменившая все, удачно вписалась в контекст. Совенко перешел Рубикон. И дороги назад уже не было. Мысли, как овцы, заметались перепуганной отарой:

– Господи, господи, что же я сделал? Во что я влез? Как зерно между жерновами…

И вдруг селевой поток в голове разом заледенел, застыл в случайном хаосе, покоренный простой истиной:

– Я его ненавижу!

Алик отшатнулся от столь откровенного признания. Он не думал об этом раньше. Он всегда считал, что управляется разумом, а ведь давно уже шел по велению мощной, замаскировавшейся под логическое построение эмоции. Но теперь поздно. Назад уже не пройти.

Алик машинально запечатал первый листок – лжеолень, казалось, подмигнул лиловым глазом. Второй листок навсегда отделился от первого. Отныне у них была разная судьба. И у Алика – нового и старого, первого и второго – тоже…

 

***   ***

 

Лукавый партаппаратчик Александр Николаевич Яковлевич заготовил бомбу. Подговорил Алика и еще одного демократа, Смирнова, что в случае удачи Яковлевич сядет на место Суслова, Смирнов на место Яковлевича, а Совенко на место Смирнова. Собрав всю грязь, которую подчиненные могут знать о своем начальнике, троица излила ее на бумагу и отправила Косыгину. Полагали, что победитель разрухи придет на пленум и скажет речь. В партии немало его сторонников. Самозваного Диктатора Суслова ненавидят почти все. Проголосуют, снимут. Если Генсек не захочет расстаться с фаворитом, то снимут и генсека…

Так, во всяком случае, полагал европейски образованный Яковлевич. Годы учебы в колумбийском университете не прошли для него даром. Алик не спорил, но иллюзий не строил. Во-первых, Косыгин не возьмется. Даже если бы взялся озвучить это старье об участии Суслова в Сталинских репрессиях, то что его слово? Пух. Народ и партия сделают так, как скажет генсек. Главный удар должен нанести Брежнев. И он нанесет главный удар. Алик знал, как это сделать. Отнес компромат на Суслова премьеру – тот улыбнулся скептически…

И тогда Совенко извлек записку, которой суждено переломить историю…

 

***   ***

 

Брежневским секретариатом заведывал товарищ Цуканов. Алик встретился с ним и передал бумагу с хорошо тут знакомым почерком Суслова. Ни одна экспертиза мира не сможет доказать подложность документа по одной букве. Записка о «товарище Бр.» стала последней каплей, переполнившей чашу терпения. Оскорбленный, отметая компромиссы, Брежнев приказал принести ему речь, написанную известным радикалом, Александром Бовиным. Это стало спичкой, поднесенной к пороховому погребу. Гречко и Щелоков готовили силы для ареста Сусловской камарильи.

 

***   ***

 

В центре Москвы стоял почти обычный дом. В доме была почти обычная квартира. А в квартире, всего раза в три больше обыкновенной был прописан владелец Версалей в Жуковке, Завидово, Пицунде, и вообще, властитель всех дворцов России.

За день до декабрьского пленума Леонид Ильич, как радушный хозяин, принимал своего соседа по дому и старого друга Николая Анисимовича Щелокова и его жену Светлану Владимировну. Мужчины сидели за столом в зале, прислугу выпровадили гулять, женщины хлопотали на кухне. Как в старые добрые времена, когда не было этих умильных «Слав», «Валер», и прочих горничных, а заправляли всем по-семейному.

Виктория Брежнева и Светлана Щелокова дворянками не были, могли еще тряхнуть стариной – не столько для дела, сколько для собственного удовольствия.

– Ну что ты решил, Леонид? – спросил Щелоков, глотая содержимое вместительной стопки.

Брежнев покачал сжатой в руке бутылкой.

– Не начинай! – скуксился он. – Одна радость посидеть вот так за стаканчиком со стариками! Которые не брезгуют еще! Мишку Янгеля помнишь, из Днепропетровска? Хотя где тебе… Это ж только я вас всех помню! Нынешним летом наградил его, героем сделал, а завел на коньячок – нет-с, нос воротит! Я, мол, не пью! Это Мишка-то!

– Леонид, сейчас не об этом! – поднял палец Щелоков.

– Я его пацаненком еще помню, таким вот! – сокрушался Леонид Ильич. И показал рост пацаненка – метра под два.

– Ты не прав! – тряс Щелоков вислым, мокрым лицом. – Я говорю, что ты решил?! Я не пить пришел!

– И ты, Хома Брут! – молвил генсек. И молчал. Но он сам научил своих друзей фамильярности, начиная с того, что запретил им называть себя по имени-отчеству.

– Хочешь ты, Леонид, не хочешь, а решать что-то надо!

– Будем ломать! – улыбнулся Брежнев. – Но любя! Ломать – любя!

Леонид Ильич изволил рассмеяться.

– А дело нешуточное! – возразил Щелоков. – Леонид, ты легкомысленно относишься ко всему этому! А ведь дело дошло уже до того, что в тебя стреляют!

Брежнев поперхнулся водкой. Речь шла о покушении на него, произошедшем совсем недавно. Какой-то маньяк стрелял в генсека из «парабеллума», но бдительность охраны не дала Брежневу стать русским Кеннеди. Чем СССР в очередной раз доказал свое превосходство над США. Конец 60-х вообще богат на маньяков, но неслыханный доселе случай потряс советские верхи.

– Неужели, Коля, ты думаешь, что Михаил Андреевич… – Брежнев недоговорил, настолько нелепой показалась ему эта мысль. Суслов, такой тонкий, интеллигентный – связан с покушением?! Абсурд! Просто друзья генсека, знавшие его до коронования, недолюбливают других хозяев страны.

«Мелочные обиды, подножки, сведение счетов! – подумал Брежнев. – Все это не к лицу коммунисту! Не его фасон!»

Просто они не любят Михаила Андреевича. Брежнев сказал это голосом человека, уставшего объяснять.

– Он на вас и гаркнуть может! А то пользуетесь моей добротой! Вот! Добротой пользуетесь! Вот поведай мне, Коля, чем докажешь, что стреляли в меня по заданию Суслова?

– Прямых доказательств нет! – развел руками Щелоков. – Но, Леонид, если предположить…

– А вот не надо предполагать! – поддал Брежнев кулаком по столешнице. – Допредполагались уже! Это знаешь, к каким временам такие предположения восходят? Я социалистическую законность извращать не позволю! Сибирь у нас, слава Богу, освоена! А решил я вот что: станет Суслов зарываться – мы его сместим! Но и ты, Коля, тоже не зарывайся!

– Арестовать надежней! – упрямо твердил Щелоков. – Ты, Леонид, о временах заговорил… А я тебе скажу: хорошие были времена! Порядок был, и в генсека, – Щелоков сделал такое лицо, собирался перекреститься. – В генсека, в знамя наше, никто не стрелял…

– Ну и что? – обиделся Брежнев. – Жаль, что ТОГДА не стреляли! Жить нужно по Ленинским законам! Нужно учиться у Ленина принципиальности и конструктивности…

У Брежнева появлялась неприятная черта: в дружеском кругу изрекать отрывки выученных речей.

– Знаешь, Леонид, – произнес Николай Анисимович напыщенно. – Ленин никогда не учил делать революцию в белых перчаточках!

Но напыщенность схоласта плохо сидела в обезьяньей фигурке Щелокова. Смотрелась, как костюм не по размеру. Злые языки говорили, что по Щелокову можно доказывать происхождение человека…

Что и говорить, была в Николае Анисимовиче какая-то пришибленность, приземленность, на лице написано: сейчас пойду, в грязи вываляюсь!

Щелоков, как ниточка за иголочкой тянулся за Брежневым из Молдавии. Леонид Ильич строил фундамент собственной власти. Сиятельные олигархи Политбюро оглянуться не успели, как на всех них оскалились клыки брежневских псов: мигни генсек глазом – разорвут! Но генсек не мигал. Он, человек непоследовательный, сделал первый шаг и боялся второго…

Вернулась в комнату Светлана Владимировна с пышущим пирогом на подносе. Она шла играючи, с радостной улыбкой на все еще красивом, моложавом лице.

– О! – обрадовался Брежнев и щелкнул пальцами. – Ты посмотри, Коля, что наши половины состряпали! Ай, да Света! Ай, да Витя!

– Леонид Ильич! – сказал Щелоков серьезно, пытаясь вернуть августейшего друга на стезю государственных дел. Но Брежнев уже отвлекся, политика утомляла его. Он куда лучше чувствовал себя в стихии житейских радостей.

– Давай, Света! – кричал восторженно Леонид Ильич. – Давай, муж твой уже штрафную выпил! Теперь твоя очередь!

Брежнев потрясал узорной бутылкой «Рябиновой». Рюмка наполнилась всклянь.

– Пей, Света! А ты, Витя, иди, иди сюда, смотри, чтобы она выпила до дна! На вот, закуси колбаской!

Светлане Владимировне пришлось покориться. Она поднесла рюмку к губам, выпила половину.

– До дна!!! – возопил Леонид Ильич с притворным возмущением. – Чаша моего терпения лопнула! Так велю я!

И добавил с хохотом, раскатисто, по-брежневски:

– Царь я или не царь?

Не раз и не два в дружеском кругу называл себя Брежнев царем. Было ли это шуткой, или в самом деле Леонид Ильич знал себе цену?

– Царь я или не царь?

«Скоро узнаем, товарищ Брежнев!» – подумал Щелоков. Но вслух этого не сказал…

 

***   ***

 

Маэстро, туш! Зажгите рампы! На арене Виталий Совенко – Виталий проклятый, Виталий несчастный, Виталий, которого все ненавидят… Мертвец, которому словно в насмешку дали имя с корнем vita , жизнью. Господи, господи! Виталий, который, в сущности, никому не сделал ничего плохого! Виталий, который умеет ценить друзей, который никогда не отказывал им в том, что имел – в деньгах. Виталий проклятый. Виталий заговоренный.

Тогда, в 1969, казалось сладким осознание тяготеющего над тобой рока, смертности, смешанной с азартом участия в большой драке. Суслов падет! Суслова расстреляют!

Или расстреляют Брежнева. Мало кто тогда из знающих людей выходил за рамки этого «или-или». Бескровное удаление Хрущева казалось чудом. Но люди все еще помнят сталинскую школу, чтобы постоянно надеяться на чудо. Отдельно взятый Алик тоже помнит – и трудно мыслить по-другому. Люди – мусор, хотя бы потому, что на протяжении всей истории они были мусором. В борьбе за власть с ними не церемонятся.

Перед пленумом Алик регулярно относил Цуканову в секретариат информацию о внутренних делах сусловской кухни. Цуканов был настроен боевито:

– У тебя хороший нюх, Виталий! Как знать, может вот этой папкой ты спас себе жизнь!

– Будет кровь! – кивал один из референтов Леонида Ильича, Голиков, человек старой закалки. – Тут просто так не обойдется! Пора давить уклонистов!

Алик и сам понимал: ХХ съезд уходит, с ним уходит в пыльные архивы и политическая оттепель. Значит – реабилитация Сталина… А эта реабилитация ударит по всем, кто топорщился, и неважно – в правую ли, в левую ли сторону. Алик поехал на Старую Площадь, с некоторых пор ставшую Сусловской резиденцией.

Леонид Ильич стал предпочитать свой кремлевский кабинет. Партия и государство раскалывались. Государство пыталось выйти из-под мелочной опеки…

Михаил Андреевич работал в привычном ритме, с ленью, с зевками в кулак. Он что-то чувствовал, безусловно, но не знал ничего, и чувства оставались подавленными. Алик сделал доклад о работе своей лаборатории и выбрался от шефа после совместного чаепития всех сотрудников, когда уже стемнело. На руке тикала часовая бомба истории: оставалось 48 часов до взрыва. Алик шел по широкой, серомраморной лестнице. Охранник в стеклянной будке КПП привычно отдал ему честь.

На улице хлестал резкий ветер, с запада наползали тучи, но огромный кусок грязного неба был открыт. Светили звезды. Москва готовилась к встрече нового года. Алик готовился поменять хозяина.

– Суслова убьют! …Суслова убьют! – неотступно гудело в голове Совенко.

Понимал ли Совенко, что Брежнев не отдаст голову фаворита? В общем-то, понимал, но находился в каком-то опьяненном кураже, граничащем с безумным исступлением. Как спел диссидентский Сирин – Высоцкий:

 

Он – самый первый фаворит,

К нему король благоволит,

Но мне сегодня наплевать на королей!

 

Турниры остались, только оружие на них другое. Горла режут бумагой.

 

***   ***

 

И тут появился человек в шинели милицейского сержанта. Вынырнул из темноты, как призрак. Да это и был призрак прошлого – Илья Маслов.

– Виталий Терентьевич! – позвал он. – Виталий Терентьевич!

Совенко уставился на него, в упор не узнавая.

– Я – Маслов! – подсказал Илья. Алик протянул руку. Так они и встретились, непримиримые враги, не подозревающие, что остались врагами. Два человека, один из которых все время поднимался вверх, а другой падал вниз.

– Мне нужно к Суслову! – просительно осклабился Илья. – У меня информация о заговоре против него! Виталий Терентьевич, я вас жду, без вас меня не пустят!

– Заговор? – поднял бровь Алик. Пожал плечами. В ушах заклокотало, словно кровь закипела и забулькала. – Точно, Илья? Ты не мог ошибиться?

Нет, Илья не ошибался. Он начал излагать план действий монархистов. О чем будет речь Брежнева; какие газеты опубликуют ее на следующий день; сколько офицеров будут арестовывать Суслова, сколько – Мазурова; кто договорился с Андроповым – не выступать в защиту шефа. Илья был осведомленнее Алика. Он отвозил ящик коньяка на дачу заместителя Щелокова генерала Крылова. Там попал в пьяную баню и услышал все из первоисточника. Спешит исполнить патриотический долг…

– Арест предрешен? – спросил Алик с почерневшим лицом.

– Вопрос на разработке… – уклончиво ответил Илья.

«Это уже не важно! – подумал Совенко. – Не важно! (он самый первый фаворит, к нему король…)»

Не важно! Разработают и арестуют! Произошла утечка информации. Неудивительно, раз министерствами правят идиоты, пьяницы и разгильдяи. Илью, вероятно, хотели сделать исполнителем – он ведь на крючке, одной ногой за решеткой. А Маслов – Аликова школа! – понял, что у него единственный шанс вырваться из мертвого круга, сделать карьеру, приобрести могучего покровителя. Маслов знал, что делал: если Суслов узнает, кинется со всех ног к генсеку, пробьется сквозь окружение, старательно избегающее этой встречи, то как знать…

Решительность Леонида Ильича длится до первого столба с объявлением. Главное, чтобы он не видел в Суслове человека – только политический фактор! Человеческие страдания могут отвратить Брежнева от реформы, развернутой и проводимой во благо миллионов…

«Нет, Илья! – пронеслось в голове Алика. – Я не дам тебе спутать мою игру! Не дам! Ты опять встал мне поперек дороги!»

И Совенко решительно шагнул к подержанной «Победе», своей первой из машин. Он купил ее два месяца назад. Теперь название машины казалось пророческим.

– Михаил Андреевич уже уехал! – сказал Совенко предательски-дрожащим голосом. – Он на даче! Раз такое дело – нужно немедленно ему сообщить!

Илья Маслов не почувствовал натяжки, сел в машину. Он по-прежнему был огромным, а на казенных штангах МВД хорошо подкачал мускулы. Алик завел мотор, тронул… Нужно было заскочить домой – за пистолетом. Если бы у Алика был ствол, то все оказалось бы проще. Но ствола не было…

– Мне домой нужно заскочить! – сказал Алик. – Документы кое-какие…

Но Маслов уже, казалось, заподозрил что-то.

– Не надо! – рявкнул он. – Все дела будешь делать потом! Или ты не понял, жжёноухий?

Как всегда, он подавлял своим характером из стали.

– Понял, понял! – закивал Совенко. Нужно было выкручиваться подручными средствами.

Пот тек Алику за воротник. Убить? Убить?!

Никогда раньше он этого не делал, никаких навыков не имел. Как это происходит? Пожалуй, куда легче Маслову убить Алика…

Прожигая темноту фарами, автомобиль мчался за городскую черту. За город выбрались уже поздно ночью. Дорога обледенела. Алик гнал с бешеной скоростью, надеясь, что мотор заглохнет или еще что-нибудь испортится. Но машина работала, как часы. Оставалась одна возможность – доехать до Угрюм-холла и действовать на месте.

Алик плохо видел, туман застилал глаза. Автомобиль скрипнул тормозами у ворот поместья. В далеком селе залаяла проснувшаяся собака. Ее лай разносился в чутком морозном воздухе.

Тогда еще местный совхоз расчищал дорогу от шоссе до Угрюм-холла. Теперь Алик и Маслов попросту не добрались бы до места назначения. Илья, принюхиваясь, как пес, вышел из машины. Вид Угрюм-холла удовлетворял представлениям Ильи о даче Суслова. На первом этаже горел свет – видимо, дядя Багман прогревал дом, поддерживая в нем постоянную температуру.

«Почему же так поздно?» – мелькнуло в голове Алика, и он тотчас отбросил вздорную, никчемную мысль. Маслов глубоко вздохнул: по правде говоря, он не очень верил скользкому угрю Совенко, но теперь успокоился. Кажется, Алик верно служит своему шефу. Да и с чего бы ему не служить? Все в порядке! Вот – дача, вот окно – Суслов, видимо, не спит… И отлично!

Алик сунул руку под сидение и нащупал замасленный гаечный ключ. Маслов шел вперед. Он не оборачивался – даже когда услышал шлепок автомобильной дверцей, даже когда шаги Алика захрустели сзади снежной корочкой. Алик догонял недруга. До ворот Угрюм-холла оставалось два шага. Добро пожаловать в обитель Иегуды! Два шага…

Не дойдя этих двух шагов, Илья повернулся лицом к Совенко…

История слепа. Это просто отрасль биологии. Это – натурализм, наблюдение за копошащимися тварями. Но в своей крайней объективности история закономерно перерождается в субъективизм. То есть, скажем, отметая латинизмы: бунты, смуты, войны, хозяйство, выборы – не причина, а следствие. Историю делают яд, кинжал, красивые любовницы. Их всевластие – выражение всевластия объективных законов…

Мысли вроде этих, но спрессованные в секунду, пронеслись в голове Алика, когда Илья повернулся с каким-то пустячным вопросом. Илья хотел спросить время; или попросить сигарету; или… неважно!

Алик ударил гаечным ключом по враждебному ненавистному лицу! Может, если бы удалось ударить по затылку, анонимному, безликому, то это не оставило бы таких тягостных воспоминаний. В сущности, это было продолжение той далекой экзекуции клюшками. Это не было преступлением, напротив, это было исполнение закона: власть в лице Алика карала мятежника, рецидивиста мятежа. Совенко – власть, бунт против них – измена родине. Приговор привести в исполнение…

Приговор судьбы. Судьба – слово однокоренное с судом…

Алик ударил с разворота, в область носа – и лицо оторопелого Маслова разом исказилось, как в плавящейся кинопленке. Капельки крови рассеялись на белом снегу.

Второй удар пришелся по виску – висок хрустнул и скособочился, как взломанный дверной косяк. Маслов начал падать – как-то очень медленно, с хрипом и всхлипываниями. Падал он на Алика – Совенко пришлось отскочить.

Бил не гаечный ключ, били куранты истории. Кремлевские куранты…

Маслов упал лицом в снег. Алик рухнул на колени возле отлетевшей милицейской шапки с кокардой, и добавил Маслову по затылку. Кость стучала о металл, пока, наконец, не хлюпнуло: ключ провалился в мозг. Ключ фортуны…

Совенко отупело смотрел на дело рук своих. Вот лежит поверженный страх юности – как легко оказалось его одолеть. Вот – труп сусловщины, труп игнатовщины, труп совнархозов. Труп Маслова…

 

***   ***

 

Алик осмотрелся по сторонам: в Угрюм-холле ничего не заметили, собака в деревне успокоилась. Дрожали руки, раскалывалась от боли голова, во всем теле растекалась безвольная слабость. Он выполнил спартанский обряд инициации – свершил критию – то есть убийство, дававшее юноше право считаться мужчиной. Но чувство было такое, будто не Маслова, а его, Совенко, били ключом. Орудие холодело в руке. Алик отбросил его в сторону – правда, не сразу – пальцы заклинило, как бульдожью челюсть в мертвой хватке. Вся рука была в крови… Или в машинном масле? Алик начал разглядывать, но в проклятой темени ничего не было видно. Черт с этим!

«Только не обезуметь! – твердил себе Совенко, чувствуя близость истерики – Только не терять…»

Что? Бдительности! Всех убийц всегда подводило одно – они слишком следили на месте преступления.

Вопреки воле организма, Алик встал и открыл багажник автомобиля.

Затем отнес туда гаечный ключ, шапку из «забитого браконьерами» плюшевого медведя… Что еще?

Сам Илья. Тяжело было поднимать его тушу, но пришлось в последний раз прокатить его на своей шее. Маслов всегда был паразитом. Обыскивая его, Алик, кроме сержантской корочки и письма «тов. М. А. Суслову», в котором излагались планы монархистов, обнаружил странное ожерелье на шее. Оборвав нитку, Алик вытянул вещицу на свет звезд… Перстни!

Золотые мужские печатки и женские колечки с разноцветными камешками. Совенко, отупевший от содеянного, не сразу понял, откуда у «опера» все это богатство…

Маслов, врываясь в квартиры, попросту остался верен себе. И Алик почувствовал что-то вроде… жалости. Да, жалости к такому же отверженному, которого все так же ненавидят. Правда, заслуженно. А Алика – просто так, за право рождения, за то, что в естественном отборе слабый, уродливый, не выжил бы. Но все-таки Совенко и Маслов – одноклассники, они принадлежат к одному классу, виду, подвиду.

Они должны были жить в симбиозе, как одноклеточные в Вольвоксе, как кораллы и сине-зеленые водоросли вместе с зоо… господи, как же там? Зоо-оксантеллами! Как…

«Нет, нет, о чем я думаю? – ураганом захолодило в черепе Совенко. – Я же ума лишаюсь!»

Он понимал, что очень скоро это может признать компетентная медицинская комиссия.

Маслов лежал в багажнике, лицом вверх – совершенно изуродованное лицо. А когда-то оно притягивало женские взоры своей грубой брутальностью, своим животным совершенством. Теперь оно никак не красивее Аликова.

Прощай, Илья! Сегодня ты вышел из дома и, разумеется, ничего никому не сказал – у тебя нет людей, которым ты бы мог доверять. Никто не станет искать тебя у Старой Площади, а тем более – у ворот подмосковного Угрюм-холла. Ты шел за своей удачей, но ты проиграл эту лотерею. Потому что стал поперек дороги члену лотерейной тиражной комиссии!

Хлопнула крышка багажника. Алик засыпал свежим снегом кровавые следы. Дело сделано! Риска, казалось бы, никакого. Но Алик уже не мог ехать обратно, и шатающейся походкой направился к дому.

 

***   ***

 

А к утру у Совенко была высокая температура. Он слег, и уже речи не могло быть, чтобы он сам вел машину. Дядя Багман пошел в совхоз и позвонил в столицу, по номеру Мака Суханова. К счастью, Мак был на месте. У него тогда еще не было своей машины, пришлось ехать на служебной. Она немедленно, не дождавшись даже, пока Мак дойдет до дверей, ушла. Дядя Багман выбрался в сторожку – чистить снег с крыши, и говорить можно было начистоту. Алик выложил все – и Мак деловито похлопал его по спине:

– Молодец, старик, я от тебя такого не ожидал!

И сразу, как ни в чем не бывало, переключился на бытовуху:

– Слушай, Алик, у тебя нет ли чего перекусить? Кроме проводов! Голодаем…

– Что делать, Мак? Что делать? Это же убийство!

– Угу! Ты теперь меня держись! У чекиста должны быть чистые руки, горячее сердце, холодная голова… От твоего Маслова нельзя отрезать что-нибудь по этому реестру?

– Мак, я же не шучу! Я действительно его убил! Понимаешь? На самом деле, без дураков!

– Без дураков – это классно, дурак – самый опасный свидетель! Ты давай корми меня, я свое не мытьем, так каканьем возьму! После и поговорим!

Поев сухофруктов и объявив, что таким углем питаются только батарейки, Мак предложил буднично:

– Самое лучшее – это сжечь его в камине! У тебя ведь камины газовые? Как раз крематорий!

Суханов горловито захохотал.

Суеверный ужас отразился на лице Алика.

– Нет, нет, Мак, ты что? Это же какой дымоган пойдет! Вся деревня увидит! Да и потом – дядя Багман! Он ведь не знает! И еще – температуры может не хватить, скелет останется!

– Хорошо! – улыбнулся Мак, показывая, какой он покладистый. – Что ты предлагаешь?

– Ну-у! – развел руками Совенко. – Не знаю… Закопать где-нибудь!

– Зима на дворе, Алик! – напомнил Суханов. – Мы с тобой и полметра не проковыряем, с нашими любовями к труду!

– А может в воду? – спросил Алик уныло, уже без всякой надежды.

– Чтобы он в проруби всплыл? – сказал Мак укоризненно, так, что послышалось в его голосе: Алик, Алик, за какого же дурака ты меня держишь!

– Ладно! – хлопнул Мак себя по колену. – Есть вариант, который всех устроит! Я тут занимаюсь хозделами, выезжаю на аварии… проверка на предмет диверсии... Так вот, тут у меня прорвало водопровод на улице Космонавтов, трубы разобрали и решили проложить его совсем в другом месте. А почему, угадай? Потому что место глухое, технику не подвести – с одной стороны забор, тылы гаражей, с другой – глухая стена начала века, пустырь, бурьян, ржавые железяки… Свидетелей меньше, чем у проруби! Осталась канава, ее завтра засыпят…

– И что ты предлагаешь? – поинтересовался Алик саркастически. – Бросить труп на дно этой канавы?!

– Ты слушай, а не мозги компостируй! – рассердился Мак. – Там остался старый коллектор. Если запихать туда нашего друга, то он станет ценной находкой археологов тридцатого века.

Алик еще сомневался. Мак уже совершенно убедил самого себя. Он всегда был уверен в том, что делал, не сомневался никогда. Изредка ему за это крепко попадало, но все-таки его вера в себя приносила больше пользы, чем вреда.

«Победа» помчалась в Москву, везя в багажнике шнур, чуть было не подпаливший кремлевские детонаторы. Страна готовилась к съезду. На главных улицах и площадях вывесили портреты всего ЦК в кумачевом обрамлении. Долгий ряд отъевшихся, самодовольных лиц, похожих на родословную галерею смотрел со всех сторон. Брежнев пока первый среди равных, даже размерами не отличается от других.

Развевались кумачовые полотнища. Болтались на ветру кумачовые призывы. Вся столица, казалось, объята багряным пламенем.

«Ленин жил, Ленин жив, Ленин будет жить!», «Твердым шагом идти к коммунизму!», «Плыть и дальше в коммунизм!», «Крепить союз рабочих, крестьян, трудовой интеллигенции!»

Красная империя. Красный царь. Красное дворянство.

В багажнике стукался дырявым черепом о металл Маслов. Вскоре Мак вывернул на хорошо знакомую ему улицу Космонавтов. Он всегда слонялся по таким трущобам, ища себе диких девчонок – так же принципиально, как принципиально спал Совенко со шлюхами. Любил шлюх за честность, они сразу говорят, сколько выманят…

Темнело. Рабочий день давно закончился. Над канавой, скрытой за горами бесхозного гравия и снега никого не было – только свистал холодный ветер, неся маленькие противные снежинки…

Алик подошел к краю траншеи и глянул вниз, куда посыпалась земля из-под ботинка. Перед ним открылась серенада мусорной долины, запорошенный хаос погибшей цивилизации. Не слишком глубоко. Но достаточно глубоко. Вот и коллектор – низкое кирпичное строение, крытое бетонными плитами. Сюда суждено схоронить труп хрущевщины!

– Давай, Алик! – позвал из машины Мак. – Я что, один что ли буду тащить?

Алик поспешил на помощь. Он подхватил Маслова под руки.

– Кидай! – приказал Суханов. Труп полетел в траншею. Кажется, от удара ему сломало шею – как второй раз убило. Алик и Мак спрыгнули вслед за Ильей, подтащили его к коллектору. Когда-то здесь проходили толстенные трубы – две дыры в кирпичной кладке указывали, как грубо выволокли их из насиженных гнезд. В одну из дыр Мак сунул голову Ильи и достал складной нож.

– Ты чего? – подозрительно нахмурился Совенко. Суханов кивнул на перстень-печатку со скорпионом, что украшал мизинец Маслова:

– Не слазит! Срезать надо!

– Да ты что, Мак?! – воскликнул Алик и весь мелко задрожал. – Зачем он тебе? Зачем?

– Чтобы опознать было труднее! – разъяснил Мак устало, как учитель бестолковому ученику. – Если, Алик, ты такой нервный, то отвернись!

Нож вошел под мертвую кожу…

Но Совенко не захотел отворачиваться – он вцепился в руку друга:

– Мак, ну не надо! Это мне в кошмарах… Я же и так уже чистый неврастеник!

– Как хочешь! – кивнул Суханов. – Это твой труп, Алик!

– Что?!

– В смысле, он принадлежит тебе! – поправил Суханов. – Мне, между прочим, тоже не в радость его резать, но я просто держу себя в руках! Я не хладнокровный убийца-профи! Я теплокровное млекопитающееся!

Вдвоем они запихнули Маслова в коллектор. Там всплеснуло – видимо, на дне стояла вода. Или что-то жидкое, незамерзающее…

Перстень со скорпионом Маслов унес на надрезанном пальце. Унес, чтобы потом, через долгие-долгие года выбросить скорпиона на поверхность.

Рабочие ремонтировали телефонный кабель и случайно экскаваторщик почувствовал, что ковш скребет по чему-то твердому. Объятый мечтами о древних кладах, работяга разворотил старый коллектор, и вместо золота нашел разложившийся труп в милицейской шинели…

 

***   ***

 

Много, много было всего в памятном 1970-м году. Брежнев уехал в Белоруссию, как когда-то Грозный в Александровскую слободу, а потом возвратился триумфатором. Суслов сломался, сдался, униженно умолял дать ему свободу и маленькую пенсию – в память о прежних заслугах. Брежнев посмотрел презрительно, отрывисто бросил:

– Вон из Политбюро!

И только-то! Яковлевич в начале семидесятых стал секретарем ЦК в области пропаганды, параллельно Суслову, как бы подстраховывая его линию. Добился-таки своего, не так, так иначе!

Тяжельников в 70-м положил основу для пышных азиатских славословий в адрес генсека. Речь Тяжельникова стала отправной точкой возвеличивания непосредственно личности Брежнева, а не только его поста.

Михаил Андреевич сломался раз и навсегда. Стал другим человеком. И Брежнев протянул ему снова руку дружбы…

Алик оставался со своим шефом. Кому-то могло показаться, что их сотрудничество – опасное, неискреннее, но жизнь доказала его прочность. И ведь именно Совенко оставил умирающий Суслов свой архив!

Начальник и подчиненный, таким образом, хорошо узнали друг друга, испытали свои свойства на практике. Совенко лучше иметь другом, чем врагом – понял Суслов. И лучше иметь другом, чем трупом.

Впрочем, что об этом вспоминать? Дальше события катились по глади сознания, не впечатываясь.

Счастье попросту не запоминается.

 

***   ***

 

1973 год Алик встретил уже заместителем заведующего лабораторией биометрии во Всесоюзном Центре биотехнологий, одной из ключевых цитаделей партии и правительства. Вначале была досрочная защита кандидатской диссертации. На безобразно звучащую должность «замзавлаба» Совенко перешел с безобразно выглядевшей должности «человека-промокашки».

Директор Центра и академик Андрей Григорьевич Сбитнев вяло враждовал со своим навязанным из ЦК заместителем Кацнельсоном и очень быстро «помнить забыл» про какого-то очередного услужливого холуйчика. Но Алик не отплатил взаимностью, не забывал о Сбитневе – в помощники шефу перед уходом технично был сосватан Ильяс Сагидуллин, несчастный жених напропалую блудящей сестры Корины.

А над новорожденным номенклатурщиком Аликом, уже начавшим рассаживать на ключевые места своих людей, пока ещё сидел Завлаб, ссыльный партиец-отставник Крохалев.

Алик был не из тех людей, которые довольствуются третьестепенными ролями. Да и трудно предположить себе смиренность в практикующем оккультисте, к которому со всего СССР свозили на биометрические анализы экстрасенсов, телепатов, всяких прочих умельцев со сверхспособностями.

Когда твои подопечные – колдуны с Алтая – останавливают на расстоянии, силой одной мысли, сердце лягушки – невольно задумаешься об остановке сердца врага. Когда твои люди взглядом переталкивают ложки на столе – непременно вообразишь себе как бы случайную автокатастрофу с предметом карьерного препятствия.

 

Иудифь Давидзе, девушка с Кавказа, полугрузинка-полуеврейка, появилась в лаборатории в феврале 1972 года. Она приехала откуда-то из менгрельской высокогорной деревушки и ставила довольно точные диагнозы болезней, водя над головой пациентов руками. Не сказать, что она была красивой – смугла до черноты, черна волосом и взглядом, остра горбатым носом – сущая колдунья, но она была жаркой и страстной.

– Мне нужно устроиться у вас на штатной основе, тогда мне смогут выдать квартиру в Москве, – спокойно и уверенно сказала она Крохалеву.

Аггей Борисыч Крохалев, старый, облезлый, как гриф-падальщик, партийный неудачник, пропустил её слова мимо ушей. Он как раз писал очередной свой опус, что-то вроде монографии «Колхоз, как высшее достижение человеческой мысли», и только посмеялся над колдуньей.

– Девушка, у нас есть сотрудники, которые работают в системе уже по десять лет, но они все сидят без квартир! Если хотите квартиру сразу – устраивайтесь дворником...

Крохалев измерял биометрию жужелиц и гусениц для улучшения агрикультуры. Что он мог понимать в тонких материях?

– Мне нужно устроиться у вас на штатной основе, тогда мне смогут выдать квартиру в Москве, – по-прежнему твердо, без запинки или сомнений повторила Иудифь замзавлабу Алику. Они долго и пронзительно посмотрели друг другу в глаза – и Совенко поверил в силы девушки. Он подписал заявление о трудоустройстве Давидзе через голову Крохалева.

Действительно, через пару месяцев Иудифь получила ордер на квартиру. Совенко не удивился – он ведь читал «Магистериум» и знал, что у колдунов свои возможности. В новой квартире замзавлаб и его новая лаборантка яростно, по-кроличьи сношались на скрипучем, купленном с рук диване, который в итоге доломали и вместе выкинули.

А потом лежали голые и потные, ослабшие и откровенные на синтетическом колком паласе и беседовали по душам.

– Почему ты выбрала меня? – спросил Алик у колдуньи, нисколько не обольщаясь относительно своих мужских достоинств.

 

– Ты сильный маг, – ответила Иудифь. – Я это сразу почувствовала. Не то что твой Аггей Борисыч – этого в лаборатории дальше вахтера нельзя было пускать...

– Вообще-то не он мой, а я его... – грустно улыбнулся Совенко.

Давидзе поводила смуглыми руками над головой любовника.

– Я поставлю тебе диагноз: твоя болезнь – Сбитнев и Кацнельсон...

– Угадала... Не хотел бы быть твоим мужем – от тебя ни фига не скроешь...

– Очень ты мне нужен, в мужьях-то, – фыркнула эта стерва. – Ты не мачо, Алик, когда я куплю постель, то в неё пойдут парни погорячее... Но они не будут магами, как ты, и это их большой минус...

– Ты мне поможешь вылечиться от Сбитнева и Кацнельсона? – спросил Алик начистоту.

– Я здесь, потому что земляки Семена Ильича, тот круг еврейских магов, из которого он вышел, недовольны тем... ну, тем, что он вышел. Он стал слишком заносчив и самонадеян, и думает, что обойдется без круга... Круг поможет тебе, если ты захочешь его образумить, и возможно, круг уступит тебе его место, потому что сам он давно нужен в другом месте, в которое не идет...

 

***   ***

 

Академик Сбитнев и доктор Кацнельсон недаром недолюбливали друг друга. Кацнельсон считал, что недалекий и мужланистый Сбитнев паразитирует на его научных достижениях, а Сбитнев видел в заместителе хитрого, ненадежного жидка, который, глядишь, свалит вдруг в Израиль и опорочит всех, с кем работал.

У Кацнельсона был пунктик: он все время боялся, что его подпись подделают, и потому разработал руку на сложнейшую витиеватую загогулину, будто бы был банкиром, раздающим подписью миллионы.

Готовя магическое действие, при котором вещь посредством приложения ума становится волшебной, Алик не стал подделывать подпись доктора Кацнельсона. Он напечатал на бланке Центра длинную кляузу на Сбитнева (благо, о проделках академика знал, как доверенное лицо, предостаточно) и приклеил снизу вырезанную с совершенно другой бумаги подпись д.б.н. С. И. Кацнельсона.

Полученную апликацию Алик тщательно смазал белой нитроэмалью, чтобы залакировать стык бумаг, а потом сделал черно-белую фотокопию доноса в ЦК. Получалось, что заместитель как бы тайком стучал на шефа и добивался его смещения.

Фотокопия с замысловатой виньеткой замдиректора ушла Иудифи, от неё – куда-то по неформальной дружеской еврейской инстанции, через инстанцию попала в руки партийных покровителей академика Сбитнева, заволновавшихся и приславших фотокопию обратно в Центр, Андрею Григорьевичу.

Конечно, фотокопия – не документ. Для суда, например. Но когда дело касается личного и тайного – фотокопия с бумаги может быть убедительнее самой бумаги. Сбитнев все понял правильно, то есть неправильно: что заместитель его подсиживает.

При верном Ильясе Сагидуллине (с маленьким магнитофончиком Акаи во внутреннем кармане пиджака) академик матерился, как сапожник, высказывая все, что он думает о проклятых жидах вообще и жиде Кацнельсоне в частности. Акаи мотал пленку – чего ему, механизму, до людских страстей?

Потом кассета от Сагидуллина перешла Совенко, от Совенко – Давидзе, от Иудифи – в таинственные круги, объединенные договором взаимопомощи...

Круг, из которого вышел Кацнельсон, и из которого он не должен был выходить, явился домой к доктору наук в лице грустного старого еврея, упрекнул в нерадении родству и прокрутил разговоры «того, на кого ты нас променял».

Кацнельсон пришел в ярость со своей стороны и написал на Сбитнева донос уже по-настоящему. Старый еврей из кругов помогал ему писать донос, а потом незаметно забрал бумагу из-под исписанного листка...

Вскоре Алик посыпал графитной пылью на вмятины шариковой ручки на белом листке – и ругательные письмена Кацнельсона проступили. Копия доноса попала в папку Ильяса, а оттуда со вздохами – на стол академику Сбитневу.

Тлевшая вражда двух руководителей оккультными методами была воспалена, пошло слово за слово, а дело за дело. Андрей Григорьевич Сбитнев приказом уволил своего заместителя за прогулы и нецелевое использование служебного автомобиля. Уволил неправомочно: Кацнельсон обжаловал увольнение в партийных кругах, добился реабилитации, партийного взыскания Сбитневу за разбазаривание кадров, возмещения зарплаты и морального ущерба, а потом с обидой ушел сам – на то место, где он нужен был своему кругу.

После определенного рода аппаратной борьбы и подножек освободившееся место доктора Кацнельсона перешло к замзавлабу Виталию Терентьевичу Совенко. Немалую роль сыграло его участие в операции «Суслов», о которой никто в секретариате генсека не забывал.

– Поздравляю! – сказал Сбитнев, пожимая руку недавнему промокашке, клерку канцелярских услуг. – Вы быстро растете по службе... Теперь вы мой заместитель...

Первым делом Совенко вызвал в новый просторный кабинет бывшего начальника Крохалева и не удержался от соблазна дать ему несколько унизительных поручений. А также пояснил бывшему тирану, сколько неприятностей тот поимеет, если не порекомендует на освободившееся место Совенко сотрудницу лаборатории Иудифь Давидзе...

Андрей Григорьевич по прежнему правил Центром и не замечал, что люди чужого круга, спаянные железной солидарностью, берут его в «коробочку». Каждый шаг Сбитнева Ильяс докладывал своему шурину, Совенко.

Сбитнев, со скандалом убравший видного еврейского деятеля, получил себе ежа в штаны: теперь огромное количество евреев в самых разных городах СССР, внешне никак не связанные между собой, могли написать, например, письма с негодованием по поводу позиции и деятельности академика. А непосредственную фабулу его обвинения мог им подкинуть контролирующий каждый шаг шефа замдиректора Центра Виталий Терентьевич Совенко...

© Александр Леонидов, текст, 2015

© Книжный ларёк, публикация, 2015

—————

Назад