Александр Леонидов. Степные сваты

27.07.2016 21:47

СТЕПНЫЕ СВАТЫ

 

…Здесь забытый давно наш родительский дом,

И услышав порой голос предков, зовущий…

Из советской эстрады

 

Это случилось в далёкие, безвозвратно канувшие брежневские времена, когда степи южного Оренбуржья и северного Казахстана ещё не разделяла граница… Когда по меловым и сухим степям носились громадные табуны сайгаков и джейранов… Когда местные деревни гордо именовались «совхозами-миллионерами» и соревновались друг с другом по зерну, мясу, молоку, а не по вырученным из столицы нищенским субсидиям…

Молодой студент-авиаконструктор Валера Кислов приехал на лето к своему двоюродному дядьке Фофану (Фоме Фёдоровичу Кислову) в сарпайские долы, населённые с незапамятных времен суровыми пастухами-скотоводами…

Дядька Фофан – колоритный, мощный, чуть седеющий казак из коренных оренбуржских, с мозолистыми руками, привычными к винтовке, ногайке, аркану, топору – принял городского племянника, как сына родного, ибо давно не видал родича, да и всякий гость в этих полупустынных ландшафтах редок и оттого ценен донельзя.

Люди здесь и живут по другому, и душой другие. Здесь носят лампасные штаны, наборные ремни с пассовыми ремешками под шашку или кинжал, именуемыми у орских орлов «шванцами». И свисают шванцы с поясов, будучи таким же заметным отличием, как у терцов да кубанцов – «газыри» на черкесках. Пассовые ремни, свисающие с пояса так и зовут – «степными газырями»…

Люди здесь тогда ещё были. И были они суровы, и были радушны, и не знали они ещё тогда средних и промежуточных состояний, или любили целиком, или ненавидели цельно… Здешний казак настолько избалован бахчевыми арбузами, что ест из них только сладкую середину, остальное выбрасывает…

Здесь, по старинке, пасут несметные стада полудикого скота на отгонных пастбищах, пьют кумыс, носят сапоги военного образца, а за голенищем тракториста нередко обрез торчит… Начнет совестить редкий в долах гость – участковый милиционер, мол не положено… Вздохнёт лампасный тракторист, покачает выгоревшей на солнце, словно бы вяленой головой: «Степь, товарищ старшина, тургояк-степь, всяко повёртывается…»

И ведь не возразишь стервецу…

А ногайку за голенищем казак не носит – если себя уважает. Это байки, не верьте! Ногайка – она как подруга, как суженая, ей на запястье место, может, на поясе, но за сапог её сунуть – беду накликать… Тут народ суеверный!

Здесь курят пока ещё самосад, строят из камня, здесь вода дороже сена, а в разгар летнего зноя, вопреки всем «кодексам законов о труде» – как испанцы, устраивают «сиесту».

Лица здесь темны, колоты ветрами на глубокие трещины-морщины, какие случаются и у сухого бревна на солнцепёке. Грозные лица, глаза – шильца, кожа одублённая белой палью оренбуржского лета, сухая, шелушащаяся, словно солончаки, среди которых только выгоревшие до бесцветности глаза селян блестят живыми озёрами…

К такой вот родне и спешил из шумной заводской, трубодымной миллионной Кувы родовой, потомственный казак (родовой – у кого все казаки в роду, потомственный – у кого лишь один из родителей) Валера Кислов. Подбросил Валериана до этих мест молодой шофер в солдатской гимнастёрке и каракулевой кепке. Ради случайного и незнакомого попутчика он дал существенный круг по степным просёлкам: его «ЗИЛок» с проломом в дощатом борте шёл в дальний целинный зерноводческий совхоз, а Кислову нужно было на выпас к скотоводам…

Долго ли, коротко, а собрал дядька Фофан в рабочей столовке других «дядек» – посмотреть на племенника. Дружно и споро организовали пир, и непривычный к сельским нормам возлияний Валериан, как говорит пословица – «напился-нажрался дураком на поминках»…

Потчевали в граненых стаканчиках водкой «Охотничья», а в ней-то крепость была для советских времен максимальная – 56%...

Валериан же Кислов, городской интеллектуал, и сорокоградусной никогда особо не злоупотребял. Потому от всей рабочей столовой, хоть и считалась она в районе образцово-показательной, и даже бархатный вымпел с Ильичом имела – ничего не запомнил Валера…

Разве что вставала потом в памяти типично-деревенская, немного косая, массивная, сбитая рейками дверь из цельных, широких, тёсовых досок, ничем не отличающихся от вековых размашистых половиц. И такой она была тяжёлой, что обеими руками её пришлось толкать, чтобы выйти до ветру…

Ещё запомнилось, что на «полках предложения» старомодного буфета первобытно-натуральные, пропитанные маслом коржи и пирожные выкладывались не на голые блюдечки, а с деревенским «шиком» – на кружевные бумажные салфетки-«снежинки», постеленные на блюдце…

Чужак тут мало что поймет, в буфете-то: тут предлагают не мясо в горшочках, а «пашкет» какой-то, не лепёшки, а «кокурки», не пирожки с ливером – а загадочные для постороннего «пирженцы»…

Густа и вязка, затейлива, плетена ногайкой оренбуржская речь; но родовому казаку Валериану Кислову она, по счастью, сызмальства знакома.

– Осознали, значит, целинные перегибы?! – грозно и пьяно кричал дядька Фофан, подмигивая своим землякам.

– Вишь как! А то всю степь хотели распахать… Одним хлебом сыт не будешь, как можно?! Кур хотели в клетках растить, бычков в сараях… Чобы они и Солнца ни разу в жизни не увидели… Это что же за мясо выйдет из таких, браты?! Резиновое, не иначе…

Поняв, чем особо льстит и маслит Фофану и всей его дружеской команде – Валера подробно излагал, как на кафедре экономики доказали посланцам ЦК, «командировошным»: мол, уход стад с отгонных пастбищ не утучняет, а портит степь, приводит к её «завойлочиванию»…

– …Да я и говорю, браты... Так прямо и пропечатали в «Блокноте агитатора»… Мол, решили в Крайкоме КПСС больше внимания уделять разведению… эта… бычков на отгоне… И, эта, браты… увеличению этой… естественной популяции сайгаков с джейранами… А то, мол, вместо дёрна – дерьмо, «войлок» [1]

– От оно! – воздымал шлифованные трудом ладони дядька Фофан. – Это всё от Хруща пошло… Сам был свинья, кроме свиней, ничего не понимал… Я тады ишо на партсобрании резанул нашим: говядина, говорю, это вам не свинина, рога – не пятачки, у вас в Москве в метро на турникете не бросишь… От и сплыла моя правда в проруби, осознали её и белоручки, что в шапках-пирожках зимой ходють…

За отгонные пастбища, за дальние угодья и отдалённые типчаковые да карагановые логовины – поднимались восторженные тосты, что ухудшало состояние городского парнишки, и без того не блистательное. Местное хуторское гостеприимство могло бы убить дальнего родственника – если бы случай не выручил…

 

*  *  *

 

Митька Гнатюк, здешний житель в третьем поколении, но для местных всё одно «хохол», хоть тресни (трудно, трудно тут «своим» стать), прибежал на родственную пьянку в рабочую столовку в пропотевшей рубахе, в руках – сломанный кнут… Так торопился, что кнутовище сломал о конские хребты запряжки-двуколки…

– Пьёте?! – осуждающе возопил, сам пьяный не по-детски, Митька Гнатюк. – А там на паже от табуна Ласточку отбили, Пегашку, крутолобых – всё стадо иссатарили [2]

– Хто?! Как?! – взметнулось живущее скотским интересом (в хорошем смысле) застолье.

– Музлоны [3] пришли, робята! Музлоны, волчья стая! Рассобинили табуны холудинами [4], гонят от нас на большую трассу, брать надо, пока по ките (соломе, ботве) след идёт… Выйдут на асфальт – потеряем, лучший скот увели, увельчьих бросили! Знатоки…

Как и века назад – ибо веками инстинкт и отрабатывался – казаки мгновенно перешли от попойки к погоне. Повскакивали в сёдла низкорослых, мохнатых, выносливых лошадок, замешкались только в одном:

– Фофан, ты эта… Как считашь?! Племяша по ките [5] вести можно твоего?! Или пусть останется, допивает?

– Ты меня не обижай, Василь! – оскалился дядька Фофан желтыми, махоркой травленными клыками. – Мой племяш – казачья кровь, он опивки не долакивает… Валерка, скакивай на Бабая, покажись в седле – а то охальники энти тебя вмигах освердлят [6]

Пьяный, как Шурик из «Кавказской пленницы», студент-авиаконструктор Валера Кислов сам не заметил, как оказался в крутолуком седле конька башкирской тебенёвой породы, «у Бабая на хребте». Дальше – детство всплыло деревенское, кровь, степь сказались, сидел Валерка ровно и обжито, ногайкой свистел, как все, а думал – что за волками охота поднялась.

Недоумевал, медленно трезвея на пряном ковыльно-полынном бальзамическом ветру, просолённом неистовым Солнцем до суховейности – откуда волки?! Вроде как степных волков лет сто, как поизвели, с чего бы? Но местным лучше знать, местным карты в руки…

 

*  *  *

 

Не волков гнали перед собой оренбуржские казаки-табунщики – а цыган. Цыгане в этих глухих, отдалённых местах – были настоящим бичом скотоводов. Ибо скота в отгонной степи много, а порядку мало. Один участковый на три сотни километров, и то считай, повезло… Как говорят казаки – «закон у нас татарский, судья – татарник» (степное колючее растение).

Когда, устав от верблюжьей колючки, тучные стада бычков и кумысных табунов уходят за горизонт за тонконогом, житняком, кострецом, а то и даже самим, его величество, мятликом («на мятлике котлеты растут» – говорят в здешних окоёмах) – там ждут их порой таборы незваных «музлонов».

Нынче, когда степь не наполнена ржаньем и мычаньем – и музлоны откочевали в города, поселились в мегаполисах в цыганских дворах да на цыганских полянах.

Но в прежние годы, когда степь была сыта бичом, «мята копытом» – оттого была «и цыганью – магнитом»…

И никто не считал даже в самые лучшие, самые обжорные и спокойные годы – сколько цыган сдали участковому за тридевять земель, а сколько уложили в кудуках полевых… Ни казаки такой статистики не вели, ни сами цыгане…

 

*  *  *

 

Здешние обитатели издревле служили русским, а потом и советским царям загонщиками на всяких облавах: дело их гуртовщицкое, прасольское, мясницкое – а это для воинского искусства то же самое, что для военного флота – рыбацкий промысел…

Не в добрый час и не на тех покусился табор степных цыган: и часу не прошло, как настигли, и повязали, прикладами карабинов выбили у «ромале» ножи, которыми те пытались защищаться…

Стали собирать караван в райцентр – в далекое, почти легендарное РОВД – сдавать воришек в цветастых рубашках и сыромятных жилетах «под расписку»…

Лишь одна молодая, красивая, статная цыганка ушла – на краденой Ласточке, которой на рысях равной не было – хоть ты тресни…

– Ничего! – волчье склабился дядька Семён с прасольским кольцом в почти негритянском от загара ухе. – Оторвётся, да не уйдёт… В степи не спрячешься… Выдохнется… Пошли по следу, браты…

– Эта… погодь, Сёмка… – перекрыл путь его горячащемуся коню-«башкирцу» авторитетный дядька Фофан. – Погодьте, браты… То добыча племяша моего, дело его молодое… Пущай потешится… А, Валерка?! Доберёшь?!

– Да как её доберёшь?! – кусал губы с досады Валериан Кислов. – Она ж на заводской орловской… Оне как ушле, уж до краеполья…

– Ты, племяш, Бабаю верь! – доверительно посоветовал дядька Фофан. – Рысястая, она только на кругу кубки брать горазда… Прав Сёмка, бисова душа, издохнется Ласточка на долготе… А Бабай – жеребец башкирский, зауральский, он может «месить» двое суток кряду…

– Ну, тада с Богом! – гаркнул Валера, превратившись в сгусток азарта от оказанного высокого доверия. И понёсся степью за одинокой цыганкой…

– Дай страхану, Фофан… – лез Семён, да и другие казаки напирали. – И не жаль тебе племяша? Угробится ведь, в суслячью нору копытом западёт, шею свернёт…

– Не-а… – сплёвывал жёлтой махорочной слюной авторитетный Фован. – Не така иго судьбина…

– А догонит – пырнёт ана иго заточкой… – сумлевался бородатый бригадир Гусаков.

– Не-а… И не така иго судьбина, – щурился Фофан, будто все судьбы наперёд знал. Прислонив козырьком дублёную ладонь к белёсым, словно бы седым, но на самом деле – сгоревшим на солнце бровям – любовно и с ностальгией глядел в удаляющуюся спину племяша, по ткани которой картой мира, материками расползались тёмные пятна пота…

 

*  *  *

 

Одна тень в океане ковыльном – тень крыл орла-могильника или канюка, кружащего высоко над головой… Кружат в выцветшей от жара сини белохвосты да черные коршуны, выслеживают по приметам добычу – и в полном согласии с ними летит на башкирском жеребце Валериан Кислов, словно бы рассечённый, развеянный калёным стоячим воздухом, пропитанным, как в аптеке – разными шалфеями…

Бабай шёл по следу норовистой ворованной кобылицы, как легавый пёс: мохнатые сопливые ноздри раздувались, словно след искали, мощное, на вид неказистое, но срощенное со степью тело двигалось рывками, складывавшимися в первобытный мотив.

Какой там ХХ век?! Здесь так было и десять, и двадцать веков назад, и при скифах, и до всяких скифов! И даже когда на спинах резвящихся турпанов не сидело ещё людей – жизнь всё так же играла на струнах ветров, барабанами травостоя:

 

Под копытом пыль клубится –

Летит степная кобылица…

За ней конь лихой, бедовый – хоп, хоп, хоп!

Молодой, черноголовый – хоп, хоп, хоп!

 

Ведь не сочинил же это знаменитый на весь Советский Союз цыганский театр «Ромэн», а вот здесь, в оренбуржье обетованном, подслушал, подцепил, подобрал, перехватил с горизонта…

Как оно завораживает – это превращение в острую свистящую бритву, режущую желейный, пьянящий вспененной пыльцой летний зной на дольки и половинки, колышущиеся за тобой ароматами, словно полы невидимого плаща…

Степи оренбургские сводят с ума, когда ты им чужой. И тогда от тоски их однообразия хочется повеситься, как проезжавшему тут когда-то Антону Палычу Чехову: неделя за неделей – а вид всё тот же, до самой Читы и дальше…

Но степи сводят с ума и по-другому, когда ты с ними сроднился и сам стал ими, когда вместил частью своей плоти всю их океанскую ширь, осоловело токующую на жаре миллионами насекомьих хоров… Когда это в тебе – один только вид стены может убить, погрузить в депрессию, ощутить себя близоруким, катарактным…

Потому что привыкаешь, что глазу нет преград, кроме самоих зрения сил… И вокруг тебя всегда простор, как у высоко парящего орла…

Нельзя это передать – если не дышал – чем пахнут колоски эфедры, в которые въехал на полном скаку, взбивая их венчики, как хозяйка взбивает кремы венчиком…

Не рассказать, как хмелит ползучий хмель, как чистит тело и душу липкий и пахучий чистотел, как пьянит ядрёной настойкой здешний кроваво-красный степной боярышник…

И не опишешь, как успокаивают поляны валерианки и как напротив, бодрят щётки змеино-шипящей при наскоке кровохлёбки, как колется ползучий «собачий» шиповник, если захочешь взять его в ладонь…

И только закрыв глаза, можно представить себе, каковы они – где-нибудь в ложбинах, прогалах, в обрамлении похожих на сюрреалистические монументы серых каменных скал, непонятно откуда берущихся на ровном месте, они, они… Луга уральской гвоздики… Как они бьют по глазам цветом, а по ноздрям ароматом…

И сколько соли на языке, если растеребишь пытливыми зубами юноши стебли пронизанного бороздками, словно казачий кинжал, астрагала или лугового козлеца…

Здесь не ради одного простора садятся, конечно. Тут и «длинный рубль» имеет своё значение, и не случайно ведь дядька Фофан расстраивает свою усадьбу вширь и вглубь совхозной улицы, да не силикатным кирпичом, а всё красным… И не дранкой кроет крыши дворовых служб, а всё серым шифером да зеркальной, пожаровидной на здешнем Солнце жестью… И не штакетник пускает на забор дядька Фофан, а дефицитный металлопрофиль: за мяско-то чего не выменяешь, даже и профильное железо запросто…

Гребут козачата деньгу замозоленными руками, как ковшами, да не квасными, экскаваторными!

По вечной русской привычке прибедняться – сидючи за столом услышишь от них только, что «Потребкооперация цену не даёт», а «Заготконтора только хребты солить умеет»… Однако же лета не пройдёт, чтобы не отгулялись большие гурты бычков на дармовых кормах степных выгонов, и пересчитывают заскорузлые пальцы, на которых ногти точно черной тушью обведены – то пять, то шесть, то все семь «тыщ» полновесных…

Переберут бумажки – завернут в тряпицу, сунут в жестяную банку от чая или в тихую, бревенчатую местную сберкассу отнесут, возле которой щёлкают мух челюстями обалдевшие с солнцепалева собаки…

И снова за своё – прибедняться, на неуважение плакаться, на клинья, что норовит отхапать зерноводческий колхоз, на «целинников» – бродяг, алкашей, которым «лишь бы языками да комбайнами молотить»…

– Ты уж, Фомка, совесть-то поимей, в девках яё не дёржи! – кричал бывало поддатый горожанин Фёдор Кислов, отец Валеры, в гостях у станичной родни. – В Куве и двести рубликов в месячишко – и то за счастье, поди-найди… А ты, как газовик, сотню с совхоза имеешь, на девять тыщ говядины в заготконтору сдал! Ты в городе с одного лета три квартиры кооперативных взять можешь, соображать надо, Фомка!

– Дык, Федя, ты на руки-то свои посмотри, а посля – на мои… Вы в городах бумагу ласкаете, а ты приедь, год хвосты быкам покрути, навозу лопатой накушайся – посмотрю я, как тебе цены в заготконторе глянутся!!!

Ну, это кокетство. Русские они до самого копчика, хоть и кривляясь, говорят про себя: «Мы с Оренбурха, стало быть, пошти што немцы»… Немец бы честно сказал, что к длинному да навозному бычьему хвосту не одни мухи зелёные, но и длинный рубль липнет, не брезгует…

А русские, прибеднялы, лукованы, хитровёртцы – у них не языка слушай, а кирпича да шифера, бахчей тучных да парников огуречных, в модную плёнку затянутых. И рокот «жигуля» в сдвоенном «хараже», как здесь гараж называют…

Но не этим достатком славен казачий оренбуржский уклад. Мало ли где тепло пригрет человек кубышками вдоль стен?! И когда тут гулянка – рубли летят впустую в степь, откуда их ветром и нанесло, сколько влетело – столько и вылетит… Над добром корпеть в здешнем краю – не стыдно, а вот дрожать над ним – стыдоба. Словно про эти совхозные улицы сонные, с их огромными сумрачными, бело-крашеными сенями, где висят рядами, словно мумии египетские – здоровенные вяленые гуси – некогда спето было:

 

Здесь держать можно двери открытыми –

Что надёжней любого замка…

 

Первое, что держит здесь – не длинные рубли, а длинные тропки в разнотравье, от которых и сама жизнь человеческая кажется длиннее…

И это настежь распахнутое небо, из вертикали превращающееся в горизонталь, которое и саму жизнь человеческую делает больше…

И эти просторы, невообразимая ширь, которая и взгляд человека во всех смыслах делает шире…

И это право ли, обязанность, гнать по стерне молодую стройную цыганку на отличной рысовой лошади, быть господином её судьбы, налететь на неё, конокрадку чёртову, как беркут налетает на здешних байбаков, отожравшихся в зерноводческих целинных хозяйствах…

 

*  *  *

 

Как сказали старые казаки – так и вышло: оторвавшись сперва бесконечно далеко, скаковая, призовая Ласточка – понимала теперь, что в оренбургских степях и бесконечность – не край. Она явно выдыхалась, рысила уже неровно, сбивчиво, роняя хлопья пенного замора, словно с пивной кружки, на которую дунут посильнее…

Башкирский же конёк Бабай, который, ясно, не художнику со скульптором вдохновение – при всей своей неказистой нерослости – волк в конской шкуре. Не скоростью берёт, не красотой, не аллюрами – выносливостью и терпением…

Такой и бесконечный отрыв схарчит – ударив бесконечностью времени по бесконечности пространства! Много часов шли Бабай и Ласточка не по ипподрому – а по хлёсткой, как плётка тырсе, зарослям волосистого ковыля, мохнатого, занозливого… А это не по резиновой крошке подковами бить!

Мохнатому, как бес полуночный, Бабайке тырса – ладонь, а нежным бабкам Ласточки – коготь.

Вот и пришло вьющейся верёвочке оборваться: возле низкого, заросшего понизу, у воды, диким луком да кофейным до одури «на ноздрю» цикорием – встала Ласточка.

Не своей волей встала кобылка – всадница её пожалела. Стояла полуубитая лошадь, как в Оренбуржье говорят, «вваливая боками», прихрипывала (хрипят они только когда падут), шеей приваживала, пеной исходила…

Водить её теперь нужно, шагом на версту, чтобы не кончить призовку ипподромную, да кому и когда?!

Подоспел Валера Кислов и спрыгнул с Бабая навстречу судьбе своей. Бабаю всё как с гуся вода – только знай ноздрины свои, глубокие и черные, как норы сусличьи, парусит, вытягивает, хрумкает, будто саранчи на зуб надкусил…

– А не цыганка ведь ты! – покачал головой Валера, придирчиво глядя на смуглянку. – Лошадь пожалела, а себя не пожалела…

– Ай, молодой… – змеино оскалилась хорошенькая чертовка из разгромленного табора. – Да и ты не казак! Карабин за плечами держишь, а на меня с плёткой пошел – я тебе ведь не кляча…

– Заткнись, тварь! – прорычал озлобленный долгой погоней Валериан, и хотел было схватить воровку за густые пышные, чуть вьющиеся волосы воронова крыла…

Вот в ту самую руку укротителя, которой хотел норовистую эту кобылку за холку взять – в неё и вошло насквозь лезвие цыганского ножа…

Пропорола, змея, гадюка степная, парню ладонь, прошила, как мясо на шампуре!

Не растерялся Кислов, перехватил ногайку за свинчатый конец и сыромятной рукоятью своей плети вломил девке прямо посреди высокого лба… Да так вломил, что чертовка тут же сознания и лишилась…

Матерясь и сквернословя всяко-инако, вытащил казак сероватый от табачной пыли, отнюдь не стерильный платок, кое-как перевязал себе ладонь, а потом сцепил с луки бабаева седла резиновое ведёрко, резаное умельцами из автомобильной шинной камеры, сходил к бочагу, в зарослях дикого лука набрал илистой чуть затхлой воды.

Этой водой поливаючи на лоб красавицы – привёл её в чувство. Сидит, обезоруженная зараза, за ушибленный лоб держится, волчицей на Валеру смотрит исподлобья.

– А ты, ромни [7], зачем мне в руку била? В живот же ближе, да и оно бы вернее…

– Понравился ты мне, молодой… Не хотела тебе смерти…

Посидели, помолчали, оба обдумывая что-то посреди неумолчных трелей кузнечиков и шмелиного гула.

– А ты чего мне по лбу не свинчаткой в хвосте, а рукоятью саданул? – поинтересовалась исподволь, отводя взгляд, воровка с упоительно-глубокими, гипнотическими, тёмными глазами колдуньи.

– Понравилась ты мне, ромни… не хотел смерти тебе… Свинчатка у наших ногаек волка поперек лба падалит с одного вреза…

– А перевязал рану плохо, казак… – покачала головой (и качнулись в такт длинные её роскошные пряди волос) конокрадка. – Ой, плохо… Дай перемотаю, у меня и бинт с собой есть настоящий, а не твоя тряпка…

И перевязала собственных рук поруху – ловко, сноровисто, как будто в медучилище училась…

– …А я и училась… – улыбнулась, и видно было, что отмякает сердце волчицы.

– Не думал, что ромни учатся в городах… – удивился Кислов.

– А я и не ромни… Я из мединститута, казак, а в таборе я по методу глубокого погружения… Этно-фито-терапия, слыхал такое направление?

– Не-а…

– Ну, вкратце говоря… Всякие там знахари, ведуньи веками – не зря свой хлеб ели? Как думаешь? В наши годы они стареют, вымирают… Табор вот этот – едва ли не последний традиционный степной табор… Весь многовековой опыт народной медицины уходит в песок, в никуда…

– Пришла бы к ведуньям и поговорила, в белом халате! – сердился Валера. – Зачем же так выряжаться-то?

– Они, милый мой (так легко с уст соскочило – будто там всегда и было) – с чужим человеком просто так разговаривать не будут. Они если и учат, то только своих… Слыхал, как тайну кефирного грибка на Кавказе добывали, какими ряжеными были врачи?! Почитай, интереснейшая история… Вот я и погрузилась…

– И скот воруешь? – всё ещё злился Кислов. – У родни моей?!

– В таборе живёшь – табором живёшь, – ответило ему прекрасное видение поговоркой. – Если этот табор упустила бы – другого может и не быть… Вымирают, по городам расходятся классические баронэтства… Русское у меня имя, казак, русская и фамилия… А что смуглая такая – так это примесь чувашской крови в моём роду… Очень для дела моего подспорье важное…

Ничего не хотел больше слышать Валера Кислов. Они даже имена друг дружки – потом, после страсти своей, узнали. А так – без имени, без лишнего слова – обнял он великолепную беглянку, притянул к себе… И, как в песне народной:

 

Знает только ночь глубокая,

Как поладили они…

 

А попутно и жеребец Бабай призовую Ласточку «спортил», породу ей сбил, чего настоящий, земляной казак никогда не допустил бы. Но у всадников отдохнувших лошадей другие дела были, другие мысли – не о конном заводстве думали…

— Парував пала туте… – то есть, буквально переводя «лопаюсь от тебя» – шептала на прикусанное ухо любимому беглянка по-цыгански. И добавляла уже по-чувашски, как принято говорить мужчине судьбы: – Эп сана юрадап…

Языков-то много, а дело-то одно, его и Бабай с Ласточкой знают, хоть говорить не умеют…

 

*  *  *

 

Только от завтрака ближе к обеду нашли парочку конные патрули встревоженных судьбой пропавшего Кислова казаков. Нашли, поняли, что ничего страшного не случилось, а скорее наоборот – и давай Валеру по плечу тяжёлыми руками хлопать, будто в рыцари посвящают:

– Молодец, не сплоховал… Знал дядько, кого слать за Ласточкой… Ну, да ты своё взял, теперь пущай и милиция своё возьмёт, отведём-ка змеюку эту в «холодную» к другим цыганам…

– Не тронь её! – оттолкнул станичников Валера, и схватил карабин. – Добром прошу, браты, добром и отплачу… Не трожь её, жена она мне…

– Ишь, гадёныш, чего удумал! Все мозги тебе эта кошка драная вылакала! Покрывать конокрадов взялся?! Мы не поглядим, что ты самого Фофана племяш, мы вас вдвоём с гадюкой закопаем… Тут и копать нечего – вон бочаг, как яма, только сверху присыпь малёхо…

– Ешё шаг, браты, и положу я вас от щедрот обоймы, сколько в неё патронов входит…

– Не отступишься, Валерк?!

– Говорю, теперь жена она мне!

– Ну и чёрт с тобой! Проверяли мы тебя, думали, раз городской –порченный… А ты наш, родовой, сами теперь видим… Казаку не важно, сколько врагов, если они – враги… То, что ты беговой ипподромной Ласточке поруху допустил, за то ответишь, рублём накажем…. А за себя самого, считай, уже ответил, без порухи…

…От такого оборота больше всех дядька Фофан, Фома Фёдорович, расстроился: штраф-то совхоз на него наложил, со студента чего взять, а был дядька Фофан прижимист и скуповат…

Долго ругал он непутёвого племяша, и даже рукояткой ногайки его бил в сенях – ну, да мы уж знаем, в каких случаях бьют шиворот-навыворот, не свинцовым кистенём, а мягоньким поручнем…

– Вот поганец, чего отчебучил, все вы такие, современные, молодые, городские… Васейко [8] вот ножами друг друга пыряли – ан на! Жена и муж, примите поздравления! Знал бы я, что так можно, за Тамаркой своей полгода не ходил бы, денег на морожено не тратил! Скороспелки вы, мать итить разитить… – ну и так далее, пока буквы на матерны не кончились в багаже дядькиного опыта.

Мнения по станице разошлись: одни говорили, что спортил породу Кислов, чувашинкой разбавил род. Другие же резонно отвечали, что, мол, цыганка – это ничего, а вот Митяй Самохлаев – «ваще» девку взял из зерноводческого хозяйства, с полевого стана умыкнул! И третьего уже бутуза стругают, ни стыда, ни совести…

В странноватой прасольской морали отгонного гуртовщика вор скота не так осуждаем, как пахарь, всюду стремящийся провести борозду плуга и бросить пшеничное семя: скот-то новый вырастет, а новой степи уж не бывать! Оттого браки с зерноводами – они браков с цыганами хуже… были…

 

*  *  *

 

Были… Пока не пронеслось над степью чёрное ельцинское безвременье, разрушив старинный и упористый уклад, коий – ни бураны не брали, ни кочевники, ни чума, ни глад, ни засуха, ни саранча, ни даже советская власть… Всё пережили милые моему сердцу и детским воспоминаниям станицы – а ельцинизма, 90-х – не пережили…

Ушли из степи бычьи стада, конские табуны, ушли лампасные дядьки да батьки с ногайками, ушли и старого фасона цыганские таборы, и сайгаки ушли, и джейраны… Завойлочило степь мертвой травой, и только суслик, переживший всех, – иной раз выглянет из своей норы, свистнет от таких делов…

Как так вышло, чем взял Ельцин, отчего словно бы мор запустошил затерянные в степях хутора и бахчи, амбары и гаражи, гряды и плетни – Бог весть…

Что же касается семейства Кисловых, возникшего при странных обстоятельствах – оно через два года пополнилось сыном-первенцем Аркадием… Уже в большом и шумном, очень современном и весьма просвещённом городе-миллионнике, откуда и жених и невеста, равно ряженые, были родом и призванием…

Уфа, Зубово, 23–26 июля 2016 г.

 

Примечания:

 

[1] Степной войлок – разновидность мертвого напочвенного покрова, почвенный горизонт (слой) из отмерших, слежавшихся, но еще не полностью разложившихся остатков травянистой растительности, который покрывает поверхность почвы в степях. По своему происхождению и роли в экосистеме степной войлок в степях является аналогом лесной подстилки в лесах.

[2] Сатарить — оренбуржск., казачье – означает «губить, изводить».

[3] Музлон — оренбуржск., казачье, – означает «враг, захватчик, вор в сельской местности».

[4] Холудина – оренбуржск., казачье – «погоняло», кнут или прут, хворостина, которыми гонят или «рассобинивают» (разводят по дворам) стадо скота.

[5] Кита – в оренбуржье – траволог, солома в полях.

[6] Т. е. расказачат, омужичат – Свердлов считался у оренбуржских казаков (насколько справедливо – не знаю) идеологом расказачивания…

[7] «Ромни» – цыганское обращение к женщине. Друг друга цыгане зовут «ромалэ», а своих женщин кличут «ромни».

[8] Васейко – оренбуржское диалектное, означает – «только что», «недавно», «по-новой».

 

© Александр Леонидов (Филиппов), текст, 2016

© Книжный ларёк, публикация, 2016

—————

Назад