Алексей Кривошеев. Из трех книг

03.03.2016 15:07

ИЗ КНИГИ «ИСПОЛНЕНИЕ ПУСТОТЫ»

 

(Конец века)

 

На мотив картины Эдварда Хоппера

«Ночные ястребы»

 

Элеоноре

 

Эд. Хоппер: «Ночные птицы».

Верно, это наши лица.

Чёрный кофе. Ночь. Кафе.

Посетитель одинокий,

к вам спиной, к нам полубоком.

Вероятно, подшофе.

Ночь Чикаго. Чёрно-сер

дом с квадратами оконниц.

Спят. А здесь парад бессонниц,

бармен – белый пионер.

За витриною кафе

бледный свет и гулкий воздух,

и сквозит тревога в позах

этой кисти, Эд. Хоппер.

Камень города. Стекло.

Пустота. Ночные птицы.

Верной женщины чело,

длинно-тёмные ресницы.

Получилось навсегда

только то, что возмечталось,

то, что со слезой взыскалось…

Остальное – не беда.

 

1993

 

Апокалипсический диптих

 

1.

 

Заснуют стрелки улиц безумных,

рельсы спутает дьявольский свист,

псы увязнут, замечутся глумы,

затопочет вальпургиев твист.

 

Тяжело одинокой Цирцее,

свет лица она сыплет в окно,

и бегут, спотыкаясь, метели,

но Улисс обезумел давно.

 

Голоса его душу смутили,

только слышит – летят поезда.

И опять среди ночи и гили

беспокойная бродит звезда.

 

Все вокзалы распахнуты настежь,

и бессонные утра тошны,

и метели пути его застят,

и не льстит ожиданье жены.

 

2.

 

Тяжело, как близнец Командора, –

что за рыцарь, окованный мощно,

прошагал одиноко, нескоро

в убелённой поземкою ночи?

 

И железный, погашенный короб,

без ветрил и нужды пассажирской,

он о правом плече приобрёл.

Показалось, луна копошится.

 

Но в степной и ковыльной метели

померещилось солнце заката,

окна тёмных домов обалдели,

и душа ужаснулась крылато.

 

В заметённых, надвижных трамваях

лиловела последняя страсть,

в их обломках фигуры дремали

и хотели навеки пропасть.

 

Рыцарь за угол дома свернул,

только ветви сквозь сон прогудели,

только город протяжно вздохнул.

На вокзалах огни леденели.

 

1983

 

Одиссей на перекрестке

 

Твои развилки – дерева пути.

Глазастый сок во льдистом заточенье,

и синий ветер в самоотреченье

в молебен их возносит и гудит.

 

(Железным желобом в кровинке мёрзнут гномы)

 

Немало можешь ты, безумный и знакомый:

предвосхищай сошествие в метель,

бери, как девушку, смертельную истому, –

знай, цель одна – пускай дробится цель.

 

Как божье тело сладостна метель!

шипит слеза в окошке слюдянистом,

и белоснежной славою постель

сулит покой, взволнованный и мглистый.

 

В оглохших коробах житьё смеркается.

Распят на перекрестке Одиссей.

Белёсыми глазами улыбается

фонарь, как облысевший фарисей.

 

1992

 

Небесный охотник

 

Нежно здравствуй, влажная ночь!

Закулисной зимы треволненья трепать

ухожу из зеркальной цитадели прочь, –

сосчитать городскую древесную рать.

 

Увенчанье ворон в поднебесной стране,

Орион – а кругом сочетанья окон.

Как роялю ноктюрн, мне ночное турне,

бденья всенощного я ловлю перезвон.

 

Красотою Данаи оделась земля.

Обретай белый мир нищетою души.

Напрягается сердце, как смысл корабля,

это ветер любви зацветает в глуши.

 

Ничего не прошу – всё и так обошлось,

на поверку – сбылось в изумительном сне.

Только рядом Господь, словно шелест стрекоз,

словно в детстве, о, мама, в душистой стерне.

 

1996

 

Вокзал бессонницы

 

Как тени ночи пряны в сентябре!

и лёгкий ворох окон ей к лицу, –

весь вид огней – везде о сей поре –

как сопредельность смертному концу.

 

Над тротуаром вскинул листьев рой

рассерженный трактовкою пейзаж.

О, клён уже роняет облик свой,

полоской шахматной померк этаж.

 

Не слышен грай – не то, что по зиме:

вороны в огородах и в полях.

Я даты не держу в своём уме,

как не пишу картин на скатертях.

 

Но урожай натруженных ночей,

плевел, неотделенных от зерна,

вдруг прорастает в памяти моей,

в обмолвках сна.

 

По лунным рельсам стукнет товарняк,

и съёжится заветренный перрон,

прошьёт отечество по пунктам, как сквозняк,

блестящей мглою скоростной вагон.

 

И вот тогда мне хорошо дышать! –

как будто всё, что есть, я воссоздал,

и сердце наполняется опять,

как длинною бессонницей вокзал.

 

1997

 

Птицелов

 

Если б милые девицы

Так могли летать, как птицы,

И садиться на сучки...

Г. Державин

 

Словно бесы сквозь пальцы свистят,

словно спицы, там ветры летят.

Вдоль дорог хоронятся домы,

вылупляются зенки у тьмы.

 

Силуэты кривые дерев

обхватила луна, одурев.

Не устала кощеева смерть

на окольных дубах пламенеть.

 

Псы на рельсах в округу рычат,

пёсьи лапы до неба торчат.

Только месяц растет, как морковь,

и поёт его рыжая кровь!

 

Паутина небес, серебрясь,

ловит в сети полуночный час.

Птицелов проскользнул у кустов,

где девицы завеяли зов.

 

Столько в розовых платьицах дев

он не видел на сучьях дерев!

Вдруг их буйный обрушится рёв,

и летит поцелуй, как морковь.

 

1985

 

1. Исполнение пустоты

 

И. Ф.

(физику-механику, писателю)

 

Замеряй пустоту (кто точен, тот вежлив с ней),

проницай, испещряй, как ученик тетрадь.

Лицедеечку жизнь в изначальном уме пригрей,

чтоб дурную кровь – вечно живую кровь перенимать.

 

И когда, протиснув зрачок сквозь колоду стёкол

четырехзначных, изогнутых горизонталью дней –

как внезапно скользнувший за последний предмет бинокль, –

растеряется луч восприимчивой жажды твоей, –

 

вот тогда умере, как раз пустоту запой

(остальное пусть ведает смолкнувший хор цикад),

забирая лишь то, что проносят всегда с собой

сквозь таможни оставшихся далеко позади утрат.

 

2. Почта пустоты

 

В полудрёме, услужливой в дождь,

протрави то, что хочешь в начале,

чтоб минувшего терпкая ложь

утолила пустые печали.

 

Ни к кому, ни за чем, ни про что –

кроме зыбкого снега ночного –

(отсыревшее ли пальто

потащу по причине почтовой),

 

Кроме грузных, отчётливых, чьи

препираются крылья в метели

(это время не любят грачи,

а вот эти опять уцелели),

 

Кроме призрачных, чьи семена,

неприкаянных, оглашенных,

как Онаньевы письмена,

не нашли адресат совершенно.

 

Свою речь растирая в пургу,

замолкая, как трезвый извозчик,

до слепых довести не могу

голос, заживо вложенный в почерк.

 

3. Время пустоты

 

Снова дымится метель по пролётам и улицам,

воздуха сдобный пирог набухает, сутулится.

В нём, тугоплавком, любая начинка – бесчинная,

долька ли птичья, иная ль былинка кручинная.

 

Это – метель! – решето прохудившихся часиков:

было, и есть, и пребудет – всё вместе качается.

Шапку поглубже надвину, с летучими валами

лодку походки направлю по времени славному.

 

Вон в альма-матера улии пчёлки учёные

кружат над буквами (кухоньки здесь прокопчённые),

а в душевой от предплечий полощутся крылья:

осы пушистые чистятся здесь в изобилии.

 

Рядом горюют смычки и тромбоны простужены,

зной и мороз балерин, их раздутые кружева.

Это безмолвный полёт, это спящей красавицы

грёза течёт и за шторой в метели теряется.

 

Годики-ходики! Как только музыка к полночи,

с площади – праздник, хлопушки и хохот, и хочется

дворик сыскать, где с дружками бессмысленный школьник

вечности сделал глоток и обжёгся небольно.

 

Где поцелуев осыпался цвет в сумасшествии…

Нет! – это рядом ещё, да и то – по прошествии

талого вечера (с пункта ведь переговорного

там оказались мы с кралей, и всё будто здорово)...

 

Это метели мгновенья дрожат по поджилочкам,

а переулки ночные зовут – молчаливым, им

нужно сказаться посметь и до лунного обморока

в сон погрузиться и в снег, и поплыть будто облако.

 

1997

 

Наступление осени

 

Прибирает река форму грязи,

возмещая ущерб берегам –

но, качаем причалом, не вязнет,

только вторит дремотно волнам

 

пароход. Птицы ниже и злее

в ожиданье голодных времен,

лишь Психея тоскует нежнее

перед окнами в этот сезон.

 

В это утро туманной разлуки,

с наступленьем осенней поры,

хлорофилл распадается в звуке,

в пустоцвете невзрачной зари.

 

Вот и сердце в унылой истоме

пробавляется видом небес:

каждой тучей, как буквою в томе

из невнятных, тревожных словес.

 

И дыхание тонко и жадно

потянулось к намокшим лесам, –

как хорош дух дубов! Как изрядно

укрепляет он мышцы ветрам!

 

Как сосна вперемежку с берёзой,

изощряя, целят интеллект,

чтоб – образчиком зеркалу – воздух

свил в прилежном уме человек.

 

Так обследуй молитвенно холод,

наслаждайся промозглой страной,

исходи до беспамятства город,

свежий сумрак серебряный свой.

 

Век

 

Поздничной кистью подкрашены окна,

фонари-бодрецы ни за что не продрогнут,

светофоры гримасничают на дорогу.

 

Нагнетая за день отяжелевшие

ноги, сближаю с тенями умершими,

в мираже электричества воскресшими.

 

Век мой, возлюбленный враг,

всё было не так и так,

а вышел – един костяк.

 

Ревностно метафизируя свет,

увы, благодати телесный след

простудишь сквозь спекулятивных тенет.

 

Нянчит ветер нервичность трав.

Вошью с лобка оборотней-держав

подрагиваешь на трясинке прав.

 

Вширь разрослась огней роса,

чтобы мозолить косые глаза.

Пусть говорят: сантимент-слеза.

 

Хочется выблевать едкий сплин,

джеф-результат, судьбу-керосин.

Нехорошо, потому один.

 

Ропот обрякшей листвы сердит.

Ночь размножает бетховний вид,

перенося на поверхность плит.

 

Урбанистическая судьба.

Дышит в объятиях сна борьба.

Блещет орбитами мира арба.

 

С Богом покинутыми устами,

дружишь с протейчатыми кустами.

Брешут собаки с дворов с дровами.

 

Над домами в чертополохе – тучи.

Тяжестью сфер-небес размучен,

дивуешься, гость у души излучин.

 

Боже мой, только меня не выплюнь,

дай только произнести молитву

рёберным пересчетом рытвин.

 

1996

 

Дорожные жалобы

 

Элеоноре

 

Дорожные изгибы

да снежные холмы.

Посверкивают избы

окошками из тьмы.

 

На русские равнины

засмотрятся глаза.

Поминки, именины,

нетрезвая слеза.

 

Мы думали, что надо

для счастья изменить

жизнь. И потом, что надо

нам научится жить.

 

И ожидали смутно

мы милости от судьбы.

что ж плачешь ты так трудно,

как будто кто погиб,

 

родной и неповинный?

И так жестока грусть!

У ягоды рябины

мороз изменит вкус.

 

Ты жалуешься горько,

а я молчу в ответ.

И как равнина, койка,

и лунный в окна свет.

 

1998

 

Найденный город

 

Элеоноре

 

В город, оживляемый подсветкой

молодой моей любви, обычной веткой

железнодорожной я въезжал,

обнимал тебя и обретал.

 

Город у воды с свинцовой рябью,

вскормленный широкой русской хлябью,

переименованный, герой –

изучали вместе мы с тобой.

 

Лезла зелень, почками стреляя,

вверх вилась лоза, и дорогая

женщина касалась мне плеча,

каблучком по набережной стуча.

 

А зимою, чёрной из-за снега,

на дорогах стаявшего, до ночлега

мы бродили долго средь огней

от дверей каких-то до дверей.

 

Помню, отворачивалась пола

финского плаща (почти до пола

ты в него упрятана была),

сапожок, берет...

Из-за угла,

 

от реки, такой весной подуло...

Так, наверное, встают под дуло,

ворон с ветки падает в метель,

завихряющуюся, будто хмель.

 

1998

 

Кувшин на окне

 

Элеоноре

 

Мы одни. Дождь на дворе.

На окне – на светлом – кувшин,

на окне – на тёмном – кувшин:

дни короткие в октябре.

 

Двое суток дождь на дворе.

Мы одни…

Я приуменьшил –

жизнь роскошнее виршей:

я один на мутной заре.

 

Возвращение Орфея

 

В который раз снегами талыми

сквозь птичий джаз

я вижу чувствами усталыми

порой, подчас –

 

домов затепленную, тварную,

слепую жизнь.

Пахнуло острою, кухонною –

точно ножи –

 

какой-то живностью зажаренной –

не пресный ленч!

Затем, чтоб человечкам спаренным

в горячке лечь.

 

Тебе-то что, свой хруст тянущему

в кошачью тьму?

В который раз рассказу устному

внимать кому?

 

Не всё ль одно ли – соль созвездия

или снежка?

Над тротуарным перекрестием

рожок дрожал.

 

Необращаемые жалобы.

Топчи. Копти.

Побольше бы весны, пожалуй бы,

туристок-птиц.

 

1999

 

Зеркало ветра

 

Элеоноре

 

Мы не порознь – я ни при чём:

я сегодня весь день слушал ветер,

загулявший на всём белом свете,

доносящий невидимый шторм.

 

Воротился домой – вот и ты,

на диване свой век коротаешь,

и глядишь из своей пустоты,

и негромкие фразы роняешь.

 

Ты проходишь под струйчатый душ

и, в причёске, разрушенной на ночь,

прячешь в зеркало времени груз,

забывая всё напрочь.

 

Нам метели поют забытьё,

а на деле – всё тот же, паршивый,

городишко, да тело твоё,

заведённое нежной пружиной.

 

1992

 

Сочетание бессонницей

 

Элеоноре

 

Любимая, изысканности в сторону –

так пусто без тебя, такая стужа!

Заезженной пластинкою сквозь сон мой

скрипучая пришла тоска – и кружит.

 

Бессонница. Проснешься поздно, чайник,

зубная паста, бритвы звук навязчивый.

Под вечер выйдешь – в сырости качается

морским «Голландцем» осень шелестящая.

 

За спешкою, за книжкой, за трапезой –

моя так захолустна одинокость,

нелепа развлечений бесполезность,

и докучает рокот водостока.

 

Бессонница. Я из режима выбился.

Ворочаюсь. Курю. А ты – так трогательно,

издалека – так дивно, живо зыблешься! –

когда ловлю твой образ, сердцем вздрогнув.

 

1991

 

Недужный ноктюрн

 

Ветер, расходившись не на шутку,

поздней ночью сделался слышней.

Мать качает бережней малютку,

пусто и не нужно здесь людей.

 

Где-то брешет дальняя собака,

ветер носит по подлунной всей.

Во дворе знакомая коряга

больше, и чуднее, и черней.

 

Нет людей. Вороны, тяжелея,

горбятся на ветках, как плоды.

Ты похож на мудрого еврея:

только куришь, это полбеды.

 

Где они? – ни женщины, ни друга.

Наслаждайся ж, чем всегда любил:

ветром, одиночеством, недугом

злой зимы, пока достанет сил.

 

1998

 

Переезд. Петербургская ностальгия

(цикл стихотворений)

 

1.

Из окна

 

Что это, боже мой, – припоминаю:

редкая вьётся позёмка мучная,

сине светает, а с сосен и елей

стаяло всё, что надули метели!

 

Стану в беспамятстве, перебирая

взглядом в окне всё, что с края до края

рама вмещает. Но мысль пролистает

времени малость, не ставшую стаей.

 

Взглядом в окне слепо шаря, то друга

вспомню, то – мимо, сквозь кашель и ругань,

ночь в переулке – небесную лепту:

первую женщину, утро и лето.

 

Неосторожною, раннею, красной

дозой вина разогретые шашни,

юности легкость и дикую гордость

каникулярных школярских рекордов.

 

Что ж, осудить тебя, жаркая младость,

за несолидность и адскую шалость?

Или же призрачны эти значенья,

В них – ни намеренья, ни восхищенья?

 

Ну, а беспамятство хмурого утра? –

даже в погоде бессмысленность ртути,

жизни приспешность, мучная позёмка –

бывшая деточка? пальчик в зелёнке?

 

Крылья Небесные, ветхую старость

прахом летучим развейте, чтоб стая

времени ввысь потянулась, курлыча

над океаном, певуче – не хныча.

 

2001

 

2. Незадача (двустишие)

 

Элеоноре

 

1

 

Но если удастся – заплачу

твоими слезами.

Чужие подземки. На сдачу –

позёмки и город с огнями.

 

Мы мастерски держим обиду,

наносим – дрожа машинально,

чтоб смерть, неприглядная с виду,

не пахла и мертвой моралью.

 

Вольно околпачившим слово,

как в ересь, впадать в правоту,

когда и немая основа,

и даже ничто – не пастух.

 

Читай же свою незадачу

ничьими, пустыми глазами,

и думай, что если заплачу,

твоими, родная, слезами.

 

2

 

Мы с холода зашли на рынок,

на сумму заморить нужду.

Среди колбас, молочных кринок,

кондитерской – чего-то жду.

 

Когда и лунные заслонки

раздвинул пристальный мороз, –

довольства тусклые тушёнки

желанны сделались всерьёз.

 

В столпотворенье междурядья

(едва ль досадный лабиринт!) –

ещё какого жду я яда,

проделывая телом финт?

 

Коряво подбирая сдачу

в медяках, – ты о следках

плеромы, девочки прозрачной,

мольбу зажмуривай в зрачках

 

2001

 

3. Разговор с поэтом

А. Банникову

 

Всё те же мы, нам целый мир чужбина

А. Пушкин

 

И с мёртвыми поэтами вести

Из года в год учёную беседу

С. Гандлевский

 

Вы ещё в гостях, а я уже дома

Надпись на надгробье

 

С коллегою поговори,

пока один он на чужбине,

шаги по Родине тори,

обереги её, как иней.

 

Столпотворение не сна:

двор – в осень, в бреда ойкумену,

до нитки в ливень, в гвалт окна,

уроком исступленья в вену.

 

Я даже в сбивчивую речь

скольжу, в услужливую бездну,

чтоб только общество сберечь

твоё (с тобой двойник, но трезвый)

 

Всё в одиночество моё:

твой ропот, дивный друг уселся

в былой башкирский окоём –

забылся ли, заснул и спелся?

 

Давай с тобой поговорим,

покуда осени древесной

хирург бессмертный, Серафим,

мне языки не втиснул в дёсны –

 

и ясной ночи мне не влил

под кожу, в душу, спелой далью

не одарил, не одолжил

для сердца урны.

Не скандалю.

 

Но ты, как Родина и брат,

как Николай Васильич Гоголь,

живя за гробом, – будешь рад

всю ночь проговорить не с Богом?

 

Вот наши улицы молчат,

привычно держатся за руки, –

насытить несусветный глад

мы побредём по ним, как урки.

 

Пройдём по Пушкина – читай

железную нашлёпку к дому,

свернём на Гоголя – давай! –

в дремоту августа, в истому

 

высотных звёзд, – из-за мольбы

бессонных глаз – омытых чудом!

Свои задумчивые лбы

судьбы забвением остудим.

 

О, говори хоть ты со мной!

я знаю сам – мы здесь ли, там ли:

блаженной болью, божьей мглой

мы город наш перелистали.

 

2002

 

4. Астрологу

 

Дворы и заборы, да в окнах какие-то люди, –

они выставляют на ужин нехитрую снедь,

а я забываю – как мокрую шкуру – что будет,

и помню одну лишь любовь, словно лунную смерть.

 

Вернее, подлунную, с волчьей тоскою астральной.

И лёгкое облако сносит мой каменный взгляд.

Я даже не слышу пожухлой, шуршащей печально,

но знаю – без чувств (вы сказали бы, что наугад), –

 

а знаю, что добрые люди рыгают той снедью,

пустое кино – заоконного быта накал.

И лёгкое облако взгляд мой уносит.

Я медлю.

Мне мало той дали, той тверди, где звёздный аркан.

 

2001

 

Проводы для двоих

В троллейбусе

 

Элеоноре

 

Троллейбус галечным песком хрустит по мостовой.

Слезится вечер молодой осеннею порой

(или весенней – не одно ль и то же той зимой?)

 

Стекло – с прозрачной дамой в нём – печальный интервал,

в котором смысл, окаменев, позиции менял

снаружи. Изнутри – лицо, незыблемый овал.

 

И напряжение росло в той мере, что вокзал –

он объявлял, он провожал – навстречу вырастал.

Открылся с моста семафор, двуглазо заморгал.

 

1998

 

Разрыв

 

Ночь без той, зовут кого

Светлым именем Ленора

Э.А. По

 

Элеоноре

 

1.

 

Когда минус-любовь поднимает вечерний прилив

и, по кромке его бороздя, доживаешь мотив, –

то ли стужа ползёт в рукава, то ли пристальный снег

расселён в фонарях, припечатан, как беглый ночлег.

 

Под нотации дошлой мазурки – влюбленные па!

Танцевальная тень примеряет того, кто упал.

На просторах страны законверчен оплаченный плач,

почерк голых ветвей, на который всё зренье потрать.

 

В его лунных чернилах векуют, кричат поезда.

Легче явь превозмочь, чем унять эти сны у листа.

Мне такие приветы, ни бреды твои мне не брать.

Чем щедрее судьба, тем навряд ли отвертишься, брат.

 

Но дозорным зрачком вдруг увижу за зыбким окном

напряженье ресниц и бровей, не разглаженных сном:

не позвать не смогу, не назвать – изолгавшихся губ

мне нельзя ни разжать, ни приблизить к любимому лбу.

 

2001

 

2.

 

Встречною лавкой бабки судачат

об одиночестве. Наипаче

я о тебе приумолк –

сам себе серый волк.

 

Милая не моя

у нелюбви. А я

проклял края чужие,

где мы с тобой неживые.

 

Где я молчу о том,

что сам себе бичом,

что тебе не плечом,

а Иисус – мечом.

 

Круг заходил за круг,

брали из божьих рук

солнечное зерно

души наши давно.

 

Милую не мою,

лилию, – я молю,

Господи, – улови

у мачехи нелюбви.

 

1993

 

3.

 

Восходит луна моих одиночеств

в покинутое тобой небо куба-

жилища.

Планидой бессонной ночи

изрыто сердце моё, подруга.

 

Синие ветры, разлуки клювы,

растаскивают твой анфас и профиль.

Ты утекаешь кровавой клюквой,

угасаешь лиловой кровью.

 

А на задворках нашей юдоли

мёртвой травы выцветают клочья –

но каменею шершавой солью

в тропиках ночи.

 

Утром задребезжит оконце –

тонкое, что твои ключицы,

сон мой взойдет – синее солнце –

в сердце, проколотое спицей.

 

1994

 

4.

 

Эля Катя ветер ветер

на кровати я бессмертен

мысль бессменная о вас

гонит сон который час

 

сон похож на гроб хрустальный

нет мне гроба – я печальный

никакой весь вышел вон

только вами удручён

 

Катя Эля ветер ветер

я один на белом свете

и на черном нет мне дна

ночь октябрьская одна

 

нет меня одно бессмертье

полой ночью ходит ветер

по деревьям ходуном

за моим пропавшим сном

 

ветер ветер ты могуч

ты нагрёб из листьев круч

ты найди мой сон хрустальный

где лежу я беспечальный

 

нет меня – есть мысль о вас

сон пропал в который час

Эля Катя есть на свете

нет меня есть ночь и ветер

 

Катя вышли папе гробик

папу положи в сугробик

будет папа не в аду

а во льду

 

или вышлите в конверте

сна обрывок лёгкой смерти

ведь ночами в октябре

лишь бессмертье на дворе

 

то ли я стучу в окно

привидение одно

то ли каплями из туч

кто-то выстрелил могуч

 

нет меня одна постель

тень деревьев вместо стен

по которым ходуном

ходит ветер а не дом

 

Катя Эля ветер ветер

посылаю вам бессмертье

не тужите дай вам Бог

то чего я дать не мог

 

2001

 

5.

 

Одиночество, иночество в ночи.

Если начистоту, – забирай ключи,

приходи-уходи, но молчи: почти

память той ночи, святой почти.

 

Это давний круг, вечный круговорот,

как позёмка в окна под Новый год…

Помнишь, стол у окна, ты под платьем нага?

Та зима – нашей молодости разгар.

 

За картонными стенами – сто дорог.

По рельсам с запада на юго-восток.

Но тот первый мой, лунный, воздушный путь

к тебе на родину – не забудь.

 

Как брели по заснеженному берегу.

Запах Волги в порту до сих пор берегу.

Дуло в щели. Мне снился в панамке кок.

Парохода гудок мой пронзал висок –

 

или тик? Я был еретик,

я смог

недотроги тело заговорить.

Оставалось одно – умереть.

Или жить.

 

Кто сплавлял гостиницу? Кто справлял

нашу встречу, вытянутую вдоль покрывал,

поперёк постели, посреди страны?…

Под январским небом мы навек одни.

 

То ли, Волга, болят бурлака узлы,

то ли в память твою – умри, но вползи, –

по широкой, по чёрной плыть полынье,

да на звёзды твои только вздрагивать мне.

 

2002

 

Со-творение Адама

 

Узнаю эту сумеречную, обнажённую,

застекольную женщину – незащищенную,

не торгующуюся, прозевавшую

ошеломлённого и заставшего.

 

Разоблачаясь, снимает маски

забот, пререканий ли, злобы, ласки.

Стоит – безыскусная, ненарочитая,

сотворенье моё мучительное.

 

Вижу, как выглядела в раю Ева

до отсечения плода с древа,

из рук Творца – из ребра Адама,

до изгнания из Эдема.

 

Непреукрашенная, чистая прелесть

только и есть в ней,

только в ней есть.

 

2000

 

Исполнение

 

С

другу, ночному сторожу ресторана «Агидель»

 

Преизбыточное счастье,

странный памяти предмет,

исполнение участья,

алетеевский балет.

 

Для чего и с кем случилось,

кто присутствует, как сон?

Только если малость – милость

(гений времени влюблён), –

 

то посмевшему под вечер

что-то очень захотеть –

исполненье бессердечно

предоставит всё, что есть.

 

Праздно поздняя фигурка

затесалась в окоём,

получает сверх окурка,

мелочь времени вдвоём.

 

Но ионовые трубки

изогнулись в «Агидель»,

но кусты шуршат, как юбки, –

сторожок ночной – за дверь!

 

Тут и начал в полый сумрак

нервно вздрагивать хрусталь –

в память дам для толстосумов:

стертых уст прозрачно жаль!

 

В лунки выбритых подмышек,

до мурашек, в аромат,

пробирается – не дышит –

кавалера жуткий взгляд.

 

Сна тревожное событье

льёт полночный ресторан

за стеклянное покрытье,

прямо в липовый дурман,

 

в парк – в просвеченную зелень

меловатым фонарем –

коньячком членораздельным,

речь трехзвёздочная в нём.

 

2001

 

Первый снег

 

То была такая ж осень,

посещённая зимой:

первый снег тогда кололся

по потёмкам белизной.

 

Пробирал он до предела

нищий сумрак октября,

не имея, в общем, дела,

не жалея, что зазря.

 

Наша жизнь недорогая

нас морочила тогда.

Била, слякоть ослепляя,

окон поздняя слюда.

 

И ещё смеркалось рано

в разномастном городке.

Огоньки воздушной раной

поражались налегке.

Облегченьем очищенья

за автобусным стеклом

и растенья, и строенья –

всё струилось в голубом,

 

в золотом, в зеленом блеске…

Отдохни, моя душа!

За прозрачной занавеской

жизнь теплится не спеша.

 

С яркой зеленью герани,

в кухне, с чаем и с лихвой,

с грозным небом предсказаний

нам считаться не в первой.

 

Отвращение

 

Светофоров кровинки ярки,

и нежна сама темнота.

Над домами, деревьями парка

кратно каркнула высота.

 

По заснеженной цивилизации,

под пружинистый скрип сапог

всё же легче передвигаться

деревянной походкой ног.

 

По дороге к жилью родному

с едкой влагой дымка в ноздрях

ты подобен уроду, гному

с отвращением на губах.

 

Так себя продает убийца,

проститутка себя продает,

городская, больная птица

в баках гниль выгребную клюёт.

 

Буквы вывесок зацветают,

в черноте – содроганье звёзд.

Мимо горки, на чувства скаред,

волочу свой сутулый рост.

 

1992

 

Сквозь ночь

 

Гнутые тени деревьев,

снега волнистое ложе,

зыбь фонарей над прохожим,

туч под луною кочевье.

 

Пышные фары ограде

щуплые рёбра считают,

к небу мой пар поднимает

душу, и звёзды в засаде.

 

«Астры» осыпалась пачка,

как обветшалая осень,

сладко мне, как после плача,

будто любимую бросил.

 

Выи фонарные гнутся –

чувства мои с ними розны,

ночь хороша, не вернуться.

Здравствуй, свободное поздно.

 

1990

 

Снегопад

 

Под грузною нежностью снега

берёзы склоненно-грустны,

но взвилась октябрьская нега,

пронзая, как звуки зурны.

 

Оконный, задумчивый глянец

в чернеющий вечер течёт,

но ветви срываются в танец,

и память готовит отчет

 

о том, как летают лекала

метели в сиянье огней,

открытые смотрят забрала

несмаргивающих фонарей

 

на спины сутулых прохожих,

налёгших на шаткий штурвал:

вольней, веселее и строже

в них бьёт восхитительный вал!

 

До крепкого чая с вареньем,

казалось, рукою подать.

В мерцании снежном растенья,

предзимняя благодать.

 

1998

 

Посвящение

 

В

другу, умершему от передозировки наркотика

 

Что ты за этим искал, незряч

здесь, но не там, где черно и звёздно?

Утро мертво. Зол в халате врач.

Утру живым для тебя быть поздно.

 

Что ты за этим любил и знал,

стоя зимой на мосту сквозимом?!

Падать с него – различить: портал,

облик, паром – полыньёй вези, мол…

 

В клеть, если это, завьёт судьба –

Но ты любил горячие маки!

Где ты теперь? А кто ждёт тебя?

Мысль о тебе стеклянит во мраке

 

взгляд одного, пасущего ночь.

Ветер стучит железным засовом,

гуд в проводах, телефон помочь

не захотел, немотой окован.

 

С этим нет связи. А это – где?

Шёпот оттуда смутит безумца,

но не толпу: к ночи поредев,

люди туда никогда не сунутся.

 

Ветер засовом стучит, то вдоль

дороги искрит, а то с крыши, с краю –

клубится.

Окончена связь с тобой.

Трубку, гудки – в пустоту вжимаю.

 

Заклинание

 

С

другу

 

Не пей в подъезде «Пиковой дамы»*,

запивая остатками коньяка,

в звёзды вглядываясь упрямо:

дух отпускает перехватывающая рука.

 

Не прислушивайся – шайки шумиков,

ветром тасуемых, смысл лукав.

Прочь из подъезда! Последний рублик

не зажимай в кулак.

 

Не обнаруживай пьяных мыслей,

с глаз снимая контуры грёз.

Снежному долу шапкой не висни,

чтоб Бог тебя снегом занёс.

 

*Название духов

 

1992

 

Листопад

 

В окнах ещё не спят,

мётлы ветвей – сыры.

Раненный листопад

бродит, мутит дворы.

 

Вьюжный заводит крюк,

жмётся лицом – окну.

Скрыпку морочит сук,

травит печаль одну.

 

Жмурит глаза уют,

ялик на волнах – двор.

Листья с дубов ползут,

горбясь, заснул забор.

 

Слякотна, лунна ночь,

ропот в её речах.

Рад бы себе помочь,

да не сдержусь в руках.

 

Слушай! пора заснуть.

Бабочек шалый рой

в жёлтую мчится жуть –

так же и мы с тобой.

 

1991

 

ИЗ КНИГИ «НА ОТКРЫТОЙ ВЕРАНДЕ»

 

Весна

 

Ты проснулась на рассвете,

пену вздыбила в тазу

и толкнула окна с петель,

Только замер я внизу.

 

Зазвенело, задрожало

оглушённое окно,

и заря в нём побежала,

с пеной розовой одно!

 

Ты лилейною рукой

мыла окна белой пеной,

свет дрожал перед тобой,

точно греки пред Еленой.

 

Только замер я внизу!

Сердце колоколом било,

пена пучилась в тазу,

неба синька – в окна плыла.

 

1983

 

Гроза

 

Люблю грозу в начале мая…

Ф. Тютчев

 

Поёт гроза, летит, пылая!

И петушистые трамваи

кричат и скачут тут и там:

нет счёта их кривым ногам!

 

Вот, босоногие, по травам

бегут среди лазурных луж!

Над пассажиркой рыжеглавой

завис мужчина, точно уж.

 

Красавица его не знает,

Но, дивный, он глядит у глаз!

Зеленоглазые трамваи

через грозу везут как раз!

 

Дрожат дома во все окошки,

точатся девы, как газон,

мучительная, точно кошка,

орёт гроза со всех сторон!

 

Но златоклювые трамваи

тончайшим пламенем летят,

и ярки, словно щёки мая,

кругом безумства шелестят.

 

1983

 

Белая ночь

 

Это отстукивает бессонница.

Сглотнуть таблетку, чтобы заснуть?

Рама окна светла, чуть-чуть

алеет след колесницы солнца.

 

На софе в сорочке ситца

моей милой сладко спится.

В сигаретном дыме качнувшись, легок,

сознанья потрескивает уголёк.

 

От бирюзовой розовости стекла –

восклицанья радости и тепла.

Связь эта вскорости исчезает,

а возникает...

 

Синее, мглистое заговорило.

Ах, что же будет! – сердце спросило.

Странно, когда не ответишь, скучно.

Лечь, и согреться, и заснуть нужно.

 

1989

 

Ледяная горка

 

Но точно ли память не все сохранила?

Да полно! Посмотришь внимательно – было:

и девочка в праздничной шумной толпе,

и мальчик отважный в хлопушек пальбе.

 

И горки слепая волна и крутая,

и бешеный ветер, и ёлка сверкая,

сияя огнями – дворцы ледяные,

сладимое небо – все сны золотые!

 

А белые клубы весёлого пара!

Промёрзли деревья до ярого жара,

румяные щёки так сине горят,

и маленькой женщины пристальный взгляд.

 

И снова волна: на квадрате ль, вповалку –

как славно! Стремительно-радостно! Ярко

во льду отражаясь – ракеты разряд...

Как ангелы, облачки в небе парят!

 

А после так долго и трудно не спится:

её и подруг – ослепительны лица!

Её ты стремительно под руку взял,

и рядом поставил, и в пропасть умчал…

 

Как пахнет домашнею пихтой! Как трудно

не то чтоб заснуть – не свихнуться от чуда!

Бока проворочал, забылся пока.

Под небом – гора, над горой – облака.

 

1996

 

Ангел пролетел

 

С полки чашки достала, чай заварила.

Ветер в комнате тень качал

голой кроны в окне в ноябре унылом,

и дымился разлитый чай.

 

Был ли кто ещё – ты не замечала,

я же знал: ближний бор шумит.

Стало ангельской памятью – всё б листала:

чашки, кухонька, женский быт.

 

Не жена, не невеста – ты затерялась,

в летнем платье сквозь лес ушла.

И, метя по следам, метель убивалась,

но искать тебя не увела.

 

В твоей комнате пусто. По-зимнему мама

за окно обронила взгляд.

Оплывает плафон, тает ванная с паром,

во дворе замело листопад.

 

Не останется льда на твоём подоконнике,

ты вернёшься, но дом не найдешь.

Ты махни мне из ночи прозрачной ладонью,

на которую месяц похож.

 

1983

 

Осенние этюды

 

1.

 

Эти числа червлёные, светлые дни сентября,

очертили мне жизнь золотою и простоволосой.

Я бродить полюбил там, где реденький домиков ряд,

как осеннее равенство леса: дуб, клён, берёза.

 

Разно радостно мне, выпадает ли дней череда

выходными безлюдными либо на скорые будни, –

оживлённый прохожий, я знаю, что воздух – среда,

нет – порода, в которой, как в торфе, застыли судьбы.

 

Голубой от автобуса след... Узнаю везде

я твой ветреный экскурс – билетики яркие – листья.

Осень праздная! знаю, ты там же гуляешь, где

талий, бедер не скрыли плащи, а перчатки – кистей.

 

Бабье лето! ограда, грузные клумбы, рой

говорливый – из фартуков, гольфов, портфелей, бантов.

Карапузы в песочнице увлечены игрой,

и подростки на улице пьют золотую фанту.

 

Осень лётная! Сердце при взгляде ввысь

наполняется солнцем и запахом косогорий.

Облака – как барашки, цветы – будто невидаль...

оглянись,

вспомни южные волны, колокола медуз, санаторий,

 

переполненный горлинками, фонтанами. А за ним –

мостовые в булыжнике, что не добрёл до Рима.

Вечер в звёздах, в каштанах, в акации…

Помолчим,

возбуждённые близостью, магией грима...

 

С этим кончено. Осень дана, чтоб додумать сцен

приключенья и вместо липовых почек,

клейких, как Кирка, в сладкий берущих плен, –

скоро занавес туч, кляксы ливня, октябрьский почерк!

 

1991

 

2.

 

Урны теневый восклицательный знак,

островок остановки, присевший листвы косяк,

и другой, и третий.

Перестраивая составы,

дворник метлой им подстёгивает суставы.

Слепнет рань, безветренно, воскресенье.

Чета почтенная семечки лущит в самозабвенье,

взвинчена чем-то, как суетливость рынка,

в кедах, в штормовках, в трико, потерявших синьку.

Воскресенье. Цвет деревьев осенних – неожиданно-детский:

чтоб не страшиться, старость переставляет стрелки

ближе, ближе к началу! Но удаётся редко,

поэтому осень капризна и бьёт тарелки.

Бодрый пёсик, звеня цепочкой, подъемлет лапку

в знак приветствия, не занимая бабку.

Став на коленки, пацан ему строит рожки,

но тот плюёт на него, как на кошку.

Мысль делает грани пространства прозрачней алмаза.

Деревья праздничны, не оступись, любуясь.

Странно выпасть за видимый спектр глаза,

где любовь раздавит тебя, как свою любую

другую жертву, и надсмеётся смертью.

Взболтают потомки жизни подонки

и будут клясться именем громким.

Всё измеряя эмпирикою изнанки,

Фрейдом вертя, запишут в любовники к мамке.

 

Подождём. В неведенье не протягиваешь долго.

Вспомни: «Пунцовый рот, падающая со лба челка»*…

Это же гибельности прозрение

в одном трагичном стихотворенье.

Чаши ль, чума ль, поцелуи ль розы?**

«Девы – розы!», – бормочешь. (Розы, розы).

Старость слезится, младенец кричит без слёзки,

дайте похмельному полный стакан и селёдки.

Господи, дай утешенье Твоим сироткам.

 

*аллюзия на стихи Мандельштама

(«Но я боюсь, что раньше всех умрёт…»)

**аллюзия на «Пир во время чумы» А. Пушкина

(«И девы-розы пьём дыханье…»)

 

1989

 

Августовская элегия

 

Город расселся по швам от развитой листвы августовской,

воздух синее стократ, рябь тяжелей у реки.

Был бы живой элегист, предобрейший Василий Жуковский, –

я б, с изволенья его, ответил пожатьем руки.

 

Вот мусульманское кладбище над каменистым обрывом:

для воздыханий беседка, диких ранетов прибой.

Вон от моста над водой кувыркается эхо на диво

в этой двойной тишине – горней и горькой, земной.

 

Так повелось, не закроет глаза неустанная память,

жизнь вся пропитана прелестью, жалобной прелостью лжи.

А упованье бежит над водицею чёрной – нельзя ведь,

чтоб затерялись вагоны в широкошумной глуши.

 

2001

 

Метаморфозы музы

 

1.

 

Синела с газонов трава,

в аллеях листвы по колена.

Я с ней не столкнулся едва,

с прекрасной, похоже, Еленой.

 

Немного печали в глазах,

живая печаль не помеха.

А небо уже в облаках,

холодных и синих от снега.

 

Осеннее небо над ней,

озябла трава на газонах,

в аллеях как будто вольней,

весёлое золото в кронах.

 

Последних и резких цветов

прощальный салют восхищенья,

и жизнь понималась без слов,

как чистая страсть вдохновенья.

 

Гуляя, вернуться домой,

в невольный уют провалиться.

Отрадно встречаться с тобой,

забыть посторонние лица.

 

1987

 

2.

 

К другу направить стопу?

Вечер сентябрьский сверкает

влагой, не дует в трубу

ветер, и дождь не летает.

 

Ветер не воет в трубу,

жизнь кораблей не ломает,

осень сырую пальбу

только ещё намечает.

 

Что ж, когда ночь настаёт,

мне уже некуда деться?

Друга нет дома, и вот –

улица, осени девство.

 

Подле ограды курю.

Всё, что случилось – не новость.

Что же, благодарю:

начата осени повесть.

 

1987

 

3.

 

Уюта и счастья под вечер

с тобой не разделят одной.

Ты жизнь проживаешь беспечно,

Всё – встречные, всё – не с тобой.

 

Рассыпаны-собраны улочкой,

а ты в переулке одна.

Ах, взбалмошная, ах, дурочка!

Уж больно в капризах вольна.

 

Зимою, за тихою лампой

ты вдруг затоскуешь сильней,

щекою, шершавой, как ландыш,

слезе не скатиться твоей.

 

Вглядишься, бледнея пропаще,

в серебряный ночи полёт,

и сладкая мука несчастья,

как счастье тебя обожжёт!

 

Ты вздрогнешь, и жизнь твоя станет

с луной и зимой наравне,

и только морозом затянет

твой взгляд в одиноком окне.

 

1984

 

4.

 

Почему-то мне вспомнился парк тот,

с озером за чёрной чугунной оградой,

летним, ветреным вечером – листвы изворот

говорил о ветре, лоток колыхался рядом.

 

Вдоль ограды – выстрелом путь, как

линия жизни, что склонна к экспрессам,

к номерам гостиниц, а это знак

свободы – богатства бедного креза.

 

Можно было вывести перпендикуляр

пути – он волной в тополях вздувался,

и другого – где изумрудный бар

в пёстром сумраке колыхался.

 

Где сомнамбулы в пьяницах вот так

и не сыщешь – только низменность грубо

плодоносит, да встревает сквозняк

в сальный дым, что лопочут губы.

 

Ну и пусть этот утлый раишко, пусть

узник-парк, тополиные ночи.

Серебром исподним играет жуть,

и не всякий крах возжигает росчерк.

 

1984

 

Азы

(гостинице «Агидель»)

 

За старой гостиницей – садик, около

площади, внутрь двора пройдя.

Выпуклей глаз на гостиничных стёклах –

капли пролитого дождя.

 

Сад-маломерка: нет ив здесь плакальщиц,

нет зеркального озерка.

Клёнов листва – прожжённей лавочниц,

да стратегия матерка.

 

Кроме названных клёнов – акация

огораживает грибок,

качели да пару скамеек, вкратце

сколоченных из столбцов и досок.

 

Шары на шатком древесном зонтике

грибка – уже озёр,

шире капель – оранжевою экзотикой

огорошивают ваш взор.

 

Зачем приходишь, грошёвый садик?

Как там сидела тет-а-тет

шпана, как целовал и гладил

подружку, отравленный водкой шкет.

 

Как ныла и взбрыкивала природа,

шквал солнца, разбой грозы!

И что-то жалкое, от урода,

включали в себя азы.

 

1991

 

Нирвана. Город на взморье

 

Один из паровозов мокрых –

в иной из долгожданных дней

дорожных (тает снег на стёклах,

как листья толстых календарей), –

 

какой-нибудь один – под небом

в гриппозном карантине мглы

(подумай, вдохновлённый Рембрандт

оставил тень одну, увы), –

 

постукивает по стыкам мерно

и в город взысканный везёт,

где фрукты спелые, наверно,

и – непременно! – целый год

 

печёт; когда ж случится дождик, –

из клумбы вырвется парок,

и долетает шмель до лоджий

затем, что есть на них горшок

 

цветов – на каждой; птичьих стычек –

турнир, и – вольный, соляной! –

подует с моря и обрызжет

слепящей влагой проливной;

 

и хочется бродить до муки,

познать томительный покой,

чтоб о заре запели звуки –

на ярко-рыжей, городской;

 

под небом, в бархатную роскошь

одетым, к окнам подошёл

бессонный парк, открыл окошко –

и никого там не нашёл.

 

Под Новый (2000) год

Петербург-Уфа

з цикла «Петербургская ностальгия»)

 

Переполненные дружбой

чаши дней под Новый год

и Рождественские службы –

век к исходу – у ворот!

 

Я за долами, лесами,

из болотистых земель,

услезёнными глазами

вижу в точности отсель,

 

бородатые дружочки,

вас, оставшихся детьми,

магазинчики, лоточки

улиц около семи.

 

Возбуждёнными роями,

оснежёнными чуть-чуть,

жёны с чудными очами

вдоль витрин пустились в путь.

 

Где сиятельные ёлки

моложавый Дед Мороз

со Снегурочкою в чёлке

нам с подарками принёс.

 

Даже бодрый вождь народный

людной улицею стал –

шумной спешкой пешеходной

на вселенский карнавал, –

 

в театр оперы-балета,

где башкирский человек –

россиянин долги лета!

Мир тебе! Салам алейк…

 

Но, друзья мои, коль скоро

стали стары вы, то вот –

голенастый пух танцорок

увлечёт ли вас в полет?

 

За цветной картонный сумрак –

да в шампанскую метель,

В льдистый, ломкий блеск – из рюмок –

за глаза, за канитель?..

 

Станут кони у обрыва

и – ни с места. И – храпят!

За побег у конвоира

есть разительный заряд.

 

Потому что вечным детям

соблазнителен исход:

тот ли встретит, кто отметил?

Счёт пошёл наоборот.

 

2000

 

После ливня

 

Что за вечер! Пополудни обещали грозы –

августовские – на всю неделю.

Ливень вдруг прервался, сделал роздых,

фонарей шары заиндевели.

 

Хорошея, обмирает ширь и томно

тянет от газонов и деревьев.

Встречно растекаются по склону

мытые огни авто. Приметив

 

пару див – следи до самой набережной,

где сияет разноцветно палуба, –

а под ней вода, темна и набожна,

упирается, качаясь, в дамбу.

 

И деревья разбрелись по парку заговорщицки,

о предмете их хлопот, поди, разведай –

шепчутся! О, как любовник в шторке,

ветер вон запутался в беседке.

 

Это юность – легкой тенью птицы

просквозила – и мороз по коже:

словно в небе грозовом зарницы,

сонмы снимков, внятные до дрожи.

 

1998

 

Событие

(весеннее дежа вю)

 

Недаром вспомнился мне поздней,

минувшей осени тот день, когда

роенье снежных, хаотичных гроздей,

деревьев голь, тяжелая вода –

 

все разом к окнам комнаты приникли,

сказать: друзья до смерти мы с тобой! –

и смотрят, как ты маешься над книгой,

и носишься, как с торбой расписной.

 

Они гудят, качаются и дремлют,

им снится сон, что нынешней весной,

в такое же полуденное время,

они пришли увидеться с тобой.

 

1999

 

ИЗ КНИГИ «ПРОВИНЦИЯ*»

(*У римлян – завоёванная территория)

(Конец века)

 

Элегия рассеянных соответствий

 

Скрип гигантский кованых качелей, пыжась, производит карапуз, –

маятнику вторит, форме времени, и не дует в фигуральный ус.

Молоком зелёным кормит поросль – в третьем браке майская жена:

два супруга поделили ночки поровну, но другой имел их не сполна.

 

Из-под тента льётся песнь о воле в раковинки отдыха сипато –

заправляют точкой раздвижною, не исключено, братва-ребята.

А ботва студенчества курчавится, надираясь пивом и попкорном, –

так вполне культурно отрываются мозга будущего маленькие корни.

 

Город вычищается. Накрапывает мелкий, непрерывный, неугодный.

Так в газете объявления о заработке тусклым взглядом множит

безработный.

Посетители аптек и винных лавочек – иногда одни и те же лица:

пачек кодтерпина, спирта склянок ищут позабывшие побриться.

 

Ищут не сумевшие помыться полые бутылки, собирают.

Ищут леди, с кем повеселиться, в иномарки ноги задвигают.

Ищут деревянных и зелёных. Натурала грузит педераст.

Муха ищет форточек, балконов. Кто-то хочет, некая не даст.

 

Лица девушек, блаженно-возбуждённых, обещают больше, чем дают.

Значит и загвоздка не в зелёных и не в шлюшках: пусть бабло стригут.

Недоизбранный, как изгнанный, политик – вожделеет скорого отмщенья.

Чтой-то не веселый, сифилитик? Извращенец жаждет воплощенья.

 

Ищет невстающего сиделка, вставший ищет у лежащей с ним.

Ищет, ищет брака с принцем девушка – а покамест балует с другим.

Ищет сделки выгодной барыга, ищет денег труженик, бездельник.

Ищет вытрезвитель забулдыга. Чистым тротуар оставил веник.

 

Рад, если нашёл рулон в клозете, безотчётно справивший нужду.

И собаки счастливы, как дети, но служить готовы за еду.

Если русский любит ту и ту, то и мусульманин есть в буфете.

Иудей хранит свою мечту. Но равны пред Богом те и эти.

 

Ищет мальчик, как бы разрешить первую любовь – хоть плачь, хоть кайся:

девочка способна лишь побить, лучше к ней совсем не прикасайся.

Старость потеряла даже сон, ничего её к себе не манит.

Ищет ночью молодость кондом – ни о чём не думает заранье.

 

Ищет скопофилии модель, стриптизерка, или кто невинна –

их адепт не поражает цель. Ищет veritas поэт in vino.

Небо видит землю новой. В небо – лезут линии и пятнышки, шустря.

Стонов ждут от женщины. И Рембо катарсис нам делает, шутя.

 

Ищет пёс потерянный хозяев, позабыв давно – кого искал.

Попрошайка тянется к халяве, получает изредка фингал.

Программист, компьютер, принтер, баннер.

Леди-джентельменов делит баня.

 

1998

 

Новорусское

(цикл стихотворений)

 

1.

 

Торгующей жизни услады,

бывало, находят на ум

и думаешь: денег бы надо!

Не спится, не спится от дум.

 

Заждались Таиланд и Европа? –

отслюним наличные вмиг!

Глазами бы зря ты не хлопал,

как паралитичный старик.

 

Таиландка смугла и прекрасна!

И русский ей – чем не жених,

что к вздёрнутой груди атласной

в лобзании страстном приник?

 

Заморские вина и ветер,

крик чаек и яхты корма –

чего еще надо на свете

тебе от большого ума?

 

В том мире, где споры и ссоры,

где мелкие души томят,

где банки стоят и соборы,

а дальше теряется взгляд –

 

подумай, чего ты достоин,

своей головой непустой,

постранствуй, постранствуй, Печорин,

и сгинь на дороге витой.

 

На поприще жизни безумной,

когда не святой ты, мой свет,

подумай, дружок многодумный, –

другой и дороги-то нет.

 

А коли женат и размножен –

вот будет вам всем капитал!

Чего ещё выдумать можно,

пока ты здоров и удал?

 

1996

 

2.

 

И я искал отдаться божеству,

и я скакал, как свойственно козлу.

Смешно, конечно, что ещё живу,

но я Святому не исторг хулу.

 

Как бы не так! И в негалантный век

я в женщине восславил красоту.

За это для неё был – не абрек,

но как Жуан я претерпел нужду.

 

Жую свой хлеб и думаю о том,

что видеть свет не из окна хором

не против и заправский патриот,

когда он не бедняк иль идиот.

 

Конечно, честных денег не достать.

Увы, нам, брат – приходится скучать.

С Олимпом местным шашней не завед,

какой ещё ты тоже здесь поэт?

 

Недурно поиметь свой магазин,

как бы еврей, татарин и грузин.

Или, как русский новенький купец,

ходить в церкву и содержать лотец.

 

А хочешь – будь учёным, педагогом!

чтоб выйти с транспарантами на стогны?

Жуешь свой хлеб единый – так и жуй,

а нет – проси: опять получишь «жуй».

 

1997

 

3.

 

Потери в дружбе и в любви потери –

слова о службе, деньгах и карьере.

Потери звёзд, деревьев в парке и портвейна –

всего состава веры, кроме веры.

 

(Потери в вере – словно в «Англетере»:

не вынес, бедолага, в самом деле.

А может, было слишком много терний,

царапнул кровью и к петле с постели?)

 

Затем, что дорог вид услуг любых,

ЖД и АВИА, и нет перекладных, –

и стала мне любимая Уфа –

как одному сеньору острова.

 

Я – Робинзон. Что пятниц, что бананов.

Поэты есть? – спроси у графоманов.

А впрочем, может, есть – один, одна.

Не пьёт? Не колется? А сам себе – страна?

 

Но если мусульманин, иудей

свиньёй окликнет – ты ему не верь:

налей и выпей, выпей и налей,

задёрни шторы и защёлкни дверь.

 

Валяй! – ищи забвения в вине,

чтобы раскаялся ты в собственной вине.

Благословляй банкира с коммунистом,

люби бандита в «Мерсе» серебристом.

 

Что мать с отцом! – ты почитай глупца

и совершенствоваться можешь до конца.

И, долголетья пожелав родным,

как тот грузин, скажи: «Совсем один!».

 

1997

 

4.

 

Такая жалость с памятью стряслась –

не исцеляет радость или грусть.

А было так, что вспоминаешь всласть,

с ботинка отряхая жизни груз.

 

Мне стыдно, сочинителю стихов,

Что променял вселенную на быт,

что не оставил лучший из миров,

где не был нужен или знаменит.

 

Топчу, копчу в безвестности глухой,

зато я признан собственной женой.

Не спросят закадычные друзья,

зачем не отдал Богу душу я.

 

Не может быть, чтоб всюду торг и горе! –

сказал Колумб, переплывая море.

Но даже это множество воды

не сберегло от новой ерунды.

 

Неловко, что ли, докучать Творцу,

у коего и так полно хлопот.

Одна надежда, может быть, к лицу,

что нераскаянным Господь не приберёт.

 

1996

 

В трамвае на вечерней улице

 

С вечерней улицы – окно подобьем дня

(наискосок свеченье от меня).

Трамвай трясётся, как на каблуках,

везёт домой мой воспаленный прах.

 

Ламп островки на тусклом потолке,

мороз и сумка книг в моей руке.

Укладываю в клеточку одну

скамью и бабу, и в окне луну.

 

Ещё вчера с бредовой головой –

а было так: не свой и не чужой,

я пил вино, с друзьями ликовал,

а в промежутках смертно замирал.

 

Да, многолик старинный пантеон,

слова молитвы разные – и всё ж,

я говорю (кому?), – кончай тот сон:

Корабль, шторм, туман, и риф, и нож.

1991

 

Захолустье

 

Подражает прогноз погодки

МВД криминальной сводке.

На невзрачной, незнаменитой,

лучшей улице – дом с гранитом,

наколоченным, как заплатка.

Все равно – захолустье, братка!

 

Для чего на доске герой?

Фраер в опере он чужой.

Время хрустнуло, надломилось,

паразитом жизнь отвалилась

от возлюбленного тебя.

За остаток не дашь рубля.

 

Захолустье, как у бабуси

с дедом, где-нибудь там в Тарусе.

Только не на что водку купить.

Не возьмут меня к себе жить

наторелые кооператоры.

Пристрели меня, отдел кадров!

 

Даже пиво подорожало

да к весне холоднее стало,

и какие-то мелкие пташки,

и пустые несутся тачки,

а таксисты бастуют, в бой рвутся.

Только курицы не несутся.

 

Нравы так возмужали, видно.

Пионерам, и тем не стыдно,

ВЛКСМ и КПСС

групповой заменяет секс.

Захолустье. Разве что гуси

не гугнят. А так – захолустье.

 

Возлияния

 

Давайте выпьем и воспарим!

А. Иващенко

 

И я возлиял, Анатолий, и я воспарял изрядно

да сотоварищи! – Где, где же теперь все эти

рекорды: заплыв, марафон, первый полёт в космос?

Их нет, как нет, Анатолий! И нас – о, и нас – не будет.

 

Однако же, тем не менье, ведь что-то должно оставаться?

Пока еще есть серенады, баллады и прочие притчи,

на вечерней заре – большак, и какой-никакой, а попутчик,

утро цвета причёски подружки – как звать тебя, Мери?

 

Спой мне песню: девица, синица, студёный колодец…

Спой, на летнем рассвете, в окне – босоногий мальчик

(сад плоды подавал любовно – или казалось?)

Девочка тоже была: юбочка, гольфы – как надо!

 

Песни народ распевал о знаменитом походе.

Выпив стакан, похрустев, дед затягивал басом, –

так, что бабки с граблями на грядки кидались разом

(славного рода отпрыск – верный тому свидетель)

 

Где же они, Анатолий, людские энтузиазмы,

доблестный тот поход, песня былого деда?

Я, драгоценный, – о! – уж умолчу о прочем

(бабочку мучил – нате! – вечно пылают пальцы)

 

Так что и мы, мой милый, рулады и эскапады,

точные притчи, зори, сонмы визгливых девок –

лишь солнечной пыли танцы…

Надо же: девочка, мальчик,

за руки взявшись – боже! – юбочка, оба в гольфах.

 

2001

 

Родное

 

Это всё моё родное,

Это всё хуё-моё

Т. Кибиров

 

1.

 

Перед кем я виноват –

поместил меня в квартиру,

справедливый, как Пилат,

глазки – дырочки от сыру!

 

С неким бомжем нас сюда

доставляла стража в тачке.

Здесь блажит, храпит среда

да в трусах по нарам скачет.

 

Ах, квартирка хороша! –

будь водица под рукою.

Станет эллинской душа,

обернувшись простынею.

 

Билась ласточкой к дождю,

в атмосфере погибая…

Справишь мелкую нужду,

улыбнёшься, засыпая.

 

1991

 

2.

 

В тесной комнате своей

он с утра лежит одетый,

слышит зычный плач детей,

сам, как песенка, отпетый.

 

Отопленье не дают,

вот детина на диване,

вот незыблемый уют –

остальное всё в тумане.

 

Он недавно водку пил,

он до дома добирался,

а сегодня захандрил,

на диване оказался.

 

Отваляешь дурака –

на бок брык и глазки слепишь:

ведь столица далека,

за границу не уедешь!

 

Хлопочи не хлопочи –

только муку продлеваешь.

На какие калачи

этот жребий променяешь?

 

1992

 

Прозябание

 

Прозябаю один. Преподобен мне,

может быть, фараон в треугольной норе,

как попытка бессмертья, его залог.

В затее отсутствует потолок.

 

Желторотая пресса изводит весть.

Всякой твари нужно, и пить, и есть.

Но жрецы поэтических образцов

тычут дулю в краснеющий нос сынов.

 

Седовласый, владеющий креслом гном

возопляет к небу и шлёт в дурдом

и, как прапорщик, не узнаёт бойца:

если ты без шинели, то ты без лица.

 

А кругом, ей-ей, тараканьи бега:

вон один цепенеет, тот даёт гопака,

ибо в оный век, и «герой», и «трус» –

дополненья с названьем единым «гнус».

 

Гераклита тень поцелуй в уста

(отлетел солдат, словно лист с куста) –

тот прошамкал: «Война – есть отец всему».

И шакал, и лев поклонились ему.

 

Посылаю, милый, не зная вкус

твой, и хрящик свиной, и еще арбуз.

Не пеняй, коли угодить не смог –

как сказал дворецкий: «Смок, сэр, смок».

 

1997

 

Революция

(С-Петербургу посвящается)

 

Я своею царицей тебя назову,

восхищенья столица!

В росе, на рассвете,

в летней розовой дымке – ты вся на плаву!

Из метро – остановка на этом проспекте –

 

поднимаюсь – на Ленинский: слова из пес-

ни не выкинуть, маткой худою не стать, и

не сподоблюсь врагу для своих же – да пёс

с ним…

No, no, – верещала веницьянка, от страсти

 

заходясь.

Грубый кучер стоял на своём!

Им затвержен каприз госпожи – так что хлыстик

ворошил между лядвий, на стати её

оставляя лампасы, махровей, чем прыщик…

 

Он поскреб жёлтым ногтем – и, дико стыдясь,

госпожа заскулила и длинно забилась.

Странно вперился дядька в узор, что – зардясь –

естество благородства являл, словно милость.

 

2003

 

Девушка и солдат

(на уфимской улице)

 

Солдат гуляет с девушкой,

рагулька – хороша!

За ручки нежно держатся,

светла её душа.

 

Накинув блузку модную

на дивную красу,

идёт походкой гордою,

а перси секс несут.

 

Такую встретишь в городе –

навряд ли на селе.

Хотя здорова, вроде бы,

расстраиваться не след.

 

Дано ей от рождения

смущать сердца ребят.

В ней светскость! – ведь, наверное,

был дед аристократ.

 

Любуюсь в умилении

подобной красотой.

Солдатик, тем не менее,

идёт, как заводной!

 

Росточка невысокого –

шагает по Уфе!

И ножки кособоко так

ступают в галифе.

 

Ему отдам я должное:

он светел и влюблён.

Пускай простая рожица,

а всё ж возвышен он!

 

Я верю, думать хочется,

дела идут на лад,

и всё у них получится,

коли захотят.

 

1996

 

Отщепенец

 

Гонимый, кем – почём я знаю?

А.С. Пушкин

 

Когда затравлен я и – только

что – скверно мне,

а на работу не хочу нисколько –

устроюсь плоско, на спине!

 

Как там писал божественный Буковски,

смоля турецкий табачок,

на майку стряхивая пепел острый:

– он, сцука, жжётся! как стручок.

 

Сморчка, поганца в бороде и шерсти

козлиных ног,

меня не любят девушки до смерти,

пихают прямо в бок!

 

Оне – дрожат, сморкают через палец

в лице моё.

Им отвечает вольности гишпанец,

мол: – ё-моё! –

 

ведь как сказал существенный Чайнаски,

сих зрелищ член:

– меня знобят блестящие подвязки,

а ляжки прямо забирают в плен!

 

– У девушки в очах – не взор, но – ценник!

и счётчик между ног.

А я – советский, я – российский отщепенец,

пыль, соль дорог!

 

1997

 

Сирота казанская

 

Жене Мякишеву

(петербургскому поэту)

 

1.

 

К слову, Евгений, я родом тоже с Казанской улицы.

Есть в Оренбургских степях городок – Абдулино:

привокзальные галки, торговки, шпагаты курицы

из-под ног мотоцикла…

Вздохнёшь только, сплюнешь:

– улий нам, –

 

молвишь, – делать в глуши! Ни полуденным летом ознобленным –

целый день сорванцу на веранду, в чулан, по комнатам

пробродить! – ни в октябрьскую згу в окно выглянуть – долбит им

виноград дождя да ранет…

Теснота к покойникам –

для чего-то особая! Станешь чинить препятствия,

прикорнёшь за пером – кликнешь мамку, клопом ужаленный!

А зима пацану в деревне – и вовсе гадствие,

то есть, бедствие: лоно холмов и низин желание.

 

Только ярой весной селянин в огороде ратует!

Синеватый рыхлит чернозём, а ботву кудрявую

заправляет в огнь! – и курится-то, стерва, сладко так!

И поёт оратай, и пиет самогон во славу!

 

Я зачем, дорогой, это все развожу здесь кустисто так? –

мне мелькнул Петербург, собор Казанский, твой дворик с рытвиной:

из окна твоего, из-за штор, бьётся свет: хоть и тусклый – стяг!

Отдохни, твой стан, голос свой отдыши ты от бритвы злой.

 

2003

 

2.

 

Театры теней расцветали:

то вспомню волшебный Бали,

то ёлку в рождественской зале,

то слёзы блаженной любви!

 

То лета веснушки: волнушки

и рыжик с поляны лесной,

колдунью из курьей избушки,

закушенный смех под горой.

Не знаю, зачем, но до срока

Всё смотрит мучительный сон

паршивец, сбежавший с урока,

что вечно некстати влюблён.

 

И плачут по нём, то ли розги,

то ль ивы на старом пруду,

советского дворика воздух…

Не плачьте! – я скоро приду.

 

Дракон над родною волною,

нескучный бумажный фонарь –

мы счастливы были порою,

нам радостней будет, чем встарь…

 

Васильевский* бледный, аптека.

Кто прокандыбал по шестой?

Не Мякишев это ли Жека,

не выпить ли нам, дорогой?

 

Допустим, стакан «Салватора»,

мне – красный, а жёлтый – тебе:

за Музу и против запора

любого поэта в судьбе?

 

Провизоры, сёстры и братья

протянут к нам руки – и мы

их примем галантно в объятья, –

затем, что поэтов умы,

 

в традиции русского пьянства,

педантства не терпят! И вот –

желанно – без тени жеманства –

звезда нашей воли взойдёт.

 

Потянутся милые тени:

поэт, и любовник, и враль...

А Невки пустели ступени,

чудесный Петрополь светал!

 

*остров

 

2003

 

Признание (общественное)

 

В надежде славы и добра,

Гляжу вперед я без боязни

А.С. Пушкин

 

Когда к тебе в покойницкую банщик

взойдёт, за ним – портной и визажист,

обмоют, обрядят во фрак, – не бантик,

не бабочка тебя преобразит, –

 

а длинный чёрный галстук вдоль осанки,

заостренное, чуждое лицо,

под треугольничками век – пустые склянки,

свежепохрустывающее бельецо, –

 

и некрофилка, принявшись за дело,

с ребячьей резвостью обритую скулу

помажет кисточкою ласково и смело, –

тогда стерпи последнюю хулу:

 

покойничка ремесленники хвалят –

мелькают ляжки, шелестят, блестя!…

Твои родимые ещё поминки справят –

но дева бледная смертельно ждёт тебя.

 

2002

 

Сигара Фрейда (или бес в ребро)

 

Забуду ль гордую, мучительную деву?

А.С. Пушкин

 

Начало «Льва»*, загадки гордой девы,

и близость хладная, и ночь в чужом дворе.

Её слова о маме, о сестре,

о колледже, и дураки мальчишки все вы.

Мне думается, маме сорок пять!

Когда-нибудь мне предстоит узнать.

Кто это там ещё скрипит качелью?

Мой ангел, ты боишься, ой-ёй-ёй, –

меня, себя, сверх-я, оно, постели?

Твой этот страх – спасенье ли моё?

Банальная расчётливость девицы,

себялюбицы, стервы, ангелицы,

ломаки, змейки, нежной божьей твари,

с рожденья помышляющей о паре –

единственной (случайные – не в счёт!)

А ты, чудак, шалун иль идиот,

хранящий вчуже восхищенье –

кой чорт! – навязчивое повторенье –

бессмертья, может быть, залог –

невроз, инстинкт, гормоны, злостный рок, –

поди-ка вздрючь мучительную деву! –

как бы не так…

И если даже так:

возиться –

где взять силы?

 

На китайскую пытку – улыбаться в трубку.

Жена, отбивая мясо, кто это милый?

При встрече ошеломительно задирать той юбку,

практикуя петтинг, мачо и Бэсамэ Мучо,

желать сослуживцам доброго утра колюче,

стать пепельницей, плевательницей, урною с прахом,

шизою жены, дичью дочери, – жить с размахом! –

любвеобильно, как Соломон и Герей,

не потчавшие наших снегирей.

 

Вскоре, нагло отчаявшись, познакомиться с мамой,

измаслить пальцы в её блинах со сметаной,

с ягодою варенья, щеголять галантностью на дне рожденья

старшей – двумя годками – её сестрёнки

(в комнате той заметать следы об какие-то там пелёнки),

с мужем которой выпить на брудершафт на кухне,

где ёрзает тёща, инцест, на клеёнке мухи.

 

Скабрезное счастье длинней, чем сигара Фрейда.

Точный, украдкий расчёт – по углам и где-то,

с носом дурак, или кто-то ловчит с минетом?

Склянки, кастрюльки на кухне, мебель по всей квартире,

ботинки, пальто – в прихожей, кошмар и комар – в сортире,

ручку под стол один, а другая – ножку,

гости танцуют, елозят, курят в окошко.

 

Ночью, в конце июля, гордая дева

дань собирает с тех, кто идёт налево:

этот идет с кольцом, а другой с отмычкой,

тот кошельком шуршит, тот бряцает спичкой.

 

*Лев – созвездие, знак зодиака.

 

2002

 

Дружеское послание А. Касымову

(уфимскому критику)

 

(Из цикла «Петербургская ностальгия»)

 

1

 

Написать письмо бы Гайсовичу,

перемолвиться словечком

в счёт услужливый провайдера:

как ты жив, дружок сердечный?

 

Рассказать, что нет за пазухой

камня (никогда и не было!)

Остальное – метастазы

заблуждений наших бледных.

 

То ли вместе с маем вспомнился,

за двумя годами давности,

наш визит к Фролову в солнечный

день весенний, полный радости,

 

младости зелёной, терпкости, –

на массаж тогда ты хаживал.

Правдюка попутно встретили,

помнишь, как он нас проваживал?

 

Возвращались вдоль дворцового

луга – улицею Кирова.

Это время было здорово!

Ветер синь небес отстирывал.

 

Петроградскою прохладою,

переменчивой погодою –

впрочем, в мае мало падала

влага с неба – вспомнить дорого

 

бывший жар весны в Башкирии:

влажность девственных листочков,

площадей цветочных ширь и

ветер, от фонтанов смоченный.

 

Облаками и черёмухой

заполонен город Родины,

платьиц тонкие каёмочки,

сами девки – как на подиум!

 

Родина широкоскулая

и в автобусах, и в лицах –

подступила, захлестнула –

и не хочется забыться.

 

Горизонты расширяются –

улицы, дворы неровные,

в окнах бабки вечно старятся,

посезонные пионы

 

тащат дачники, и рыночный

тесный дух, и гвалт, и давка

близятся уже, – и кринки,

творог, сыр, сметана – с лавок.

 

Славой, милый мой, вот именно,

и живёт воспоминание,

давностью, любовью длинною,

нежной, трепетной, реальной.

 

Это словно в спальной комнате

мальчик утром пробудился,

шарит по углам, что вспомнится

сон взаправдашний, что снился, –

 

пробужденья достовернее

и заветней, чем желание…

Но нельзя, малыш, наверное,

нам постичь его заранее.

 

Вот такое вышло Гайсовичу

Петербургское словечко.

Предавай и Алексанычу

с Правдюком привет сердечный.

 

Санкт-Петербург, 2001

 

2

 

Ах, Александр Герцович,

На улице темно!

О. Мандельштам

 

Ах, Александр Гайсович!

Такое наслучается,

Что ходится, скучается.

 

Жизнь то совсем кончается,

То снова начинается.

О, Саша Гиппократович!

 

Когда ты отлучаешься

(как там небесны пажити?) –

Такое получается:

 

Что кто ни повстречается,

Легонько закачается –

Ба! – Александр Байхович.

 

И кто не затрепещется,

И страстно, и застенчиво –

Ай! Александр Гейшевич!

 

Так пылко, так пленительно

Текла твоя мучительно,

Ах, Сашино учительство!

 

Вся – чудилась, лучилась и

Такая получилась, и

Скончалась, излечилась.

 

И ходит ученичество,

Посильное целительство,

Эх! Сашино творительство!

 

Где Ваше попечительство

Бездарному учительству,

Журительство, блюстительство?

 

Был зайчик-свет рассеянный,

изящества поверенный,

Жил вечностью надтеменной.

 

На ножках тараканчистых

Пылал грозой ломанческой

Над жлобью графоманческой!

 

А повернёт стаканчик

И голубит графоманчика

Искрою необманчивой.

 

А то взовьется мальчиком

При слове графоманчик и –

Кричит! Грозится пальчиком!

 

Искал в родной словесности –

Не то невесты девственной,

То ль юноши небесного?

 

Кобенилось уродие,

Но обломилось скотье.

О, Саше благородие!

 

Хотелось человечности,

Домашности, беспечности –

Сгибало плечи вечностью.

 

Но как ты пел хоралисто! –

Что подпевали харями

Тебе твои товарищи!

 

А как писал хитовисто!

Несморганно, безбровисто:

У! – Сашино забористо!

 

Была судьба-сподвиженка –

Высокая, как вишенка,

Теперь она пустышенка.

 

О, демон сочинительства,

Учительство, пленительство.

Ах, Саша, ангел-лишенка.

 

Санкт-Петербург, 2005

 

Лоточница

 

Вот по подоконнику стукает с утра,

режут хлябь машины, словно катера,

и – подобно небу мутному, точь-в-точь, –

на тахте распластан ты в концентричный дождь.

 

Тускло-светлой тяжестью каплет на мозги.

То в затылке сдавит, то тикают виски.

Это значит, в городе – кроме мокрых крыш –

тучки или зонтики видишь – или спишь.

 

Это значит, девушки, покидая сон,

для тепла натягивают неживой капрон,

и бегут, несчастные, продавать свой труд:

в офисах по клавишам не баклуши бьют.

 

Или та, кто выспалась – гнётся, как удав,

к сигаретке тянется, мужа вон услав,

в телефон потыкает меж турецких ног,

в трубочку петюкает. Слышно водосток.

 

Знает лишь лоточница, сбытчица плодов:

точит осень ножницы для больших трудов!

Мыкайся по городу, музычку мычи, –

серебро ли в бороду, чехарда ль причин.

 

1996

 

Возвращение (уфимское)

 

Возвращайся в свой город! Хорошо – со слезой,

с перехватом гортани, а нет, так и что же –

в сухомятку, со скрипом, почти неживой,

ножевое забывший, – ещё безнадёжней!

 

Посмотри-ка, иль театра всегдашнего нет!

Что ты в этом кумекал, мальчишка и неуч,

знавший школ мордобой и блюстительный свет,

обличений позор и поличную мелочь?

 

Вот три розы под мемориальной доской.

Точно греческий бог, гравирован Нуреев:

как мужчина силён и как женщина строен –

дух движенья и неги в СССРе.

 

Перекресток хорош! Альма-матер Искусств

супротив, рядом Мединститут, Дом актеров:

ресторан, кинозал… Коли был ты так шустр,

вспоминай-ка проделки трех юных бретёров!

 

Ах, бывало, бывало, в глухом переулке –

то ли плач это вьюги, то ль всхлипы подруги –

как коты, мы гулливы, сметливы, как урки –

но смелы и честны, и вот в этом все муки.

 

До поры не забыть, как ужасно-прекрасен

жёглый водки глоток меж бурана и фальши,

как метели расстрел в октябре был атласен –

это самоубийство злосчастное наше.

Возвращайся ж сюда! Пей, броди в переулке:

летом так хороши под колеблемым тентом

юных девушек стайки, их бюсты и булки

(что за дичь я несу?) Carpe, carpe momentum!

 

1996

 

Третья попытка

 

Я читал тебе Хайяма

и поил тебя вином.

Ты ж – надменна и упряма –

все ж покинула мой дом!

 

Повторилось всё сначала:

я настойчив, дерзок был! –

но и тут ты убежала,

я не спал и водку пил.

 

Всё равно тебя добуду!

нежной страстью вдохновясь.

День и ночь любить я буду,

лишь бы только отдалась.

 

Черноброва, черноглаза,

точно гурия, стройна! –

для любовного экстаза

нет желанней, чем она.

 

Соберусь я духа с силой,

миллион рублей найду, –

шоколад куплю для милой

и шампанское во льду,

 

почитаю ей Хайяма,

напою её вином...

Будь хоть трижды ты упряма –

ночью будем мы вдвоём!

 

1998

 

Карлица (этюд)

 

Пьяная карлица

идёт по стенке,

шатается,

кривые коленки.

 

Вот-вот стена кончается.

 

– Где твой Тулуз-Лотрек,

изломанная человек?

 

– Ась?

 

PS

Не упала карлица.

 

2003

 

* * *

 

Не то что тошен дом – из дома я уйду

на улицы с посадками без листьев.

Не то что правый сам, имеется ввиду,

чтоб упрекать друзей, бредя в осеннем свисте.

 

Не то чтоб не умел порадоваться двум-

трём в день часам и лечь с надеждой на грядущий

день, месяц и заснуть под этот низкий шум

за окнами, как парусник несущими.

 

Не то чтобы ничто не ладилось на дню:

квартирка есть, жена, в мешке – крупа, картофель...

Дай Бог, чтоб корм в коня. Наддай же плеть коню!

А то храпит, оскаливая профиль.

 

1992

 

Возвращение на Родину

 

Вот и я говорю о повышенной старости вскорости:

содержание осени в воздухе, свежие горести.

В лимбах улиц – фигуры любимых просвечены наискось,

различимы в прозрачное, самозабвенно отчаясь.

 

Говорю, как на грех, разрежение крови и совести,

солончак да песчаник, а говор зачем-то из области,

из провинции дальней, где лица лучатся морщинисто,

обернёшься – и смотрят глазами бездонными, нищими, –

 

и молчат!

Лишь малина сквозит из ограды покошенной:

то ли дышит минувшее голосом рыбьим, закушенным,

то ли я по дорогам страны всё несу невозможное –

по казённой, по частной? – Бог весть, но на дружеской

с Пушкиным.

 

© Алексей Кривошеев, текст, 1983–2005

© Книжный ларёк, публикация, 2016

—————

Назад