Ренарт Шарипов. Песня старого гунна

20.02.2017 22:09

ПЕСНЯ СТАРОГО ГУННА

 

Эй, волки рассвета и заката, прекращайте выть о павших богатырях! Дочери Эрлика, те, чья кожа черна как сажа, чьи руки как змеи, ноги как пламя – не сверкайте зелеными зубами, дожидаясь меня в объятиях огненной бездны! Дайте допеть мою песню – пьяную как кумыс, что пил я на равнинах Ордоса, кипучую как воды Керулена, свежую как воздух в горах Ала-Тау и долгую как мой путь к Последнему Морю...

Хай! Это я пою, старый Огын, переживший всех каганов и видевший падение великих империй. Я пировал на развалинах Равенны, когда вино из погребов римских и кровь жирных патрициев текли вперемешку по нашим черным от копоти губам. Я выходил на Поля Каталауна и бился – грудь в грудь – с легионерами, закованными в сталь. Я хоронил Великого Аттилу, а потом бил клевцом в затылки тем, кто должен был уйти с ним в последний путь, в Вечную Страну Йер.

Нет больше Аттилы. Нет Баламира. Нет Хара-Тона. Нет Дан-Ата. Нет гуннов. Последнего гуннского царевича вороги превратили в окровавленный обрубок и бросили в Балатон, но священная волчица приняла в себя его царственное семя и унесла его на Алтай. Знаю – там копится новая сила, которая взорвет мир. Там, в чреве телесских матерей зреют будущие каганы, перед которыми склонят выи персы и ромеи, табгачи и когуре. А я – Огын, сижу здесь, на крутом берегу Иделя, и хотя перед глазами моими вечная, багровая тьма, душа моя зрит прожитые годы, так же ясно, как и тогда – почти сто лет назад, когда впервые оседлал я холку отцовского жеребца.

Я родился в страшный и странный век, когда древний народ наш уже разметало по свету. Самые отважные и сильные не пожелали подчиняться злобным ханьцам и, бросив все добро, бросив дочерей и жен, ушли в никуда, и полынный ветер Великой Степи замел следы их скрипучих бричек. Мне ж довелось появиться на свет среди «смирных» – тех, что не пожелали покидать родину и предпочли хомут на шею. Но я явно родился не в свое время. Мое место было там, среди воинов свирепого Модэ, того, что пускал поющие стрелы по всему свету, того, что с легкостью подарил ворогам-юэчжи свою любимую наложницу, но перегрыз им глотки, когда они попросили у него пядь земли.

«Этот не будет смирным!» – так сказал мой отец, когда я выжил, после того как он бросил меня голым в снег, в метельную ночь моего рождения. Меня не забрал к себе старый Эрлик, меня не загрызли волки, – и отец взял меня назад, в теплую юрту и, завернув в кошму, положил у очага. Да, я выжил! Звезды заглядывали в мою зыбку через дымоход юрты, и духи предков, витавшие незримо среди углей костра, напевали мне колыбельную об иных временах, когда гунн был силен и смел, когда он потрясал золотой драконий трон Империи Хань…

«Нет, он не будет смирным!» – прокряхтел мой дед, когда я – годовалый и голозадый, вцепился едва проросшими зубами в его костлявый палец, вытащивший из моего горла здоровый кусок баранины, которым я чуть не подавился.

«Непослушным растет этот малай! Задирает всю детвору, отнимает у них бабки и по загривку бьет, до слез всех доводит!» – недовольно шептались старухи и старики нашего клана.

Да! Таков я был тогда, сопливый мальчонка, таким остаюсь сейчас – слепец, согнувшийся под тяжестью сотни лет. Когда злобные духи Преисподней – айна – придут по мою душу, я вцеплюсь беззубыми челюстями в их змеиные шеи!

И так я рос как дикий степной тюльпан под лучами жаркого солнца. Черный от загара, полуголый мальчишка, я носился по степям как волчонок вдогонку жеребятам и рос, рос, рос…

В годы своего детства я не любил слушать рассказы стариков. Что толку от болтовни тех, кому пора к Эрлику? Так тогда я думал. Но все же одно имя, которое звучало в седых легендах, заставляло трепетать мое юное сердце – Таншихай!

Таншихай был силен и смел. Он вселил в сердца диких сянбийцев ярость и отвагу. Он ходил в кровавые походы на Восток, и жирные китайские ваны, путаясь в полах шелковых халатов, несли ему золотые дары. Он ходил далеко на Север, забираясь в тайгу, и приводил оттуда вереницы невольников, больше похожих на зверей. О, да! Он ходил и на Запад, дошел почти до берегов Внутреннего Моря Тенгиз. Таншихай ходил и на Юг, к древней Согдиане, где за белыми стенами народ зажирел и обрюзг, где царьки с бородами, крашеными хной, тряслись как зайцы при одном виде сянбийского окровавленного меча. Там он брал богатую добычу – золото, серебро, расписную посуду, меха, полные привозного ромейского вина, чернооких пленниц… К сорока годам он уже сидел в своей ставке, окруженный роскошью как ханьский владыка. Сотни удальцов тянулись со всех концов Степи в его войска, и он брал всех, кто попадал из лука в парящего сокола, и мог, не поморщившись, голыми руками разорвать барану грудную клетку и раздавить трепещущее сердце.

Хай! Чем был плох я? Я уже в тринадцать лет выдержал в сшибке – один на один – с диким седым волком, когда заплутал во вьюжной степи. Он изодрал мне все тело желтыми клыками, но я не сдался, а просто взял и разорвал ему пасть. А из лука я мог подстрелить не то, что сокола, – жаворонка-тургая, того, что висит над степью, почти невидимый в лучах рассветного солнца.

Но, увы, – Таншихай умер двести лет назад, и слава народа сяньби померкла, как и слава гуннов Модэ. А мне так хотелось стать таким же, как и он, или хотя бы пойти на службу к подобному ему вождю. Я отчаянно желал славы, богатства, вина и женщин. Во сне я вскакивал с постели и страшно скрежетал зубами, а кулаки мои сжимали меч, которого у меня не было.

И потому, когда мне минуло шестнадцать, я покинул родной дом и бежал на восток, чтобы вступить в войска хана Муюна.

Мне повезло – этот последний сяньбийский хан как раз воевал с табгачами и собирал огромную армию. Суровый воевода сяньбиец, с косами, которые били его по спине, даже не стал проверять, как я держусь в седле, как я стреляю из лука. Он заглянул мне в глаза, довольно ухмыльнулся – и сделал десятником.

А потом был страшный переход нашего войска через Хуанхэ… О! До сих пор при одной мысли о той дьявольской ночи, когда лед сковал эту великую реку и нас, на равнине Сэньхэпо застигла снежная вьюга, чьи-то холодные пальцы сжимают мне сердце!

Табгачи окружили нас в кромешной, белой мгле, подойдя тихо как снежные призраки. Их царь – Тоба Гуй, приказал воинам завязать морды лошадей и взять в рот кляпы. И началась страшная сеча… Ослепленный пургой, я поднимал и опускал руку с зажатым в ней мечом, а из белой тьмы на меня все вылетали и вылетали безмолвные всадники. Айя! Снег вокруг меня покраснел от крови табгачей, но их было так же много, как ледяных крупиц, сыпавших с неба в ту страшную метельную ночь! Наконец конь подо мной рухнул, а в шею мне впились сразу три волосяных аркана.

Проклятый Муюн бежал, бросив свою погибающую армию. Нас было пятьдесят тысяч, попавших в табгачский плен, но еще больше осталось лежать на ледяной равнине… Табгачи согнали нас в огромную кучу и мы долго стояли – полуголые и окровавленные под порывами жестокого ветра, ожидая чего-то. А к утру, когда ветер утих, и солнце взошло в студеном небе как желтое око совы, мы увидели воина, облаченного в нестерпимо сверкающие на фоне снегов стальные латы, подбитые мехом серебряной лисы. Голову его венчал шлем, украшенный головой оскалившегося дракона, а в глазах пылала лютая злоба. Это был сам Тоба Гуй, а за ним ехала его огромная свита. Кони их спотыкались, еле продираясь сквозь коченеющие трупы наших боевых товарищей.

Табгачский владыка долго разглядывал нас – нагих и босых, истекающих кровью, которая замерзала на израненных телах. Потом он засмеялся, запрокинув голову, – этот дьявольский хохот иногда будит меня по ночам, и я просыпаюсь в холодном поту…

Продолжая смеяться, Тоба повернул коня и уехал прочь. Но еще конь его не скрылся за горизонтом, как нас окружили табгачские лучники, и началась такая бойня, по сравнению с которой битва у Каталауна покажется вам детской забавой! Тучи стрел летели прямо на нас со всех сторон, а мы метались по равнине, ища спасения, как сайгаки, попавшие в облаву. Но свистящие стрелы настигали нас всюду. Мне опять повезло – стрела вонзилась в мою грудь на три пальца от сердца. Я упал навзничь и был тут же завален трупами моих павших товарищей. Но это еще было не все!

Весь день спешившиеся табгачи бродили среди трупов и прижигали их факелами. Стоило кому-либо дернуться, как его закалывали без всякой пощады. Да! Боль была адской, но я не пошевелил ни единым членом. Меня посчитали мертвым и оставили в покое.

Но мне, истекающему кровью, полумертвому, пришлось лежать в снегу еще почти сутки, пока табгачи, пьяные от резни, не удалились, распевая свои дикие песни… Как я выжил?

Потом я долго пробирался на запад – в лихорадке, полуживой от усталости и голода. На берегу Хуанхэ меня подобрали китайские крестьяне. Сами еле живые от вечного недоедания, одетые в драную холстину, эти добрые трудяги выходили меня, прикладывая к моим ранам всякие травы и отпаивая меня рисовым отваром. Никогда не забуду этих людей! Почему они не убили меня, или не выдали табгачам? Ведь я был из числа их врагов, варваров, поколения моих предков приходили сюда грабить, убивать и жечь? Видать, ненависть к новым угнетателям – табгачам, оказалась сильнее старых обид. Они выходили меня назло им, отнимавшим у них последний кусок хлеба, и отпустили дальше, на запад. И я ушел – единственный воин, выживший на равнине Сэньхэпо. Единственный, потому что проклятие той вьюжной ночи все же настигло предателя Муюна. Через год он ехал по равнине, и глазам его предстали горы скелетов, обглоданных волчьими зубами и клювами стервятников. Боль и стыд обуяли сянбийского хана – у него пошла горлом кровь, и он скончался в тот же вечер… Ему не досталось легкой и счастливой смерти Таншихая Победоносного.

Я перешел через Великую Стену, лежавшую в развалинах и давно уже никем не охраняемую. Я шел по ночам, остерегаясь табгачских патрульных отрядов, рыскавших повсюду, как хищные коршуны. Я углубился в знойные просторы пустыни Алашань, я умирал от жажды в лютом безводье Гоби, но все-таки выбрался к перевалам Тарбагатая. Восток остался позади, а впереди лежала неизвестность…

Здесь меня и настигли жужани – свора диких и кровожадных разбойников.

– Гунн! – взревели они, захлебываясь от давней ненависти к моему гордому и непокорному народу. Что мне было делать? Я отбивался как мог, но один в поле не воин. Волку я мог разорвать пасть, но эти были гораздо свирепее. Меня избили до полусмерти, а затем… Затем мне надели на шею колодку и впрягли в вереницу к таким же, как и я бедолагам. Нас гнали на юг, но я не унывал – напротив, благодарил Тенгри и Ирбиса за то, что больше никогда не вернусь в степи Китая, где властвовал злобный народ табгач.

В опаленном зноем Хорезме меня продали жирному помещику, у которого разговор был короток. Меня заковали в цепи и отправили рыть арык, чтобы напитать водой бескрайние фруктовые сады этого кровопийцы. Как описать вам беспросветные дни неволи? Время казалось, остановилось – передо мной был один, бесконечный до одури жаркий день, когда я тупо долбил кетменем сухую глину, – и короткие ночи, в душных вонючих бараках, где люди мерли как мухи. Пока мои товарищи по несчастью спали, вскрикивая в полуночном бреду, я терпеливо перетирал свои цепи – ночь за ночью, ночь за ночью. И наконец настало утро, когда я напряг свои стальные мышцы и сухожилия – и они оказались сильнее подлых железяк! Я проломил обрывками кандалов череп надсмотрщику и бежал. Никому еще не удавалось посадить на цепь степного волка!

А через пару дней я вернулся – темной хорезмийской ночью, с ватагой таких же, как и я, беглых рабов, прятавшихся в развалинах древнего города. О, Ирбис! Ночь стала светлее дня, когда мы подпалили усадьбу жирного Усруша, а он сам выл почище наших ордосских волков, когда мы прижигали ему пятки каленым железом! Мы ушли на рассвете, оставив подоспевшей страже его коченеющий труп с выпученными глазами и ртом, полным фруктов, которыми он никак не мог наесться при жизни.

В Хорезме нам больше не следовало оставаться. Нас было около сотни беглых, и я стал у них во главе. Мы шли в сторону Кангюя, и по дороге жгли усадьбы рабовладельцев. Когда мы вышли к берегам Аральского моря, нас было уже столько, что мы легко могли создать собственное княжество. Но судьба вновь повернулась ко мне спиной. Жирные хорезмийцы соединились с грозными кангюйскими войсками и разбили нашу ватагу вдребезги. Оставшиеся в живых разбежались по степи. Я снова остался один.

И опять был долгий, бесконечный путь на запад, вслед убегающему солнцу. Прошло немало холодных ночей и знойных дней, пока я не вышел на берег Джаиха. Передо мной расстилались неведомые земли. Переплыв эту великую реку на надутом бурдюке из-под кумыса, я оказался в западных степях. Через день после переправы, проснувшись у погасшего костра, я увидел, что меня окружает большой отряд конников, закованных в стальные кольчуги. У них были суровые бронзовые лица и орлиные носы – также как и у меня.

– Ты кто такой и откуда? – сурово окликнул меня их предводитель. Он говорил на моем родном языке!

Хайт, волчьи души! Я не плакал даже при своем рождении, а теперь слезы радости выступили на моих воспаленных от степного ветра глазах.

– Братья! – прохрипел я. – Я такой же гунн, как и вы! Я шел с востока много дней и ночей!

Воины переглянулись с недоумением. Но я говорил на одном языке с ними, я был похож на них и ликом и статью, и они поверили мне. Мои западные родичи развели костер и накормили меня свежей парной бараниной, напоили пенистым кумысом. Я ел с жадностью и удовольствием, поскольку давно уже не едал пищи, которой кормила меня мать. А их предводитель – седоусый, суровый воитель, с лицом, вспаханным плугом войны, терпеливо ждал, пока я утолю свой голод. Когда я наелся и напился так, что брюхо мое раздулось не хуже того бурдюка кумыса, седой ветеран принялся расспрашивать меня о том, как идут дела на Востоке. Он слушал меня с горящими от волнения глазами, а когда я закончил свою печальную историю, горестно покачал головой.

– Нам нет пути на землю предков! – произнес он. – У нас, гуннов, одна дорога – к Последнему Морю. Ты, Огын, я вижу, славный воин, даром что молод, да и хлебнул уже немало! Пойдешь ли ты ко мне в дружину?

– С радостью! – воскликнул я. – Моя душа поет при одной мысли о мече и седле верного коня! Но позволь узнать – кому я отдаю свою голову и руки?

Седовласый ухмыльнулся и, переглянувшись со своими дружинниками, отвечал:

– Баламиру. Да, зови меня просто – Баламир.

А я, глупец, еще и не знал, что попался на пути самому великому воителю Запада, самому грозному кагану гуннов – после Модэ!

А когда узнал я, кто принял меня в свою дружину, то воздал жертвы Ирбису и Тенгри в первом же аланском селении, в которое мы явились, – но не как гости, а как господа – жестокие и кровавые.

Тому уже минуло тридцать лет, как еще молодой Баламир перевел свою орду через Джаих и вторгся в пределы Земли Алан – безжалостный и смертоносный. Теперь границы Гуннского каганата простирались далеко на запад, но здесь, среди долин и предгорий Кавказа, до сих пор еще тлел незатухающий пожар войны. Баламир уже стоял на Дунае, на границах Рима, когда весть об аланском восстании в глубоком тылу вынудила его совершить молниеносный конный бросок через степь. Поэтому-то мне так повезло и в первом же бою я доказал своему кагану, каков я в деле, и как я умею быть благодарным. О, да! Кровь алан лилась по стоку моего меча как воды Терека, а ребра их дев хрустели под моими стальными пальцами! Да, тогда я был неутомим как бешеный барс с вершин Ала-тау, не то, что теперь. Я познал сладкий вкус женских тел, сотни пленниц прошли через мое ложе, но ни одна из них так и не сумела завоевать меня выше пояса. Мое сердце было глухо к женским чарам – из него еще не вытопился до конца лед вьюжной ночи на равнине Сэньхэпо, оно еще не размякло после иссушающего зноя Хорезма… Тогда я еще не знал, что скоро меня посетит любовь – дикая, яростная и всепоглощающая как само время, в которое мне было суждено родиться. Любовь – первая и единственная, которая оставила в моем сердце незаживающие, кровавые рубцы…

Баламир вел нас по долинам Кавказа, и аланы, наконец, склонили перед ним непокорные выи. Их старейшины – суровые старцы в бараньих папахах, запросили мира. Мы взяли с них огромную дань, а еще в войска нашего кагана влились тысячи юных парней с горящими отвагой глазами. Аланы были нашего роду, говорили с нами почти на одном языке. Но снега Кавказа, среди которых они жили без малого тысячу лет, уже превратили их в горцев. А когда степные волки и горные барсы идут в набег на оседлых зажиревших свиней – пощады не жди! Матери аланских юнцов – мрачные крючконосые старухи со страшным взором, махали вслед нашему войску, будто предчувствуя, что скоро их сыновья и внуки свершат нечто великое, что им суждено потрясти основы мироздания…

Баламир почему-то мирволил ко мне. Почему – не знаю. Знать, видел он во мне единственную цепочку, что связывала его с землями предков, в которых ему так и не суждено было побывать. Часто он звал меня в свою огромную юрту и делил со мной скромный, не по царским меркам, походный ужин. Покончив с трапезой, он долго молчал, глядя на туманные звезды сквозь дымоход. О чем грезил он, владыка великого народа, но вместе с тем – изгой, оторванный от могил предков, чья судьба – вечно нестись вперед как перекати-поле? Быть может, в желтых волчьих зрачках его уже отражались сполохи огней горящего Рима? Прервав свои раздумья, он склонялся над картой мира, вытисненной на огромной выделанной бараньей шкуре:

– Смотри, Огын, – приговаривал он, водя черным, потрескавшимся ногтем по контурам рек и очертаниям морей, – вот здесь – Дануб, или по-другому Дунай, великая река. Она впадает в Понт, как зовут его ромеи, а истоки его теряются далеко на западе. Там – огромные многолюдные города, полные разжиревших обленившихся богатеев. Эти ромеи называют нас дикарями, а сами даже не додумались до того, чтобы носить штаны! Они ходят в платьях, как бабы! – и каган заливался скрипучим смехом, показывая мне свои коричневые зубы.

Я вторил его хохоту с искренним недоумением. Народ без штанов – разве он может быть народом воинов, – так я думал. Я еще не ведал, как и никто из наших, что народ без штанов может оказаться не столь уж и слабым. Но сила их давно уже заключалась не в мече и не в боевом духе. Сила ромеев была в их древней и развращенной цивилизации, которая оплетала людей как паутина, заманивая в свои золоченые сети, размягчая дух и тело, отравляя самый мозг своим сладким и коварным ядом…

Но Баламир был уверен в своих силах. Он, в сущности, вел себя как любой старик, – ведь душа в дряхлой оболочке кажется себе такой же юной, как и в шестнадцать лет! И потому выцветшие глаза его вспыхивали хищным огнем, когда он делился со мной своими планами:

– Скоро, Огын, я поведу вас туда – к Дунаю, а потом – дальше, дальше, до самого Последнего моря… Жирные цари Запада склонятся перед копытом гуннского коня! Ха! Что нам ромеи? Скоро мы сами будем жить, окруженные роскошью, в их мраморных виллах, а их белотелые дочери будут мыть наши ноги, покрытые пылью великих степей. Да! Так будет! Сам Тенгри ведет нас!

В такие мгновения каган преображался и я глядел на него, затаив дыхание, понимая, что судьба одарила меня дружбой с самым великим воителем мира. И ни он, ни я – мы не ведали оба, что слова его сбудутся, но сам он всего этого уже не увидит. Не успеет…

Собрав огромное войско, мы двинулись на Запад, но зима вынудила нас встать лагерем у высоких берегов Барыс-Тына – реки Барса, Борисфена, как называли его ромеи. Здесь раскинулось старое поселение кочевников, которые жили тут раньше аланов и готов, сбежавших как зайцы при первом зычном посвисте гуннского воина. Эти тоже были нашего рода – мы прозвали их антами – побратимами. Анты называли свой город Кыя. И здесь, на берегах Барыс-Тына меня посетила любовь к готской красавице Хельге…

Ах, оставьте меня вы, дщери Эрлика, черные как сажа! Не изгибайтесь вокруг меня в похотливом танце, вихляя змеиными телами! Неужели вы думаете, что я клюну на ваши прелести, смазанные салом мертвецов? Я не вижу вас, но чувствую – вы рядом! Так уйдите же и не заслоняйте перед глазами моей души сверкающий как лед образ возлюбленной!

О, красавица Хельга, как она была прекрасна! Ее золотистые локоны раздувал весенний ветер, и они бились как волны Понта о берега ее лебединой шеи и высокой груди, угадывавшейся под шелковым плащом, заколотом жемчужной фибулой. Ее серые глаза глядели на меня насмешливо, но эта издевка пробудила в моем сердце страшный пожар! В первый же вечер я подошел к ней с языком, прилипшим к гортани, и, прерывисто дыша, положил к ее ногам целую груду драгоценных сосудов и золотых украшений, добытых мною в стране Алан. Она молча взирала на сверкающее богатство, и ее вишневые губы кривила едва заметная усмешка, но я был дикарь, рожденный в голой степи, и потому не стал терять времени, а заключил ее гибкое тело в свои звериные объятия и запечатлел на этих свежих губах яростный поцелуй. Ха! Она зашипела как дикая кошка, извиваясь в моих жадных руках, а ее острые длинные ногти расцарапали в кровь мое лицо, продубленное ветрами Востока! Но я не унывал, а только возжелал ее еще сильнее!

Каждый вечер я словно тень вырастал у ее покосившегося дома на берегу Барыстына, где она жила со своим убеленным сединами отцом – про него говаривали, что он колдун, – и глядел ей прямо в глаза горящим от страсти взором. Я по-прежнему не говорил ни слова, но груда сокровищ у ее ног росла с каждым моим приходом. Наконец, сердце ее дрогнуло, – то ли от богатств, которые я ей предложил, то ли не выдержав бешеного напора моей дикой страсти. Да!!! И наступили дни нашего счастья. Мы ласкали друг друга целыми ночами, позабыв обо всем, – яростно, жадно, как два зверя, и рассвет, лизавший наши нагие, блестящие от пота любви, тела своим розовым языком, не останавливал нас. Кто мог поставить меж нами преграду, кто? Само Небо было не властно над нашими первобытными чувствами. Когда вставало солнце, я поднимал свою возлюбленную на руки и нес ее к реке, и там мы предавались ласкам вновь, упиваясь весной, солнцем, прохладными водами и нашей молодостью.

Старый Баламир недовольно ворчал, когда я начал приходить к нему все реже и реже – с остановившимся взором и дрожащими руками. Ничто на свете более не существовало для меня – ни каган, ни предстоящая война, ни суета, царившая в нашем стане по поводу прибытия посольства из далекого Рима. Лишь сама встреча этих расфуфыренных чужестранцев отвлекла нас. Я и Хельга, доверчиво прижимавшаяся ко мне, стояли среди встречающих и во все глаза глядели на эту процессию, шествовавшую к нам как стая пестрых южных птиц. Да, на это стоило поглядеть!

У ромеев и впрямь не было штанов – тела их обволакивали несшитые полотнища из дорогой парчи, а на ногах были сандалии, смахивавшие на те, что носили ханьцы. И сидели они на лошадях как уроженцы Китая – неуклюже, как мешки с мукой, но какой спесью горели их холодные глаза, взиравшие на нас так, будто мы были скопищем диких зверей! С обеих сторон разодетых всадников шествовали прямые как струна гвардейцы в сияющей броне и диковинных шлемах, украшенных щетиной, выкрашенной в малиновый цвет. Их мечи были коротки как наши кинжалы, а бронзовые щиты могли быть с легкостью пробиты здоровым болтом из китайского самострела. Я, живший на берегах Хуанхэ, умел сам мастерить такие и обещал Баламиру снабдить ими все наше войско. Я фыркнул, едва сдерживая приступ смеха. Да, с такими вояками справились бы и наши мальчишки!

– Огын, смотри – кто этот нахал, что пялится на меня? – прошептала Хельга, указывая мне на молодого надменного всадника, ехавшего в первом ряду. Его наряд отличался невероятной пышностью – было заметно, что он принадлежит к царскому роду. Водянистые глаза ромея действительно обглядывали мою возлюбленную с откровенностью пресыщенного сластолюбца. Я нахмурился и заслонил собой Хельгу, вперив в охальника горящий взор. Скользнув по мне тусклыми глазами, ромей наконец отвел взгляд в сторону. Нехорошее предчувствие шевельнулось в моей груди…

Очень скоро, на пиру, который закатил Баламир в честь прибытия высоких гостей, я узнал имя этого нахала. Его звали Аэций и он, в числе прочих молодых римских вельмож, должен был остаться в нашем стане в качестве аманата – заложника. Цезарь пожертвовал цветом римской молодежи – такой ценой он покупал союз с Баламиром и просил его помощи в войне с бежавшими готами, разорявшими восточные пределы уже готовой рухнуть империи…

– Неужели ты и вправду собрался помогать этим бесштанным сластолюбцам? – возмущался я ночью, когда вместе со своим каганом сидел у догорающего очага в его бревенчатом замке.

– Огын, не будь наивен! – со смехом отвечал Баламир. – Мы поможем им справиться с готами, но зато потом… – он хитро подмигнул мне морщинистым веком, – потом кто помешает нам, увлекшись преследованием, вступить в пределы империи? Дни ромеев сочтены, и они сами это понимают. Заключенный нами сегодня союз – всего лишь отсрочка для старика-цезаря, который хочет дотянуть свои дни, делая вид, что он так же велик, как его славные предшественники. А вот тебе, Огын, я бы не советовал миловаться с этой готской девкой!

– Но она любит меня, о, каган! – воскликнул я со всем пылом своей молодой и влюбленной души.

– Ай-хай, Огын, ай-хай! – каган покачал убеленной сединами головой. – Вспомни нашу древнюю поговорку – «смерть батыра – от чужестранки!». Скольких славных каганов сгубили ханьские жены! Да, да, Огын, я никогда не был на нашей древней Родине, но хорошо помню степные предания предков! И прошу тебя – потихоньку взгляни ей в глаза, когда она будет думать, что ты на нее не смотришь! И ты прочитаешь в них не любовь, а ненависть! Три ее брата пали от гуннских мечей, а двое других спасли свою шкуру, бежав за Дунай! Ее отец – Адрунн – колдун, и кто знает, о чем он ворожит под покровом тьмы, о чем просит он у своих готских богов?

Я промолчал и поспешил перевести тему разговора, благо это было легко сделать – за луны, проведенные рядом со стариком, я успел изучить все слабые струны его души. Вот и сейчас он весь загорелся изнутри, вспомнив о былых временах, о своей удалой и бесшабашной юности. В ту незабываемую ночь он рассказал мне о священной оленихе…

– В те дни я был еще юн, почти так же как и ты! – начал свой рассказ Баламир. – Это случилось во время нашей первой войны с аланами. Мое войско совершило молниеносный бросок и вышло к берегам моря, которое ромеи почему-то называют Меотийским болотом. Впрочем, в те дни море то и впрямь напоминало больше зацветшее стоячее озеро. Обогнув его, мы очутились на полуострове, длинной косой врезавшимся в морские воды. С одной стороны плескал свои волны Понт, а с другой остались стоячие темные воды Меотиды. И в блеске рассветного солнца мы отчетливо увидали очертания новой, неведомой страны, встававшей перед нами из утреннего тумана. Но широкий пролив отделял нас от берегов незнакомой земли. Мы долго разглядывали эти берега, нетерпеливо раздувая ноздри и осознавая, что бессмысленно даже думать о переправе – ведь у нас не было ни корабля, ни даже рыбацкой лодчонки. Потоптавшись на берегу, мы уже хотели поворотить коней назад, сожалея о возможной богатой добыче, которую сулила неведомая земля на том берегу пролива, как вдруг навстречу нам выскочила прекрасная, белоснежная самка оленя. Солнечные лучи горели золотом в ее раскидистых рогах… Олениха шла по берегу моря, гордо воздев вверх свою царственную голову, а ее великолепная шкура переливалась как серебряная.

«Эй, ребята! – прошептал я. – Я не я буду, если не украшу шкурой этой оленихи свою юрту!»

И мы со свистом и гиканьем пустились вперед – ватага молодых удальцов, горящих охотничьим азартом. Спугнутая олениха заметалась по берегу, но мы знали, что бежать ей некуда – мы взяли ее в клещи и приближались все ближе. Я уже брал наизготовку свой боевой лук, как олениха вдруг сделала огромный скачок… Как она была прекрасна, застыв на миг над морскими волнами, вытянувшись, будто стрела, пущенная из лука самим Модэ, с огромными глазами, блестящими от ужаса, и бархатными ушами, прижатыми к гордой голове! Это видение до сих пор предстает перед моими глазами, Огын! Да, парень, олениха прыгнула в море и преспокойно пошла – то ступая вперед, то приостанавливаясь. Вначале нам показалось, что зверь решил утонуть, нежели пасть под нашими стрелами. Затем нам померещилось, что олениха ступает по самой воде, и это казалось нам удивительнейшим из чудес. Но она просто шла вперед, неуклонно приближаясь к берегу неведомой страны на той стороне пролива!

«Это знак божий! – воскликнул я. – Тенгри послал священного зверя, чтобы тот указал нам кратчайший путь в новые земли! Вперед, степные волки!»

И мы направили своих коней в море, за оленихой, стараясь ступать прямо по ее пенистому следу, и о, чудо – под копытами их была твердая земля, скрытая покровом волн! Олениха перешла пролив вброд и, встряхнувшись – каскад брызг чуть не ослепил нас, – помчалась вперед, чтобы скрыться в прибрежных скалах. Некоторые из наших хотели кинуться ей вдогонку, но я остановил их.

«Не гневите Небо, орлы! – сказал я им. – Это божий зверь и он вывел нас на дорогу новых побед!»

Вот так мое войско переправилось в Тавриду – край раскидистых вечнозеленых кипарисов, скалистых гор и богатых греческих городов, ожерельем лежавших вдоль ее южного побережья. Мы разбили греков наголову, взяли огромную добычу и, зализав свои раны, ударили готам прямо в тыл. Это была одна из самых великих моих побед! А память о священной оленихе я сохранил на всю жизнь.

И Баламир сорвал со своей старческой груди золотой медальон, с которым не расставался ни на миг, и протянул его мне. Бережно приняв эту реликвию, я разглядел выбитый в золоте силуэт вытянувшейся как стрела оленихи, увенчанной короной рогов, летевшей над волнами Понта…

– Когда я умру, Огын, – прошептал он, принимая медальон обратно, – ты снимешь его с моей груди, и возьмешь себе. Не удивляйся, что завещаю его тебе – прикипел я к тебе, Огын, всею душой и вижу в тебе всех своих сыновей, которых лишило меня Небо. Да, все мои сыновья пали в бесконечных войнах, которые я вел долгие тридцать лет. Престол гуннов унаследует мои племянники. Но все же они не столь близки моему сердцу, как ты, Огын! Прошу тебя – не покидай моих наследников ни на миг, стань им как брат, как учитель и если… – тут он осекся, – если начнется меж ними смута и дележ каганата, прими сторону того, кто будет достоин моего имени! И пусть образ священной оленихи хранит их и тебя! Предрекаю – в час великих испытаний, когда дрогнет слава гуннов, когда сомкнется вокруг них кольцо вражьей силы, – поцелуй медальон и позови. Олениха придет и выведет вас к свету! Да будет так! – старый каган умолк, уронив седую, изрубленную голову на кряжистые мускулистые руки.

– Да будет так… – прошептал я, и, не смея больше тревожить покой повелителя, удалился из его покоев.

Уже утро вставало над Кыей, когда я вышел наконец из кагановой твердыни. И тут я вспомнил про Хельгу! Но напрасно я звал свою возлюбленную, ища ее по всему городу. Я бросился в дом ее отца, но старый Адрунн встретил меня издевательским смехом.

– Не ищи мою дочь, дикарь! – прокаркал колдун. – Не про твою честь я растил этот прекрасный цветок! Ее место не в шатре млекоеда-гунна, а в золотом чертоге королей Запада!

– Она моя, слышишь ты, старый хрыч! – проревел я, обуянный яростью. – И она будет жить в золотом чертоге, который я завоюю на Западе!

– Конечно, будет! – согласился Адрунн. – Но не с тобой! – и старый лис зашелся в новом приступе сиплого смеха.

Лишь мысль о том, что он подарил жизнь моей прекрасной деве, остановила меня от смертоубийства. Вскипев от гнева, я отшвырнул старика и пошел прочь. Наконец, утомившись от бесцельных поисков, я решил вернуться во дворец и присоединиться к гулякам, продолжавшим веселиться у пиршественного стола. Каково же было мое удивление, когда я узрел свою возлюбленную, сидевшую за столом, рядом с расфуфыренными ромеями, и заливисто смеявшуюся в ответ на их шутки, которые они отмачивали, уморительно коверкая готскую речь. И Аэций был тут как тут – этот негодяй молчал, но глаза его так и пожирали Хельгу. И я видел, что время от времени она бросает на него мимолетный взгляд и вспыхивает то ли от смущения, то ли…

Не говоря ни слова, я подошел к веселящимся гостям, и грубо схватив Хельгу за руку, поднял ее на ноги. Моя любимая была пьяна и взглянула на меня хмельными затуманенными глазами:

– Где ты был всю ночь, Огын? – капризно протянула она. – Я чуть не умерла от тоски. Если б не весельчаки ромеи, и не знаю, что бы я делала!

Аэций посмотрел на меня в упор своими водянистыми глазами – так, наверное, он разглядывал невольников, которые выходили на арену, салютуя ему, а он ждал их гибели с холодным спокойствием, как глядят на скотину, идущую на убой. Его полные губы тронула усмешка. Белой холеной рукой Аэций налил полный фиал бордового, привезенного с посольством вина и протянул его мне.

– Эй, гунн, остынь, сядь и выпей с нами! – предложил он мне. Жгучая ревность помутила мой рассудок. В следующий миг красное как кровь вино разлилось по его бледному красивому лицу и по богатой тоге.

– Напейся сам, бесштанный аманат! – рявкнул я.

Говоруны-ромеи неожиданно замолкли. А Аэций, брезгливо морщась, вытер лицо и одежду вышитым платком и швырнул его мне в лицо.

– Сейчас ты пьян, варвар! – процедил он. – Но завтра мы встретимся, и пусть боги рассудят нас!

– К чему же медлить? – воскликнул я, хватаясь за меч. – Выходи из-за стола, заплывший жиром боров, и отведай вкус варварской стали!

Глаза Аэция сузились. Он медленно поднялся. Руки его нащупали на поясе рукоять меча.

– Хорошо, варвар! – протянул он. – Что ж, тебе выпадет большая честь – пасть от руки отпрыска претора Гауденция!

– Я отправлю тебя прямо к Эрлику! – взревел я, и если бы не Хельга, повисшая на моем рукаве с испуганным криком, я бы точно пронзил его сердце одним ударом. В следующий миг ответный удар едва не оборвал нить моей жизни, и виной тому стала бы вероломная готская красавица, мешавшая мне покончить с подлым ромеем. Но властная длань задержала руку Аэция. Тот едва не вскрикнул от боли, почуяв на запястье стальную хватку пальцев Аттилы – внучатого племянника нашего кагана.

– Сядь на место и успокойся! – в его тихом голосе было столько внутренней силы, что Аэций тотчас же утихомирился и подчинился приказу. А Аттила повернулся ко мне и страшен был взгляд его проницательных черных глаз, но я устоял и не отвел взгляда. Это не укрылось от его внимания, и голос его был уже мягче, когда он обратился ко мне.

– Стыдись, Огын, – только и сказал он. – Не нарушай наших обычаев гостеприимства! Ведь ты же гунн!

– Прости, ага! – я склонил голову перед Аттилой, даром что он был мне ровесником. – Злые духи помутили мой разум! Дозволь же мне удалиться!

– Иди, Огын, и помни: ты – гунн! – повторил Аттила сурово, но по его глазам я понял, что он не гневается на меня.

В гробовой тишине я вышел из пиршественного зала, уводя за собой дрожащую Хельгу. И бритым затылком чуял я горящий ненавистью взор Аэция…

Едва мы вышли из чертогов, как Хельга накинулась на меня с бранью. Впрочем, я быстро оборвал ее ругань хорошей увесистой затрещиной, – так, бывало, отец мой учил уму-разуму зарвавшихся жен. Хельга рухнула наземь как подкошенная. Я уже было испугался, что убил ее, но она была живучей, отродье колдуна! Уже в следующий миг она была на ногах и смерила меня таким лютым взглядом, что мороз пробрал меня до костей. Так я невольно выполнил совет Баламира, но теперь она глядела на меня в упор, и я видел, сколько ненависти плескалось в этих прекрасных голубых озерах!

Но она не сказала ни слова. Я взял ее за руку и молча повел в свою юрту, где овладел ею – так жадно и неистово, как никогда. Она покорялась мне молча, как и всегда, и скоро хриплые стоны наслаждения вырвались из ее груди. Покончив со своим делом, я еще долго не выпускал ее из своих объятий. Я гладил ее прекрасное белое тело, покрывал поцелуями ее высокое чело, ее нежные губы, округлые руки и бедра, чаши полных грудей и упругого живота…

– Неужели ты не видишь, как я люблю тебя? – сказал я ей, наконец. – В объятиях какого мужчины ты еще испытаешь такое наслаждение? Чем так хорош этот выродок хряка из беломраморных городов, что ты пялилась на него как последняя дура? Что он может дать тебе? Богатства? Я принес тебе сокровища алан и принесу еще, в том числе и сокровища ромеев, нагрузив их в свой щит, и вывалю все это к твоим прекрасным ногам! Да я могу утопить тебя в золоте!!! Ласки? Но разве сравнится он со мной, познавшим вкус поцелуев самой смерти на ледяной равнине Сэньхэпо и объятия рабского ошейника? Любовь? Но он никогда не будет любить тебя, ибо ромеи не любят никого, кроме себя самих! Он назвал меня варваром, дикарем! Пусть так! Но разве сравнится жидкая кровь горожанина с пламенной кровью настоящего степняка?

Но Хельга молчала, пряча глаза…

Минули дни, аманаты стали привычной частью нашей жизни. Аэций даже сблизился с Аттилой и часто выезжал с ним в степь, на охоту. Он научился скакать на коне не хуже самих гуннов и стрелять метко, насколько этому может научиться ромей, по сравнению с прирожденным кочевником. Мы сторонились друг друга, более не вступали в стычки. Но я часто ловил спиной его оценивающий холодный змеиный взгляд. Я знал, что он когда-нибудь ужалит, но не придавал этому значения, как и подобает настоящему степняку. Сын степи живет одним днем и не думает ни о прошлом, ни о грядущем, вверив себя воле Вечного Неба… И я наслаждался ласками Хельги, хотя и помнил ее ненавидящий взор и знал, что она никогда не простит меня. Наверное, я должен был убить ее сразу! Но я не был способен на это, обуянный страстью, которая возгоралась во мне день ото дня…

И вот, наконец, настал звездный час Баламира. В месяц богини Умай [Месяц богини Умай – май месяц. Европейское название третьего месяца весны берет свое начало от имени древнетюркской богини любви и плодородия – Прим. автора], когда отцвели яблони и каштаны на берегах Барыстына, мы наконец двинулись в поход на Дунай, чтобы ударить в спину готскому королю Гайне, разорявшему предместья Константинополя. Душа моя горела предвкушением яростных битв и лихих набегов, но сердце было не на месте. Я оставлял мою Хельгу в Кые, но ведь там же оставался и Аэций! Аманатам еще не доверяли настолько, чтобы брать их с собою в поход. Напрасно я уговаривал Баламира отпустить их восвояси, или же удавить как бешеных псов. Каган был непреклонен – аманаты были гарантией того, что легионы ромеев не ударят нам в тыл, когда мы будем сокрушать готов.

И я ушел в поход, сказав на прощанье Хельге:

– Жди меня! Я обязательно вернусь! И не дай Эрлик тебе изменить мне!!! Помни – куда бы ты ни сбежала от моей мести, я настигну тебя – хоть на берегу Последнего Моря!!!

И мы двинулись к Дунаю сокрушающей все на своем пути лавиной. Боги!!! Меч пел в моих руках, круша черепа готов, и я находил в этом какое-то сладостное удовлетворение, – любя Хельгу, я ненавидел ее народ… Гайна попал к нам в руки и мы содрали с него кожу живьем, а из черепа его Баламир сделал пиршественную чашу. Балты – короли западных готов, предпочетших подчинение нам бегству в пределы империи, были повержены. Но в тылу у нас оставались Амалы – к их роду относилась и Хельга, хотя она была всего лишь дальней родственницей короля Винитара, уверявшего Баламира в своей покорности. Именно поэтому мы оставили его в тылу – и поплатились за это. Наши войска уже вторгались в Паннонию, когда пришла ужасная новость. Винитар возмутился и двинул свою дружину на Кыю. Хан антов Боскурт или просто Бос, попытался воспрепятствовать ему, но был безжалостно распят на берегу Барыстына вместе с тридцатью своими старейшинами. Мы понеслись назад с передовым отрядом и застали изменника штурмующим нашу столицу. Но Винитар был трусом и бежал в сторону Эрака – одного из южных притоков Барыстына. Мы вошли в город с триумфом, как победители, однако радость моя была омрачена… Проклятый колдун Адрунн на мой вопрос о Хельге отвечал мне торжествующим смехом:

– Упорхнула моя птичка, остался ты с носом, проклятый дикарь! – его взор горел безумной радостью.

– На дыбу его! – прохрипел я. Теперь мне уже не было дела – отец он этой предательнице или нет, – та же участь постигла бы и ее, попадись она только мне в руки.

Под пытками он рассказал мне все – и о том, что стоило мне уехать, как эта изменница отдалась Аэцию, и том, как в одну из штурмовых ночей оба покинули город и переметнулись к Винитару. Ярости моей не было предела. В порыве мести я стал лично пытать подлого старика – и замучил его до смерти. Когда нож мой уже был готов оборвать нить жизни в этом окровавленном, скорчившемся от боли теле, я, в довершение его мук, поклялся страшной клятвой, что так же от моих рук погибнет и Хельга.

– Если ты сделаешь это, дикарь, – то знай: не видать тебе солнечного света! – взвыл Адрунн и испустил дух…

Тогда я не придал этому никакого значения. Я был еще слишком молод, и потому не боялся ни колдунов, ни их предсмертных проклятий…

И был бой у Эрака – Дальней реки, и Винитара постигла участь Гайны. Но, увы, – ни среди пленных, ни среди мертвецов, мне не удалось повстречать Хельгу. Аэций вновь бежал – далеко, в сторону Константинополя. Бежал, увозя с собой мою возлюбленную, которая предпочла оседлого борова степному волку…

Потом последовала череда лет – в копоти пожарищ Паннонии, в крови и бесконечных схватках. Тщетно пытался я забыть вероломную Хельгу. Я окружил себя сотнями наложниц, драгоценные ковры и груды трофейного золота украшали мой походный шатер, ночи мои тонули в пьяном угаре, когда рекою лилось вино, – но ничто не приносило мне утешения. Я знал, что не успокоюсь, пока не настигну изменницу и не сомкну мстительные руки на ее хрупкой лебединой шее…

Тем временем, в ходе бесконечной многолетней войны умер Баламир. Судьба оказалась жестокой к нему – ему так и не довелось узреть падения Вечного Рима. Он готовил его всю свою жизнь и вот теперь, когда цель была так близка, ему оставалось лишь умирать, скрежеща зубами от бессильной ярости, – готы короля Алариха опередили его. Рим распахнул свои врата перед ними, а не перед Баламиром, лежавшим уже на смертном одре.

В черный день его смерти я расцарапал в кровь свое и без того изборожденное шрамами лицо, я клочьями вырывал свои волосы, я наносил своему мускулистому закаленному телу глубокие ножевые раны – и не чувствовал боли. Горе снедало мою душу. Двадцать пять красивейших наложниц из моего гарема легли под жертвенный нож, чтобы последовать за моим каганом в Страну Йер, сто римских, готских и венетских пленников отправились охранять его в этом вечном странствии, прикованные к лучшим жеребцам из моих табунов… А взамен я взял только одно – маленькую священную реликвию с изображением оленихи, летящей как стрела, пущенная Модэ, над волнами Понта…

Потом гуннами правили Хара-тон и Дан-ат. Им обоим я служил верой и правдой, сокрушая их внешних врагов и утихомиривая внутренние смуты в нашем стане. Я достиг вершин величия, славы и богатства, – ромеи называли меня Огинисий, и, уважительно понизив голос, говорили, что я – второе лицо в государстве гуннов. Так оно и было. Я наслаждался роскошью, возведя себе несколько замков, один – в Паннонии, один – на месте впадения Дуная в Понт и другой – на берегу Эрака, там, где мы когда-то разгромили предателя Винитара. У меня было три жены – одна из гуннов, одна из антов, третья – из венетов, и каждая подарила мне по сыну, которые росли настоящими гуннами – отважными, хищными и ловкими как волчата, радуя мое сердце. А еще у меня было наложниц без счету, и у них тоже была куча детей, которых я даже и не считал. Аттила, с которым мы постепенно сблизились, иногда говорил, смеясь, что я переплюнул даже его. Мог ли мечтать об этом сын бедного пастуха с равнин Ордоса, уделом которого должно было стать униженное подчинение табгачам? Я сделал правильный выбор, сбежав из родного дома, – и битва на равнине Сэньхэпо, и мучительная боль рабства стали туманными воспоминаниями, посещая меня лишь в кошмарных снах. И только одна мысль грызла мою душу – мысль о подлой предательнице Хельге. Я не знал – жива ли она вообще? А если она и жива – то, наверное, давно уже состарилась, ведь женщины быстро отцветают и теряют былую красу. Но в моей памяти она оставалась все той же желанной, гибкой, юной девой, чей смех звучал как звон китайского фарфорового колокольчика. Да, я до сих пор любил ее…

А годы уходили, уносясь в сторону Последнего Моря следом за облаками, летящими по лику Вечного Неба, и с ними пролетала моя жизнь. И времена менялись. Пришла пора перемен и в стан наших владык. Власть в каганате перешла к Рухиле – одному из племянников покойного Баламира, и я впервые почуял, что тучи сгущаются над моей головой. Рухила, этот хитрый лис, ненавидел меня уже давно. Все началось с того, что он еще в годы нашей молодости приревновал меня к Баламиру. И он до сих пор не мог простить мне того, что старый каган, основатель державы, предпочитал общество восточного безродного беглеца им, своим родичам, того, что Баламир поднял меня из грязи, бывшего наемника и раба, и сделал своей правой рукой. А для меня настала пора расплаты за многолетнюю удачу, несшую меня от победы к победе. Нет, конечно же, новый каган не посмел меня тронуть, но его месть оказалась куда более изощренной!

В один прекрасный день гонец явился в мой замок с требованием немедленно явиться во дворец кагана. Прибыв туда, я увидел, что там вовсю идет пышное торжество. Сначала я не удивился – при дворе часто пировали, по поводу и без повода, – никогда еще владыки гуннов не были так богаты! Но когда я взглянул на того, кто восседал по правую руку от кагана, то ярость пронзила меня огненной стрелой. Аэций, подлый Аэций сидел рядом с каганом, как ни в чем ни бывало, и непринужденно смеялся его шуткам.

– А, здравствуй, Огын! – заулыбался Рухила, завидев меня. – Поприветствуй нашего старого друга Аэция! Теперь он будет жить с нами. Ромеи изгнали его, и теперь он мой гость и находится под моей личной защитой! – последние слова были произнесены особенно отчетливо.

Что мне оставалось делать? Рухила ударил меня в спину, но что я мог возразить? Этот закон не мог переступить ни один из гуннов – нанести вред человеку, находящемуся под покровительством кагана… Тенгри упаси! Я лишь пожал плечами и сел туда, куда указал мне подлый Рухила, – рядом с человеком, которого ненавидел всю свою жизнь. А Аэций пребывал в отличном расположении духа. Нагло улыбнувшись, он снова протянул мне кубок вина, как когда-то давно.

– Ну, теперь-то ты не откажешься выпить со мной, Огинисий! – произнес он. – Забудем старые обиды! Что нам теперь делить, двум старикам? Судьба оказалась прихотливой – ты вознесся так высоко, что о тебе говорят с уважением во всех странах Запада, а меня, как видишь, капризная фортуна вынудила просить убежища в вашем стане!

– А как же Хельга? – только и смог произнести я.

Аэций расхохотался – хоть он и назвал себя стариком, однако годы пощадили его. Смех его был так же звонок, и ни одной морщины не было на его высоком бледном челе, лишь седина густо посеребрила его кудри.

– Ты до сих пор помнишь эту потаскуху? – искренне удивился он. – Брось бередить старые раны! Эта тварь изменяла мне, так же как и тебе! Мне пришлось продать ее хану бургундов, и, поверь мне, Огинисий, – это было самое лучшее, что я мог сделать для такой змеи! Так выпьем же, Огинисий и вспомним былые времена!

И я выпил с ним, про себя подняв тост за его скорую гибель. Весь вечер мне пришлось сидеть с ним рядом и слушать его смех, который врезался в мои уши как расплавленный свинец. Увы, я был бессилен, впервые за долгие годы, так же как и когда стоял нагой на равнине Сэньхэпо, перед ухмыляющимся Тоба Гуем… Мне оставалось лишь ждать и верить, что времена изменятся и тогда Аэций не избегнет участи колдуна Адрунна.

На следующее утро Рухила объявил мне о своем решении – я должен был отправиться на восточные рубежи каганата, удалиться в свой замок на берегу Эрака и охранять наш тыл. От кого? Аланы и акациры давно уже покорились нам и даже не пытались восстать на протяжении долгих лет. Да и немудрено – весь цвет их лучших богатырей воевал на западе, в армии гуннов. Это была ссылка, и я знал, кто надоумил Рухилу на этот коварный ход.

Так начались для меня годы опалы. Я удалился в изгнание с гордо поднятой головой и стал терпеливо ждать – так волк, загнанный охотниками в горное ущелье, ждет наступления ночи, чтобы отомстить им, явившись под покровом темноты…

Мои лазутчики – преданные мне до погребального костра люди, – некоторых из них я спас от смерти, других – выкупил из рабства, – доносили мне обо всем, что творится в стане Рухилы. Они вызнали и подноготную проклятого ромея. Теперь я знал про него все – про его вероломство по отношению к наместнику Ливии Бонифацию, про то, как он открыл дорогу к древнему Карфагену своре грязных пиратов – вандалов, и про то, как был с позором изгнан за пределы империи. Аэций получил по заслугам, но, увы, не до конца. Я, конечно, мог бы заказать его смерть, но не хотел играть не правилам. Я был гунн, а не римлянин!

А в Риме, тем временем, скончался заклятый ворог Аэция – Бонифаций, избранный было консулом, и на освободившееся место – так уж было заведено у этого подлого народа, – пригласили его противника. Аэций покинул гостеприимный кров Рухилы, чтобы с триумфом вернуться на Капитолийский холм. Он опять ушел, избегнув моей кары, но теперь я был уверен – придет час отмщения…

И этот час пришел – не только для Аэция, но и для всего Рима! Вскоре Рухила умер и я воспрянул духом. Престол гуннской державы разделили братья Аттила и Бельды. Мои ожидания оправдались – вскоре в мой дворец явились гонцы с письмом от самого Аттилы. Старый приятель звал меня к своему двору и обещал вернуть мне все, отнятое покойным каганом, – власть, влияние и уважение.

Вернувшись ко двору, я выполнил завещание Баламира. Когда Аттила поссорился со своим братом-соправителем Бельды, я встал на его сторону. Более того – я сам, своими узловатыми руками накинул удавку на шею хрипящего Бельды, когда наступил час великого выбора судьбы всех гуннов. Я сделал ставку на Аттилу – и не промахнулся.

И потянулись гуннские полки на запад, к границам умиравшей империи. Первое время Аэций пытался вилять хвостом перед новым каганом гуннов, взывая о былых временах, когда они вместе с Аттилой охотились в степях у Барыстына. Наш новый повелитель был великодушен – он даже помог Аэцию разгромить багаудов – одно из гуннских племен, давно уже отколовшихся от нас в ходе Великого переселения и осевших в Галлии. Тщетно я призывал Аттилу не помогать ромейскому хитрецу, а покончить с ним одним ударом – на все мои увещевания он отвечал одно:

– Подожди Огын, наше время еще не настало!

Да, человек, которого называли Бичом Божиим, не был горяч и безрассуден. В его холодном мозгу зрели собственные планы, простиравшиеся далеко, очень далеко. Я догадывался о его намерениях: да, наш каган хотел стать новым императором Рима, – не больше, не меньше. Именно поэтому он держал наши полки на границах империи, не пуская их дальше реки По, – знал Аттила, что после смертоносной атаки гуннов в богатой Италии не останется и камня на камне… А он хотел войти в эту древнюю землю с миром, как новый ее повелитель и пожать плоды своей бескровной победы. И я знал, по чьим правилам он ведет свою игру. Дух Великого Модэ, один раз присоединившего к первому государству гуннов империю Хань, вдохновлял его.

Тем временем, на Востоке, в Византии, Аттила не ведал никакой жалости. Через два года после смерти злополучного Бельды, мы двинули наши войска на Балканы. Семьдесят греческих городов – от Сирмия до Наиса пали жертвой нашего неукротимого натиска. Царь греков Феодосий вышел к нашему войску с веревкой на шее, будто невольник и преклонил колена перед конем Аттилы. Византия обязалась выплачивать нам ежегодную дань, – на том и порешили. Возвращаясь из греческого похода, Аттила находился в прекрасном расположении духа:

– Вот теперь, Огын, настала пора подумать и о короне ромеев! – смеялся он и его черные глаза вспыхивали, как когда-то глаза его покойного деда – Баламира. Но время было на его стороне – то, чего не успел дед, должен был довершить внук…

И гром грянул – Гонория, сестра императора ромеев, едва оправившегося от пиратского налета вандалов, разоривших Вечный Город до основания, в своем письме умоляла Аттилу взять ее в жены и, тем самым, спасти империю от полного уничтожения.

– Огын, я войду в Италию не как завоеватель, а как спаситель! – восклицал Аттила. – Пойми, мне не нужна Италия поруганная и уничтоженная, мне нужна Италия коленопреклоненная, – но не более! В центре нового великого каганата мне не нужны горы трупов и стаи стервятников и бродячих псов на окровавленных улицах!

Но путь нам преградили легионы Аэция. Вероломный ромей обманул ожидания Аттилы. Случилось то, от чего я предостерегал его. Гнев кагана не ведал границ.

– Так значит, он хочет войны и крови! – ревел он как взбесившийся медведь. – И это после того, что мы сделали для него! Ах, Огын, единожды я не послушался твоего совета, и теперь все мои замыслы пошли к Эрлику! И все из-за этого расфуфыренного выскочки, который возомнил себя спасителем империи! Он украл мою роль, этот негодяй! Хорошо, Рим, – не хочешь отдаться мне с миром – утопай в крови!

Аэций оказался не промах – в Галлии он собрал огромное разношерстное воинство. Кроме римских легионов, представлявших собой жалкое подобие армий грозного Цезаря, он собрал всякую шваль, – здесь были все отщепенцы, не пожелавшие идти вперед рядом с Аттилой, – вандалы, гепиды, герулы, франки и вельски. Бургунды – одна из боковых ветвей нашего народа, не пожелавшая подчиняться нашим каганам и их суровым законам, затаились в своих горных убежищах и наблюдали за близящейся развязкой.

И встреча наша состоялась – на раздолье Каталаунских полей. Солнце выкатывалось медленно в то страшное утро, озаряя бескрайнюю равнину, усеянную дымами от биваков бесчисленных воинов – наших и вражеских, своими розовыми лучами. Солнце, светоч Великого Бога Света – Уту, пришло к нам издалека, от равнин Ордоса и Китая, где я впервые вобрал в легкие воздух, где я впервые оседлал отцовского коня, где я принял свой первый бой… И теперь я, стремившийся вслед ему на Запад, стоял здесь, почти на окраине мира, не отводя слезящихся глаз от его слепящего диска и горячо молил его даровать нам победу…

Потом эту кровавую бойню, продолжавшуюся целые сутки, назовут Битвой Народов, и это было воистину так! Сонмы разноплеменных головорезов сталкивались грудью в ошеломляющем натиске, пьяные от резни и крови, низвергавшейся потоками на раскисшую землю Галлии. Порой, в пылу сражения, брат узнавал брата, бившегося на другой стороне, и вонзал меч в его грудь безо всякой жалости! Люди бились – одни за прошлое и за отживший свое Рим, другие за будущее и Великую Степь. И я, семидесятилетний старик, был в их рядах, орудуя мечом как молодой, и глотка моя ревела грозные приветствия Эрлику и Аттиле! Сам каган стал земным воплощением грозного подземного бога в этой схватке – сотни пали от его меча, найденного им незадолго до битвы перед самым его шатром. Наши жрецы объявили его Мечом Тенгри и он принес удачу владыке гуннов.

Когда новый рассвет залил пурпуром и без того окровавленную Каталаунскую равнину, все уже было кончено. Аэций был разбит, и поредевшие войска его кинулись наутек – кто куда, растекаясь по долинам и горам Галлии, но Аттила не преследовал их. Позднее напишут, что Аттила проиграл, – жителям Запада невдомек было, что дикарь, степняк, как они считали, мог проявить благородство души.

Очень скоро мы вступили в Италию. Красивейшую землю постигла страшная участь – все налеты готов и вандалов не могли сравниться с тем ужасом, который принесли мы этой вероломной стране. Кровь текла по улицам Аквилеи, Равенны и Медиолана, как вешние воды с вершин Ала-тау… Черные итальянские ночи стали светлее ее солнечных дней. Могу поклясться, что зарева горящих вилл и храмов были хорошо видны в самой столице, и все ее жители стояли на коленях, молясь своему распятому юноше-богу, чтобы он избавил их от ярости гуннов…

Путь на Рим был открыт. И кто же вы думаете, приполз на брюхе, чтобы преклонить колена перед вороным нашего кагана? Верховный жрец ромеев, которого мы, гунны, называли из уважения к его возрасту и духовному сану, баба, то есть отец, презрев опасности пути по разоренной войной стране, пришел к нам с поклоном.

– Бич Божий, посланный нам за грехи отцов наших, погрязших в язычестве, – пощади Италию! – прошамкал несчастный старец, пачкая парчовую тогу в грязи у ног коня Аттилы. – Заклинаю тебя именем Спасителя – Христа, сына Божьего!

– Мы слыхали о вашем боге, распятом в Палестине! – отвечал Аттила. – Мы же сами, гунны, почитаем единого Творца – Тенгри, Предвечное Небо. Но как докажешь ты мне, что Христос – сын Божий?

– Я докажу, докажу! – горячо воскликнул старик, – Есть Священные Писания, есть Евангелие!

– По-вашему я читать не умею, да и поздно мне, наверное, уже учиться латинской грамоте, – ухмыльнулся каган, – а если хочешь ты доказать, что почитаешь Единого Творца – преклоняй колена не передо мной, а перед знаком священного креста – аджи, знаком небесной молнии и четырех ветров.

И к Вечному Небу взметнулся священный знак аджи – равностороннего креста, и римский баба преклонил перед ним колена. Если б мы знали о коварстве его замыслов! Поклонившись нашему Богу, ромей украл его у нас, – и гуннов пожрало забвение… Тенгри… Верно караешь ты нас, своих сынов возлюбленных и забывших о твоем неизбывном величии!

– Живи, Италия! – рассмеялся Аттила и, спешившись, поднял старика из грязи и под руку повел его в свой шатер, где доказал бабе, что гунны умеют не только воевать, но и оказывать гостеприимство.

Мы не стали входить в беззащитный Рим, затаившийся в предчувствии неизбежного конца. Аттила махнул рукой на это обреченное место.

– Найдутся шакалы, которые подберут эту гниющую падаль! – приговаривал Аттила. – Я разочаровался в Риме. Это место смердит на весь мир. Поищем место для нашей новой столицы в более девственной земле, не столь затронутой смрадом римского разврата. Разведчики из Галлии донесли мне, что далеко на западе, где плещет свои волны Последнее Море, лежат острова, покрытые сочной зеленой травой. Там не бывает зимы, и розы цветут круглый год в этом благословенному краю. В этом краю изумрудных пастбищ найдется много места для наших лошадей и овец. Вот, пожалуй, там-то я и задержусь.

И мы ушли прочь из разоренной Италии, где груды разлагающихся трупов источали из себя моровое поветрие. Да, Рим был обречен на медленную смерть – так молодой и сильный лев, повергнув своего одряхлевшего противника, не добивает его, оставляя эту постыдную казнь гнилозубым шакалам, которые растащат его по клочкам еще до того, как он испустит дух…

Вскоре после нашего ухода, Гуннар – хан бургундов объявил себя вассалом Аттилы и пригласил нас в гости, в свою столицу, отстроенную им на берегах величественного озера, раскинувшегося среди заснеженных горных пиков, которые ромеи называли Лигурийскими. Бургунды же нарекли эти горы горами Алпов – в честь своих древних прародителей-великанов. Здесь, в столице бургундов, нареченной ими Жана Эв [Жана Эв, то есть Новый Дом, основанный бургундами, – это и есть современная Женева – Прим. автора], что значит Новый Дом, нашему усталому, израненному войску был оказан пышный прием, и венцом этого многодневного торжества должна была стать свадьба Аттилы. Хан бургундов отдавал ему одну из своих дочерей, носившую имя Берен-Кильде, то есть Рожденную первой, или, как ее уменьшительно называли – Кильдекай [Последняя жена Аттилы вошла в историю как Ильдико. В германском эпосе «Песнь о Нибелунгах» дана более полная версия ее бесспорно, тюркского имени – Брюнхильда – Прим. автора].

Когда я впервые увидел ее, то язык прилип к моей гортани! Передо мной стояла Хельга – лишь волосы ее несли в себе больше огня, нежели золота моей вероломной готской возлюбленной… Да и то было легко объяснить – отец ее, хан бургундов, был рыж, как и многие из его народа, ведущего свое происхождение от таинственного племени, которого китайцы называли динлинами. Долог был их путь – от Байкала и Алтая до западных гор; начав его с гуннами, впоследствии бургунды откололись, решив жить своим умом. Теперь настала пора великого воссоединения, как заявил хан, поднимавший заздравный кубок за своего будущего зятя, породниться с которым было весьма и весьма завидной долей. Сам Аттила был доволен как никогда – он чокался и целовался со своим будущим тестем, который стелился перед ним как трава, и все его царедворцы следовали примеру своего кагана, братаясь с бургундским двором. И лишь я один сидел немо и кусок не лез в мое горло. Я, рискуя навлечь на себя гнев кагана, не сводил глаз с его невесты, которая сидела, потупив взор, как и полагается добропорядочной дочери Великой Степи.

«Я продал ее хану бургундов», – вспомнились мне слова Аэция. Так, стало быть, эта девушка, Кильдекай, была ее дочерью! А ведь ее отцом мог бы быть я! При мысли обо всех детях, которых мне так и не родила Хельга, слезы едва не брызнули из моих глаз, но я сдержался и, напустив на себя веселый вид, принялся пировать, терпеливо дожидаясь мига, когда мне удастся узнать о Хельге все.

И этот случай представился. Хан бургундов, неумеренный в питье, потерял контроль над собой и едва не рухнул под стол. Десятки рук подхватили его, не давая будущему тестю Аттилы окончательно опозориться, но самым услужливым оказался я. Оттеснив бургундских вельмож, я повел его к выходу, и когда гвардейцы попытались помешать мне, я смерил их таким лютым взором, что они предпочли за благо не вмешиваться. Что они могли сделать против своих новых господ, тем более – против Огына, правой руки Бича Божьего?

– Эй, Огын, приведи его в чувство, как ты это умеешь, и возвращай к нам! Веселье только начинается! – весело крикнул нам вслед Аттила.

Я кивнул ему, и потащил назюзюкавшегося хана в укромный уголок. Тот мычал, грязно ругался и едва не забрызгал мои сапоги целым потоком рвоты, но я не стал церемониться с ним. Что мне было до того, что он был ханом? Кончилось его ханство – теперь он был лишь тестем Аттилы, – не более. Хороший удар в челюсть (да, мои руки еще не утратили крепости) привел его в себя и весь хмель выветрился из его тупой рыжей башки после пары хороших пощечин. Я вцепился в его горло как волк:

– Говори, бургунд, – куда ты девал мать Кильдекай? Что с ней стало? Она… умерла? – голос мой дрогнул.

– Да нет, сдохнет она, как же! – помотал головой хан. – Я не знаю, зачем ты донимаешь меня, Огын – смотри, – пожалуюсь Аттиле!

– Жалуйся хоть Эрлику, – прорычал я безо всякой жалости к этому пьяному ничтожеству, дерзнувшему именовать себя ханом. – Но если ты не расскажешь мне, куда подевалась женщина по имени Хельга, то клянусь – ты ему только и сможешь поведать о своих обидах! А Аттиле я скажу, что ты захлебнулся в своей блевотине! – и я принялся душить его, пока рожа его не побагровела как свекла, а с толстых губ не сорвались крики мольбы и ужаса.

– Подожди, Огын, подожди… Я все расскажу тебе! Мы здорово повздорили с моей старухой – она наотрез отказывалась выдавать Кильдекай за Аттилу, как я того хотел. Под конец она плюнула мне в глаза и уехала к хану саков, который разбил свой стан на берегу Последнего Моря. Увы, мне никогда не удавалось сладить с этой ведьмой! С тех самых пор, как Аэций продал мне ее, я натерпелся от нее такого, что был даже и рад, что она, наконец, покинула меня, эта крючконосая албасты! Она уже давно опостылела мне – зачем мне старуха-жена? У меня полно молоденьких наложниц! Я и терпел-то ее только потому, что она родила мне троих дочерей, из которых самой любимой ею была Кильдекай, первая, и двоих сыновей, отважных юнцов! Но она отомстила мне, эта тварь! Сыновья мои отреклись от меня и уехали вместе с нею ко двору сакского хана!

– Давно они отбыли? – проговорил я, весь охваченный дрожью. Хельга была совсем рядом, я чуял это!

– Да уж почитай, что сутки тому назад! – хан пожал плечами. – Слушай, Огын, – а зачем тебе нужна эта старая ведьма? Ведь когда Аэций продал ее мне, она уже была немолода, хотя все еще дьявольски красива, надо признать! Но теперь-то из нее мох лезет!

– Эх, хан! – горько рассмеялся я. – Прежде чем стать старой ведьмой, Хельга была самой чудесной из дев мира, которых я только держал в своих объятиях! И мне жалко тебя, пьяница-хан, как и блудливого Аэция, – вам обоим достались только мои остатки! Мне посчастливилось снять ее сливки, а не вам! – бросив эти оскорбительные слова в его вытянувшуюся рожу, я ушел.

Я не стал возвращаться к пирующим. Оседлав коня и взяв с собой лишь десяток самых верных нукеров, я отправился в погоню. Надо же, как обернулась судьба, – на прощанье я пообещал Хельге, что настигну ее даже у берегов Последнего Моря, и теперь эти слова сбывались!

И мы помчались вперед по разоренной Галлии – и мимо проносились дымящиеся развалины городов, деревень и вилл. Кое-где виднелись полуразрушенные акведуки и цирки – все что осталось от былого величия Рима. Теперь эту древнюю и богатую страну, взятую некогда на щит Цезарем, терзали все кому не лень – дезертиры из легионов Аэция, бывшие федераты империи и улусы, отбившиеся от орды Аттилы и бродившие бесцельно в поисках новой родины. Несколько раз нам пришлось отбиваться от разбойничьих шаек, а один раз, став лагерем на берегу величественного Лигера, мы поплатились скакуном, павшим от зубов бродячих псов – в годы смут и мятежей их развелось видимо-невидимо.

И вот перед нами раскинулись синие неласковые воды Последнего Моря. Здесь, среди бесконечных дюн, убегавших на север, мы разбили свой последний привал в виду деревянной ограды крепости, которую на скорую руку сколотили саки. Их улус отбился от гуннов еще в годы правления Рухилы, не пожелав подчиняться царственному самодуру. И они оказались первыми из всех степняков, кто достиг Последнего Моря…

У саков была славная история. Гунны еще жались к границам Китая, когда каган саков – Алп-Ир-Тонга уже сокрушал персов. Когда Двурогий Искандер перешел со своими фалангами воды мутной реки Аксу, саки Катен и Спитамен дали ему решительный отпор. Царь, крушивший Дария, воздевший на чело корону фараонов, струхнул не на шутку, – Великая Степь оказалась ему не по зубам! Даже и теперь, изгнанные из родных степей, саки оказались самыми неугомонными и неустрашимыми. Теперь ветер странствий звал их еще дальше – туда, где на туманном горизонте, за морскими волнами белели известняковые скалы чудесной страны, о которой мечтал Аттила…

Два мои нукера под покровом темноты прокрались в Калу [Кала – по-тюркски – деревянная крепость. Построенная на берегу пролива Ла-Манш саками Кала явилась форпостом их переселения в Британию, где они построили крепость уже из камня – Кент. Ныне крепость Кала известна как город Кале. Поныне существует и английское графство Кент. Так географические названия сохранили в себе историю Великого Переселения тюрков. См.: М. Аджи. Европа, тюрки, Великая Степь. М.: «Мысль», 1998. – Прим. автора] – так, без лишних обиняков называли саки свою крепость на побережье, – и, вернувшись на рассвете, поведали мне о том, что совсем недавно в город прибыла королева бургундов и ее сыновья. Хан саков – Хенгиз, оказал им самый теплый прием. Более того – он обещал взять их с собой, в поход на Изумрудные острова.

– Хенгиз уже договаривается с пиратами Севера – викингами, Огын! – поведали мне мои лазутчики. – Смотри – видишь, в той бухте стоят их ладьи с высокими бортами и звериными мордами на носу! Вот на них-то саки и хотят переплыть море со всеми стадами, со всем скарбом. И Хельга должна отправиться с ними!

– Не бывать этому! – процедил я, сузив глаза.

И вновь наступила ночь – непроглядная, молчаливая, грозная, и тишину ее нарушал лишь шорох волн. И я, седовласый старец, разделся догола, обнажив свое морщинистое, но по-прежнему мускулистое тело, усеянное шрамами, и натерся сажей из догоревшего костра, смешав ее предварительно с салом убитой лани. На свое скуластое лицо я нанес боевую раскраску – у моих предков на равнинах Ордоса, она могла обозначать лишь одно – месть! За спину я закинул боевой лук, с которым не расставался долгие годы, и стиснул клинок меча своими по-прежнему крепкими зубами.

Ночным призраком пробрался я к самой крепости. Деревянные столбы частокола не стали для меня преградой, – так же, как и полусонный часовой, полетевший в ров с перерезанной глоткой, не успев даже пикнуть. Спрыгнув на землю, я, слившись с мраком ночи, прокрался к самому ханскому замку. Он встретил меня тишиной – веселье ежевечернего пира уже подошло к концу, и это было мне на руку. Лишь один прохожий – изрядно нагрузившийся сак, – попался на моем пути. Я приставил кинжал к его горлу и, стиснув рот перемазанной в саже рукой, велел ему показывать мне дорогу в покои Хельги. Напуганный до полусмерти, пьяница тут же протрезвел и справился со своей задачей прекрасно. Он провел меня мимо сонной стражи во внутренний двор и показал мне маленькое оконце, горевшее под самой крышей.

– Вот ее спальня! – прошептал он. – Она еще не спит!

– Ну, так усни ты! – отвечал я ему, а затем мой кинжал отправил его в царство Эрлика…

…С жадностью вглядывался я в окно, пытаясь разглядеть в старухе, сидевшей в одной ночной рубашке на краю кровати, устланной волчьими шкурами, и расчесывавшей седые космы, свою былую возлюбленную. О, Эрлик, эта тварь одряхлела, но сохранила свою гордую стать и руки ее оглаживали голову с той же врожденной грацией, что и десятки лет назад. Сколько раз я, положив голову на изголовье нашего ложа, наблюдал за Хельгой – нагой, после ночи любви, расчесывавшей свои непокорные златые кудри…

Но вот старуха повернула свое лицо к окну – морщинистую рожу мегеры с носом, опустившимся почти к подбородку, с впалым челюстями, в которых осталось совсем мало зубов – тех белых, острых как у белки, которыми она так шустро грызла орехи и восточные сладости, приносимые мной для нее… И только глаза ее не изменились – небесно-голубые с изумрудным, кошачьим отблеском. И теперь в этих глазах плескался ужас. А в моем сердце уже не осталось ни капли жалости к ней, которая не пощадила в свое время нашей любви. Одним толчком я выбил раму и влетел в ее опочивальню – по-прежнему легконогий и быстрый, как и много лет назад, когда лазил в ее окно. И в руках моих блистал обнаженный меч.

– Огын? – прошамкала старая ведьма, пытаясь взять себя в руки, но я-то видел, что ее трясет как в лихорадке. Хельга даже попыталась улыбнуться и принять свой обычный надменный вид.

– Ты совсем стариком стал, Огын! – покачала она головой – дерзкая и наглая тварь, даже на пороге неминуемой смерти!

– На себя погляди, красотка! – рассмеялся я – и страшен был мой смех.

– Годы берут свое! – отвечала она, глядя мне прямо в глаза. – Жалею лишь обо одном – что ты все же добрался до меня и увидел меня такой – старой, некрасивой…

– Такой мне будет легче тебя убить! – промолвил я и, подойдя к ее постели, намотал ее седые патлы на свой кулак и прижал лезвие меча к ее дряблому горлу. Капли жидкой старческой крови проступили на ее морщинистой коже.

– Убей же меня, не тяни! – прохрипела старуха с нескрываемой ненавистью.

– Гляди мне в глаза, подлая изменница! – прошипел я, все сильнее вдавливая лезвие меча в ее горло. – И перед тем как отправиться к престолу Эрлика, поведай мне, – почему ты предала меня? Почему предпочла меня римскому борову? Он воздал тебе за предательство – едва ты наскучила ему, как он продал тебя в лапы Гуннару! Ведь я же тебя предупреждал…

– Из мести! – отвечала Хельга. – С детских лет я росла на рассказах отца о былом величии нашего народа, и том, как вы – гунны, пришли и втоптали нас в грязь! Я помнила о своих убитых и бежавших братьях, хотя и никогда не видела их, ибо родилась после! Когда ты пришел ко мне – дикий, но сильный и отчаянный, как степной волк, я не знала, что мне делать. Мое сердце тянулось к тебе, Огын, но голос крови все же взял свое! Вот почему я ушла с Аэцием!

– Твой папаша поплатился за это! – горько рассмеялся я. – Что же ты – даже не подумала о старике?

– Значит, такова была его судьба! – спокойно отвечала изменница. – Нашим миром правит рок. Смирись, Огын, – нам на роду было написано расстаться!

– О, да, мы расстанемся с тобой, Хельга! – прошептал я. – Но ненадолго! Мы увидимся в царстве Эрлика – там наши души позабудут былые обиды и сольются, чтобы не расставаться более никогда! Но теперь я должен исполнить долг мести!

– Да будет так! – спокойно произнесла старуха.

Надо отдать ей должное – свою смерть она встретила достойно, смело глядя прямо ей в глаза. Я накрыл ее голубые очи, из которых ушла последняя искра жизни, впалыми веками, и, не в силах более сдерживать бушевавших противоречивых чувств, прижал ее коченеющее хрупкое тело к своей израненной груди…

Так я настиг свою изменницу на берегу Последнего Моря, как и обещал ей. Мне удалось уйти незамеченным, а когда на следующее утро сыновья ее снарядили погоню за мной, то было уже поздно. Я ушел от них со своим отрядом, как волк от борзых щенков, ушел, смеясь над ними – выродками Гуннара, и проклиная их, как детей Хельги, которым не суждено было явиться на свет моими… Путь мой лежал к горам, назад, к Аттиле, которого я так неожиданно покинул. Я понимал, что он, конечно же, в ярости, но был уверен том, что, узнав все, он простит меня.

Стан Аттилы встретил нас трауром… Увы – Бича Божьего более не было среди живых. Хладный труп его лежал в расписном шатре, а вокруг и днем и ночью кружили конные гунны – и слезы текли по их загорелым щекам, вперемешку с кровью из глубоких порезов, которые они безжалостно наносили своему телу, не в силах сдержать великой скорби…

– Кто? – только и мог я спросить у безутешных Денгизиха и Ирника – старших сыновей покойного.

– Кильдекай! – услышал я в ответ и схватился за голову в бессильном отчаянии. Хельга, эта змея, все же ужалила! Вот почему она была так спокойна перед смертью! Вот чему она научила свою коварную дочь, не в силах противостоять ее браку с Потрясателем Мира! Что ж, дочь готов, торжествуй! Подлый Адрунн был отмщен, так же, как и его сыновья…

Но был отомщен и Аттила. Тысячи готских пленников пали в ночь его погребения и сотни из них отправил на тот свет мой окровавленный клевец. Моего друга, моего кагана, за которым я так и не уследил, погнавшись за своей местью, опустили в золотой гроб, а сверху его накрыли еще два – из серебра и бронзы. Многочисленные невольники работали почти пол-луны, чтобы отвести воду в Дунае из своего русла. Когда плотина была готова, Аттилу предали земле – и почти сразу же буйные воды обрушились на место захоронения, чтобы скрыть его от жадных людских глаз – вместе с тысячами невольников, лошадей, грудами золота и драгоценных камней. Все строители нашли свою смерть в водах разбушевавшейся реки. Ушли оттуда лишь трое – я, Денгизих и Ирник…

В тот же день мы предали казни подлую Кильдекай, зарезавшую нашего кагана прямо на брачном ложе. Ее привязали к четырем могучим жеребцам, а я наподдал их кнутом, – и клочья ее нежной плоти разлетелись кто куда. Мы еще не знали, что та же участь постигнет и наш осиротевший каганат…

И семя вражды и раздоров проникло в наши ряды. Каждый из многочисленных сынов Аттилы возжелала его славы и величия. Но были ли они подобны ему? Пусть в них текла его кровь, таким же, как он, не суждено было стать более никому в подлунном мире! И начались наши распри! Денгизих пошел против Ирника, а в это время Ардарик – один из наших союзников, король гепидов, взбунтовался и переметнулся на сторону Рима, который торжествовал, видя нашу беду.

И грянул бой на реке Недао! Денгизих и Ирник, временно объединившись, выступили на одной стороне, но тщетны были их усилия склеить заново расколовшийся чарон [Чарон – древнетюркская пиршественная чарка на одной ножке. Позднее она станет древнерусской чаркой – Прим. автора] гуннской славы! И я опять, как и прежде, вгрызался в ряды готов и гепидов, круша их, не ведая устали, своей старческой рукой. Кровь Аттилы горела у меня в душе, взывая об отмщении! Но боги не вняли моим молитвам на этот раз. Недавние союзники, а теперь – лютые враги, – оттеснили нас в болотистую низину, из которой, казалось, уже не было выхода. Нас ждала смерть – лютая и мучительная, и в ее разверстой пасти должен был сгинуть весь народ гуннов!

Никогда не забуду той ночи, когда мы – наголову разбитые, затаились в болотистых зарослях – грязные, окровавленные, покрытые тиной, в ожидании неминуемого конца. Со всех концов болота нас окружали тысячи огней торжествующего врага – как волчьи глаза горели они в ночной тьме, и мы знали – едва рассвет забрезжит над нашими головами, враг перейдет в последнее наступление, которое сотрет нас с лица земли. И в тот момент, когда Уту метнул вверх золотые стрелы лучей, я, повинуясь безотчетному порыву, сорвал со своей груди драгоценную ладанку и покрыл жаркими поцелуями реликвию Баламира – олениху, летящую над волнами Понта… Я жаждал чуда, верил в него, – и оно случилось! Белоснежная самка оленя вынеслась из зарослей прямо к нашему стану, и рога ее горели золотым огнем в лучах рассветного солнца… Гордо повела головой священная олениха. А потом она скакнула вверх – и вперед, уносясь по болотистым кочкам, уверенно, будто показывая нам дорогу.

– Братья! – вскричал я, и потерявшие надежду воины встрепенулись, почуяв в моем осипшем от волнения голосе надежду на спасение.

– Это она! – восклицал я в порыве мальчишеского восторга. – Олениха кагана Баламира! Вперед, за ней! Она выведет нас из этого болота, к свету и новой жизни!

И мы вскочили на ноги и принялись продираться сквозь заросли, вслед за оленихой, чья белая шкура маячила впереди. И, клянусь Тенгри, мы вышли из этой низины, и ни одного из наших не засосала трясина!

Долгие ночи и дни мы шли вперед, все дальше удаляясь от неприятеля, по следам божественного зверя. А он вел на восток – к берегам Иделя, в ту благословенную страну, с которой Баламир начала завоевание света.

Здесь мы смогли зализать свои раны, однако это не пошло впрок надменным сынам Аттилы. Старые распри между Денгизихом и Ирником вспыхнули вновь. Я принял сторону второго из них, он был ближе моему сердцу – ведь в детстве я обучал его соколиной охоте, я впервые посадил его на коня и научил натягивать лук. Но Денгизих не ведал той жалости к своему брату, которую испытывал я. Подло, под покровом темноты, он напал на наш лагерь и одолел нас в сумятице ночного боя. Ирник пал в бою, обезглавленный. Конечно, не брат убил его, а кто-то из его верных псов – так было много раз в истории нашего народа. Но то, что сотворил Денгизих потом…

Негодяй, забывший заветы предков, отправил голову родного брата в Рим с послами и униженной просьбой принять гуннов под свою руку. Римляне приняли голову сына Аттилы с великой радостью, но в помощи Денгизиху отказали. С тех пор слава нашего народа закатилась окончательно. Солнце померкло у меня перед глазами – и в переносном и в самом прямом смысле, ибо мстительный Денгизих приказал ослепить меня, объяснив это тем, что я – единственный не из их рода, кто видел погребение Аттилы. Так сбылось предсказание проклятого готского колдуна – убив Хельгу, я потерял свое зрение и с тех пор более никогда уже не вижу лучей солнца. Но я чувствую, как оно касается моего чела своими ласковыми руками, даруя мне надежду на новый день моей и без того уже затянувшейся жизни.

И в правду – стоит ли мне жить дальше? Славу гуннов разметал ковыльный ветер. Римляне пляшут на гуннских костях, а новые папы – так теперь называют потомков того бабы, что склонил выю перед конем Аттилы, украли нашего бога и теперь врут нашим детям, что божественный свет исходит только из Рима, а они – голые дикари – без имени, без прошлого. По всей Европе ромеи поднимают голову, а гуннов, тех славных потрясателей мира, больше нет. Жалкие осколки нашего племени приютили былые наши союзники – акациры, среди которых я, Огын, доживаю свой век. Я хожу с пира на пир с домброй наперевес и пою старые песни о былых победах и павших витязях. Мне не удалось настигнуть подлого похитителя Хельги – Аэция, но я спокоен, – ему не удалось избежать божьей кары. Свой же ромей, император Валентиниан, приказал удавить его на пиру. Так змея, извиваясь в своем подлом предательском броске, неожиданно жалит себя за хвост, и издыхает от своего же яда…

А теперь настал и мой черед уходить к престолу Эрлика. Он давно уже заждался меня. Что ж, черные его дочери, я закончил свою долгую песнь, и у меня пересохло в горле. Подходите ближе, впейтесь липкими пальцами в мое горло, – а я вгрызусь беззубыми челюстями в ваши гибкие тела последней хваткой и напьюсь – в последний раз – вашей огненной кровью…

Хай, дети степных волков! Если помните вы еще о славе отцов, не дайте мне сгинуть бесславно! Схороните мое тело на высоком берегу Иделя, насыпьте высокий курган, и прижмите мою грудь большим оленным камнем, как это принято у нас на Ордосе. А не то я выйду из своей могилы, и буду посещать ваши юрты в образе белого волка, буду бередить ваши уснувшие души надрывным воем, – чтоб не забывали вы о крови отцов, взывающей к отмщению. А в руки мне положите медальон Баламира – верю, однажды на мою могилу придет священная олениха, и она покажет вам, заблудшим сынам степных ветров, – путь к свету…

 

Апрель-май 2000 г.

 

© Ренарт Шарипов, текст, 2000

© Книжный ларёк, публикация, 2017

—————

Назад