Салават Вахитов. И это была любовь

07.01.2016 16:59

И ЭТО БЫЛА ЛЮБОВЬ

 

– И это была любовь, но я ее не узнала. Да и откуда было мне знать – мне, четырнадцатилетней послевоенной девчонке, – что она бывает такая.

 

*  *  *

 

Стучали колеса. Я ехал в купе фирменного поезда «Москва – Уфа», ехал домой после длительной командировки и уже в вагоне ощущал тепло родного края. Я скучал по своему уютному городу, где даже в часы пик не встретишь суеты и толкотни московских улиц, где нет надоевшего грохота метрополитена с его невыносимыми сквозняками, и радовался скорой встрече с близкими мне людьми.

Моими соседями оказались сухонький подвижный дед, стриженный по-советски под полубокс, с аккуратными черными усиками, и долговязый неуклюжий паренек, аспирант уфимского педвуза, с необыкновенно широким, почти круглым лицом и длинными волосами, похожий то ли на хиппи, то ли на вождя индейского племени. Когда улеглись послепосадочные хлопоты и мы неторопливо стали доставать припасы к традиционному вагонному чаепитию, в дверь постучали, и наша проводница, строго оглядев купе, поинтересовалась, не уступит ли кто нижнее место бабушке. Этим «кто», конечно же, оказался я, потому как аспирант и так расположился на верхней полке, мучить старика тоже было бы неправильно, и я согласился. Наверху, если подумать, даже удобнее спать, никто тебя там не потревожит, а когда спишь, время в поездке проходит быстрее.

– Пожалуйста, – сказал я и закинул свои вещи чуть выше, а потом и сам отправился за ними.

– Спасибо, сынок, – поблагодарила бабушка. Я улыбнулся ей в ответ.

– А ты зачем туда забрался? – строго спросил меня дед с черными усиками и, весело прищурившись, показал на бережно извлеченную из саквояжа бутылку. – Полагается выпить за встречу, за знакомство.

Круглолицый аспирант довольно разулыбался:

– А я-то думаю, зачем мне надавали с собой столько закуски!

– Не, ребята, мы с бабушкой по чайку «прикольнемся». По зеленому, – откликнулся я и вопросительно посмотрел на бабулю.

«Ребята» не смогли скрыть разочарования, а бабушка одобрительно сказала:

– Спасибо тебе, внучек, принеси нам кипяточку.

– Ну, бабушка, я молодею прям на глазах. Только что был «сынком», а теперь уже «внучек», так мы и до правнуков дойдем.

– Дойдем, – засмеялась она, – мне ведь много годков.

Я спрыгнул с полки и, взяв кружку, отправился за чаем, а когда вернулся, заметил, что дед с аспирантом уже слегка «познакомились» и завязали обычную в таких случаях беседу ни о чем.

– Вы представляете, всю страну заставили сидеть в позе орла! – кипятился дед, взбрасывая вверх указательный палец и потрясая им. – В позе орла! Представляете?!

Аспирант, раскрасневшийся от принятой водки и еще больше похожий на вождя краснокожих, понимающе хихикал, бабушка молча копалась в пакете, не вмешиваясь в разговор.

– Не понял, – встрял я, разливая кипяток в стаканы. – Кто это у нас сидит в позе орла?

– Это он про туалеты, – подсказал «вождь».

Дед повернулся в мою сторону:

– Вот ты скажи, как может старый человек справить нужду в поезде при такой болтанке, ведь ему не удержаться, взобравшись на унитаз с ногами и ошалело вращая головой в поисках опоры? И смотрится он словно двуглавый орел на гербе нашей Родины, разве что гордости за свою страну при этом совсем не испытывает. А вонь, которая идет из сортира и которую ты вынужден нюхать на протяжении всей поездки?

Я вспомнил, что, когда покупал билет, кассирша неожиданно заявила:

– В середине только верхние места. Вас устроит?

– А что в середине вагона ехать безопаснее? – удивился я.

– Вы не поняли. Вы же не хотите ехать рядом с туалетом?

– Нет, не хочу, – ответил я, представив бесконечный железный треск дверных защелок, и вместо плацкарты попросил купе.

Тем временем наш молодой попутчик разлил содержимое бутылки в стаканы, предложил традиционное «Будем!» и потянулся чокаться. Я чокнулся за компанию чаем.

– Вот у нас завкафедрой как выпьет, так и не парится ходить в туалет, а писает прямо в раковину – туда, где потом моет руки и посуду, – промолвил аспирант. – Не противно ли?

– Противно, разумеется, – поддержал старик. – Потому что нет у нас культуры! Я, например, не люблю, когда приходят гости. Они же обязательно написают мимо унитаза. Даже если будут очень стараться попасть куда надо.

– Вот вы, – обратился старик ко мне, – как вы думаете, долго ли в нашей стране народ будет писать мимо унитаза?

В его голосе слышалась насмешка, но я остался серьезен:

– Не знаю, я привык писать в писсуары.

Все замолчали. И некоторое время пили молча. Кто водку, кто чай. Я вообще не очень люблю из вежливости и принужденно поддерживать беседу с попутчиками. Обычно или слушаю рассказчиков, или думаю о чем-то своем. Поэтому небольшая компания разваливалась прямо на глазах. Замахнув очередную дозу, полупьяная часть нашего купе вышла перекурить. Мы с бабушкой продолжали неторопливое чаепитие. И тут она, до сих пор молчавшая, заговорила.

– В Германии необыкновенно чистые туалеты. Настолько чистые, что даже не знаешь, куда сходить. Боишься запачкать. Хочется выйти во двор по нужде. Но и там такой порядок, что удивляешься.

– А вы откуда знаете, как в Германии, бабушка?

– Да ведь я оттуда и еду.

– Были в гостях у детей? – догадался я.

– Нет, искала свою любовь.

– Любовь в Германии?

– Да. Я поняла теперь, что это была любовь, но я ее не узнала. Да и откуда было мне знать – мне, 14-летней послевоенной девчонке, – что она бывает такая.

 

*  *  *

 

Стучали колеса. Под их размеренный стук за окном проносились картинки наступившей осени, и казалось, это перелистываются страницы прошедшей человеческой жизни.

– Ох и дура же я была! Ох и дура!

Бабушка задумалась, переживая про себя нахлынувшие воспоминания.

– После войны у нас в Черниковке появились лагеря с пленными немцами. Они строили какие-то объекты, в том числе и дома. Бараки, где жили пленные, были огорожены колючей проволокой, и находились они как раз на половине пути в школу, куда мы, дети нескольких близлежащих деревень, ходили пешком. Детей после войны было много, и ходили мы все вместе.

Немцев, конечно же, не любили: почти у всех в семье были погибшие и пропавшие без вести. Если вдруг удавалось увидеть зазевавшегося фрица, то его закидывали камнями, которые как мальчишки, так и девчонки готовили заранее. Так мы пытались мстить. Да и в школе самым нелюбимым предметом был немецкий язык. Учительницу-«немку» ненавидели, а язык откровенно никто не учил. Воспитательные беседы директора ни к чему не приводили. И я до сих пор удивляюсь той выдержке, которая позволяла учительнице проводить уроки.

Однажды, подкравшись к баракам, мы увидели двух немцев – старого и молодого, – которые курили и тихо разговаривали на ненавистном нам языке. Выскочив из-за укрытия, мы стали забрасывать их камнями. Мальчишки били из рогаток. Старик с криками скрылся, а молодой почему-то не стал уворачиваться от камней и неторопливо направился к нам. Ленка, моя подружка и соседка по дому, в ужасе завизжала и бросилась бежать. Все остальные сделали то же. А я испугалась так сильно, что не могла сдвинуться с места, потому что он шел прямо ко мне, глядя мне в глаза, и еще потому, что его серьезное, по-детски веснушчатое лицо напомнило мне старшего брата, пропавшего на войне. И такие же рыжие, коротко стриженные, но забавно торчащие во все стороны волосы. И походка тоже его. Вот он сейчас подойдет ко мне, подергает шутливо за косички и скажет: «Ага! Попалась! Зачем на базаре кусалась?» И сам же рассмеется довольный, да так заразительно, что все, кто его смех услышит, тоже разулыбаются.

Немец остановился у заграждения и заговорил со мной. Я вслушивалась в его речь, но, конечно же, ничего не понимала. Помню только свое удивление тому, что это не был тот грубый гортанный язык, который мы привыкли слышать на уроке и в фильмах про войну, – речь его была певучая и необычайно красивая, словно я услышала нежный рокот моря, которого до сих пор никогда не видела.

Оцепенение мое прошло. И тогда я достала из сумки сверток с завтраком, который приготовила мне мама, перекинула через ограждение и убежала. Весь день не выходил у меня из головы этот веснушчатый немец, да и всю ночь я почти не спала, думала только о нем и вспоминала его тихий голос.

А утром я наврала подружкам, что проспала, и пошла в школу чуть попозже, потому что тайно надеялась увидеть нового знакомого. Удивительно, но он оказался на том же самом месте и помахал мне рукой так, будто ждал меня. Я снова бросила сверток с завтраком и убежала, хотя он и пытался меня окликнуть. Так продолжалось долго, около месяца, прежде чем я осмелилась задержаться и чуть постоять рядом с заграждением, за которым находился он. Я не понимала его речи. Кажется, он спрашивал, кто я и как меня зовут. Только помню, как сердце мое билось сильно-сильно и как хотелось погладить его руку с продолговатым шрамом, идущим от большого пальца. Я украдкой заглядывала ему в глаза и почему-то не могла понять, какого они цвета, а когда он отворачивался, видела на голове две макушки – такие же, как у моего брата. Я и называла его про себя Женей, как брата, хотя и поняла, что зовут его Хайнц: он часто называл себя так в надежде, что и я назову свое имя, но я молчала. Ох и дурой же я тогда была!

В моей школьной жизни произошли значительные изменения. Успеваемость моя заметно выросла. Я и раньше хорошо училась, но вдруг стала просто одержима учебой. Читала запоем все учебники, даже математика, которая раньше давалась с трудом, стала понятной и простой, как слова любовной песни. И больше всего, конечно, нравились мне литература и немецкий язык. Я знала, что выучу его и смогу разговаривать с Хайнцом.

А Хайнц все не оставлял попыток узнать мое имя и был очень настойчив. Но я побоялась назваться и прошептала ему имя подружки. Помню, что он обрадовался тогда, как ребенок.

 

Моя подружка Ленка упрекала меня, что я стала скрытной и неразговорчивой. Мы жили рядом и всегда были неразлучны. Наши матери тоже дружили и отмечали, что Ленка старается подражать мне: и одевается так же, и волосы заплетает как у меня. Подружка все бегала за мной, пытаясь выведать мою тайну. Однажды это у нее получилось. Она подсмотрела, как я передаю сверток с завтраком пленному врагу, и о моем поступке стало известно в школе и в нашей деревне. Школьные друзья объявили меня предательницей и постепенно перестали со мной водиться. Я пыталась не обращать на это внимания, но вскоре начались оскорбления и преследования. Раз, когда я возвращалась домой, за мной погнались городские ребята из дворов, расположенных рядом со школой. Они загнали меня в глубокую лужу и вываляли в грязи. Ленка все это видела и, хотя пожалела меня, помочь не посмела.

Родители тоже почувствовали неодобрение и косые взгляды соседей. Не стерпев постоянного недоброжелательства, мама устроила скандал. Она, обычно всегда занятая хозяйством и потому молчаливая, неожиданно резко и раздраженно вошла со двора в горницу в тот момент, когда я готовила задания по немецкому, и стала кричать, что я позорю семью и что из-за немцев все наши беды и страдания. Я никогда не видела ее такой, в ужасе и оцепенении смотрела на ее гневное лицо и, только когда она замахнулась на меня рукой, чтобы ударить, тоже закричала: «Мама! Он такой же, как Женя! Ты не понимаешь, он совсем такой, как Женя!» Мама зарыдала и опустилась на стул. А я тоже плакала, обнимала ее, гладила по голове и шептала: «Прости меня, мама. Я больше так не буду».

Очень долго я не была в лагере немцев. Да и в школу перестала ходить. А вскоре папа устроился в железнодорожные мастерские и перевез нас жить в Уфу. Перед отъездом мне снова захотелось повидаться с Хайнцом. Я пробралась к нему украдкой вечером без всякой надежды свидеться, так как встречались мы раньше только рано утром. Но он ждал меня. Я сказала, что мы уезжаем, и, наверное, он понял, потому что был очень грустен. Он тоже что-то нежно отвечал мне на своем певучем наречье, а на прощанье перекинул мне небольшой сверток. Дома я развернула его. Это была золотая брошка в виде змейки, а на змейке было выгравировано имя моей подружки.

Ох и дура же я была! Ох и дура! Разумеется, я не могла показать этот подарок дома, а пошла и все рассказала Ленке, и оставила брошку ей в подарок, попросив: «Ты не бросай больше в него ничем, пожалуйста!»

 

*  *  *

 

Колеса стучали, раскачивая вагон, и несли нас к родному краю. А бабушка достала откуда-то потертый конвертик советских времен и, бережно его разглаживая, продолжила свой рассказ.

– Больше мне так и не удалось свидеться с Хайнцом. Несколько недель спустя их лагерь расформировали, а пленных перевели на новое место. Только через пятнадцать лет, во времена Хрущева, когда это стало возможно, я начала искать Хайнца, хотя даже фамилии его не знала. К тому времени я окончила институт по специальности «немецкий язык», отработала положенный срок в школе, а затем неожиданно получила предложение преподавать язык партийным работникам. Среди моих учеников были достаточно влиятельные люди, которые помогли навести справки в архивах. В списке пленных, размещавшихся в пятом лагере, нашлось несколько Хайнцов, но только один из них по возрасту мог быть моим. Почти без всякой надежды я написала письмо в немецкое посольство с просьбой узнать о судьбе близкого мне человека, и каково же было мое удивление, когда через несколько месяцев получила телефон и адрес его отца.

Мне удалось дозвониться. Помню, как сильно волновалась и сбивчиво пыталась объяснить, кто я такая. Отец Хайнца тоже был взволнован и отвечал, что рад моему звонку, что сын рассказывал ему обо мне. Он долго благодарил меня за то, что я помогла его сыну выжить в плену, а потом сообщил его адрес. Хайнц к тому времени был женат и вместе с женой и двумя детьми жил в небольшом университетском городке на берегу Балтийского моря.

Я написала ему. И хотя ответного письма не получила, жила долгое время с тайной мечтой о встрече. Я так привыкла думать о нем, что каждый день представляла, будто разговариваю с ним. Рассказывала ему о своей жизни, делилась радостями и печалями. Как сумасшедшая. А временами писала письма, которые уходили в далекую страну, убившую моего брата и забравшую моего возлюбленного. Часто ругала себя за то, что брата я так и не разыскала, а вот на чужом человеке помешалась совсем.

Прошла жизнь. Я так и не вышла замуж, и детей у меня своих нет. Перед пенсией уже снова пошла работать в школу, учила детдомовских детей и усыновила одного шустрого мальчишку. Женей зовут. Сейчас уже большой, выучился на военного и служит на Сахалине.

И вот недавно получаю я письмо, которого совсем не ждала. Письмо было написано по-русски. Дети и жена Хайнца писали, что их отца и мужа год как нет в живых, приглашали погостить и посетить могилу. Я, как дура, сорвалась с места и помчалась в Германию. Если бы я только могла предположить, каким потрясением будет для меня эта поездка! Но очень уж хотелось расспросить, как жил все эти годы человек, о котором я всю жизнь мечтала.

В Берлине меня встретил сын Хайнца, сорокалетний голубоглазый мужчина, говоривший по-русски совсем с небольшим акцентом. На серебряном «опеле» часа три мы добирались до Грайфсвальда, а потом до загородного дома, где на крыльце меня встречала полная выхоленная немка.

Выйдя из автомобиля, я поприветствовала хозяйку по-немецки. Она улыбнулась и ответила по-русски:

– Здравствуй, Валя!

Я остолбенела: на меня смотрела и виновато улыбалась Ленка, моя подружка из далекого послевоенного детства. И хотя я еще со времен партийной школы умею владеть собой, долго не могла вымолвить ни слова. Наверное, потому, что почти все мне стало понятно сразу. Остальное мне рассказала Лена, рассказала тут же, не успев пригласить в дом. Рассказала сбивчиво и торопливо.

– В шестьдесят седьмом Хайнц вернулся в Уфу. Вернулся с надеждой найти ту девочку, в которую был сильно влюблен и которой грезил долгие годы. Искал он женщину по имени Лена, у которой могла быть брошка в виде золотой змейки, и ему показали на меня. Я же не знала, где тебя искать, и не сориентировалась сразу, не знала, как и что объяснить, да и русским языком он владел недостаточно хорошо. Я думаю, у него были сомнения, что я не та девочка из его юности, но все приметы совпадали. Хайнц рассказал, что был женат, но жена его рано умерла, оставив ему двух детей. Недолго думая он предложил уехать с ним в Германию. А что мне было терять? Скоро уже сорок, а ни семьи, ни детей у меня не было. Вот и согласилась. И радовалась новой жизни, как дурочка, пока не стали приходить твои письма. Я прятала их, говорила, что письма эти от моих уфимских подруг. Какой был смысл их показывать и что-то объяснять? Да и менять что-либо было уже поздно, ведь Хайнц ко мне хорошо относился и дети его ко мне привязались так сильно, что выучили русский язык, поскольку мне немецкий так и не дался.

– Прости меня, Валя, я ведь не думала, что все так плохо получится. Это теперь я понимаю, что маленькая ложь приводит к большим разочарованиям. И жизнь моя прошла в чужой стране, в чужом доме, с чужими детьми. И рада бы я теперь все изменить и вернуться домой, да возвращаться-то некуда.

Она заплакала, и мое сердце сжалось от боли не столько за себя, сколько за бывшую подругу:

– Пусть успокоится твоя душа, Лена. Бог всех простит.

– Мне нужно только твое прощение, чтобы я могла спокойно умереть. Ведь нету никакого Бога, Валя. И души тоже нет. Разве может быть душа у опавших листьев? Если она и есть, то, наверное, у дерева. Мы ж только червяки, поедающие падаль. А у червяка вместо души – память, существующая только при жизни. Поэтому и прощение ему нужно лишь при жизни, чтобы спокойно доползать отмеренный ему век.

– А кем отмеренный-то, если Бога нету? Ты не пригласишь меня в дом?

Мы вошли в уютный просторный холл с мягкой мебелью и богато расшитыми гобеленами на стенах. Вот здесь он жил, здесь, может быть, вспоминал обо мне, тревожно размышляя о возможной будущей встрече. Может быть, здесь рассказывал своим близким историю, случившуюся с ним в далекой России. Странно, но теперь он не казался мне таким родным и желанным. Принесли альбомы с фотографиями. С них глядел на меня совершенно незнакомый человек с белесыми, почти прозрачными глазами. Он улыбался. Улыбался улыбкой преуспевшего в жизни человека. Улыбался из чужого и недоступного мне мира.

Позже мы посетили ухоженное городское кладбище с широкими липовыми аллеями. На могилах горели свечки, а у Хайнца была только плита с короткой надписью: Heinrich Valter (1926–2008).

Там, на кладбище, у могилы, мне стало невыносимо жалко и себя, и мою странную подругу. Я, конечно, простила ее. Мы обнялись и еще долго вместе плакали. Присутствовавшие при этом сыновья Хайнца уважительно молчали, не догадываясь, что оплакиваем мы не их отца, а свою собственную несложившуюся жизнь.

Лена вернула мои письма. И тогда мне захотелось побыть одной. Я пошла к морю, которого раньше никогда не видела, долго гуляла по берегу, перечитывала свои строчки, думала о чем-то далеком, а рокот волн напоминал мне певучий голос родного человека из моего далекого послевоенного детства.

 

*  *  *

 

Стучали колеса, словно часы, отбивая улетающие секунды. Мы ехали молча. Рассказ был закончен и чай был допит, когда вернулись наши соседи.

– Как там с туалетом? – поинтересовался я.

– Да не открыли еще, – проворчал дед и виновато добавил: – Пришлось немного того… в тамбуре.

– Ну, что? Не созрел еще? – спросил круглолицый вождь краснокожих, открывая новую бутылку водки.

– Мне налейте чуток, – неожиданно попросила бабушка.

Наши попутчики удивленно переглянулись. Я молча придвинул к ним и свой стакан.

 

Рассказ опубликован в журналах: Бельские просторы (Уфа). – 2009. – № 12; Шонкар (Уфа). – 2013. – № 7 (перевод на башкирский язык Ларисы Абдуллиной); Идель (Казань). – 2014. – № 5.

 

© Салават Вахитов, текст, 2009

© Книжный ларёк, публикация, 2016

—————

Назад