Всеволод Глуховцев. Письмо

19.11.2014 16:50

Письмо

 

Начала дней слегка отделены от прочей жизни – не вглядевшись, это не заметить, да и вглядевшись, заметит не каждый. Скажешь не каждому: ты, мол, всмотрись, всмотрись получше!.. всмотрится, пожмёт плечами. Нет ничего, скажет, блажь какая-то. И смотреть больше не будет, скорее всего.

А оно есть. Рассвет потихоньку сделает приборку, сдует пыль, ненадолго, правда, это уж верно. Потом-то всё завертится по-прежнему, обратно обернётся паутиной, пылью, возникнет запах горелого масла… скверный запах! не самый противный, но самый назойливый, мир почему-то переполнен им. Выйдешь из самолёта в чужой стране, ветер вдалеке полощет чахлые пальмы… как дунет в лицо – ну, мать, и здесь то же.

Значит, надо ценить. Уметь вобрать в себя, покуда не исчезло, – глазами, губами, ноздрями, торопясь, ценя минуты. Время вообще коротко, лишь показаться может, что его хватит на всех и больше, чем на всех, что когда никого уже не будет, оно будет течь само… Нет. Сперва оно кончится, а уж тогда и мы. Оно всегда сначала, мы – потом.

Это, однако, присказка. Сказка вот.

Начало офисного дня пахнет кофе, дезодорантами, свежеразбуженной бумагой и даже немного улицей, влажной мостовой: окно приоткрыто, жалюзи колышутся, легонько задевая сами о себя… Голоса, смех.

– Юлия Евгеньевна! Вам список адресов для «Кормчего» должны были скинуть. Есть?

Юлия Евгеньевна, слишком затянутая в джинсы, с заметным слоем пудры на лице, аккуратно промокнула губами край дымящейся поверхности кофе, оставив на чашечке слишком пунцовый след.

– Глоток хорошего напитка – почти поцелуй, – произнесла эта особа, неуловимо смягчая звук «л» – не так, чтоб «ль», но всё-таки уже не «л». – Согласны, Сергей Анатольевич?

Молодой сероглазый клерк иронически преломил левую бровь. Секунда – и он сложил ответ:

– Ну, бывают и поцелуи, похожие на глоток дешёвого пива.

Ах, чёрт! Ловко. Юлия Евгеньевна слегка сощурилась.

Нравился ей этот парень, все намёки-экивоки шутя отражавший словесными находками – всё отлично понимая, но делая вид непонимания. Ах, эта игра!.. прикосновенья, полувзгляды, умолчания! – вторая молодость вскипала в сердце женщины помимо воли: она была вообще-то баба тёртая, мечтать себе не позволяла, зная, чем кончаются мечты. Но тут мудрость её что-то треснула, брызнул бурунчик шальной мысли: а вдруг?! Конечно, и эти брызги хозяйка старалась не замечать, но они не унимались, дразнили: а всё-таки? А? Вдруг! Юлия Евгеньевна?..

– Юлия Евгеньевна!

Фирма занималась рассылкой печатной продукции. Сотни, тысячи журналов, каталогов, буклетов… Сотрудники прозвали это «листопадом» – кто первый пустил слово, неведомо; быть может, тот же умник Сергей, а может, не он. В эти дни через контору шёл журнал «Кормчий», дешёвый глянец, объявлявший себя «дайджестом для состоявшихся мужчин» – тех, кто тщится выглядеть крутым, имея к тому не много оснований; в основном провинциалов. Издатели умели щупать обывательскую душу за самое нутро.

Юлия Евгеньевна со своего снобистского пригорка глубоко презирала потребителей данного чтива: крашеный рот свёлся в надменную гримаску, сразу обозначив сквозь пудру носогубные складки.

– Слышу, – обронила она начальственному голосу. Холёная рука привычно заходила по клавиатуре. – А теперь вижу.

Монитор показал фамилии, города, адреса.

– Вижу, – зазвучал язвительный подтекст, – этих листопадников. Истинных джентльменов!

– Истинных? – тощенькая девушка за соседним столом тоже захотела повыпендриваться. – А кто знает, что такое истинный джентльмен?

Юлии Евгеньевне только того и надо было.

– Да кто же, если не Сергей Анатольевич! Да ведь?

Тот нехотя усмехнулся:

– Это почему?

– Ну, как же!.. – голос потёк сиропом, «ль» в нём совсем расплавилось, – вам, с вашим дипломом… Как это у вас теперь, бакалавр, что ли?.. Ну вот! И внешность, манеры… Всегда такой деликатный, вежливый, особенно с женщинами, – подчеркнула Юлия Евгеньевна.

Улыбка бакалавра искривилась. Его давно достали дамочкины ужимки – и вот, решил он, наступил момент всё заткнуть разом. Он выпрямился в кресле.

– А откуда вы знаете, какой я с женщинами?

Юля! – мгновенно просигналил опыт. Эй, Юля, стоп! Что-то не то…

Но игривый настрой шёл по инерции:

– Ну-у, я, конечно, не могу всего знать… – протянула Юлия Евгеньевна самым двусмысленным тоном, возводя взор кверху, – но то, что я до сих пор видела… Всегда так любезны, так корректны, ни одного грубого слова я от вас не слыхала.

Серые глаза сузились, вдруг стали тёмными:

– Ну, это дело поправимое. Можете и услышать. Легко!

Она вскинула брови:

– Например?

– Например – пердунья.

Кофе чуть не плеснулся на стол. Худенькая девушка ойкнула.

На миг офис накрыла немота.

– Это я, собственно, не про вас, – с наслаждением пояснил Сергей. – Так, вообще. Просили слово – вот вам слово.

– Да-а… – пробормотал кто-то.

Взгляды столкнулись – и в мужском женщина прочла злое торжество. Ну, как я тебя?!

И стало бесконечно грустно. Она залпом сглотнула кофе.

– Однако, Сергей Анатольевич, – постаралась она быть понасмешливее, – умеете вы открыться с неожиданной стороны.

– Что также есть признак комильфо, – упивался собой Сергей Анатольевич.

– Теперь не уверена.

Она постаралась выбросить это прочь и заняться работой, что у неё не очень получилось, вернее, не получилось совсем. Горькая пустота зияла в душе: как в чёрную дыру туда втянуло и игривость, и работоспособность… и вообще, встать бы, плюнуть и уйти домой.

Но она знала, что не сделает так.

Чашечка сиротой стояла в сторонке. Юлия Евгеньевна покосилась, зачем-то подумала про гаданье на кофейной гуще: слить остатки на блюдце – что покажут… Подумала, отвернулась к компьютеру, но внезапно встала, взяла чашку.

– Пойду сполосну, – сказала она, хотя никто не спрашивал.

В дамской уборной она заперлась изнутри, поставила на раковину блюдечко, перевернула чашку над ним. Бурая масса недружно свалилась вялыми комьями… а и чёрт вас всех возьми!

Слёзы плеснули изнутри в глаза. Рот выгнулся скобкой, задрожали губы, челюсть… Юлия Евгеньевна принялась душевно сражаться – и вовсе не за макияж, нет, но за принципы: хныкать, ронять слезу считала по жизни позорным и недопустимым. Одолела; всхлипнула, загнала слёзы и сопли вглубь, сглотнула их. Поморгала, убедилась, что с ресницами всё в порядке, сполоснула чашку с блюдцем и вернулась в кабинет.

Там её встретило руководящее недовольство:

– Что-то долго сегодня разгоняемся, Юлия Евгеньевна…

– Поедем быстро, – ответила она без шуток.

Владельцы «Кормчего» знали, конечно, всякие коммерческие трюки. Один был такой: по стране делалась случайная выборка мужских лиц, и им рассылались письма радостного содержания: уважаемый имярек, Вы, сами того не зная, прошли несколько туров строгого отбора, попали в число немногих избранных… достойнейших… в золотой фонд… и вошли в финал всероссийского конкурса, условия которого Вы найдёте в прилагаемом номере журнала… Ну, а дальше следовало нехитрое, но психологически грамотное разводилово. Дремучий метод работал как бредень – на пятнадцать-двадцать адресатов непременно находился один или слишком любопытный, или жадный, или совсем уж с загадочными мотивами; вот такие и составляли золотой фонд – для издателей и распространителей.

Эти выборки и значились сейчас на мониторах сотрудников фирмы. Каждый обязан был в течение рабочего дня отправить около сотни писем: набрать в готовом тексте Ф.И.О., распечатать на конверте; вложить в конверт письмо, журнал, заклеить… Набрать следующее Ф.И.О. … ну, работёнка ещё та.

Юлия Евгеньевна мысленно произнесла несколько нехороших слов. Но – пальцы её уже бегали по кнопкам, глаза следили, список на экране жил, двигался, менялся. Имена, фамилии, улицы, города, посёлки… Названья-то! она их сроду не слыхала. Талдом, Клетня, Ирбит, Канск… Как там люди живут, что делают?.. это было ей дико и смешно. Она считала себя коренной москвичкой – потому что прадед её в неурожайный год пришёл сюда, спасаясь от голодного ужаса рязанской деревни.

Стоп! Рука застыла. Список замер. Слова «Сергей Анатольевич» противно ткнули в оба глаза. Сергей – в левый, Анатольевич – в правый.

Кураков Сергей Анатольевич. Город Уфа. Улица Революции, 55-47. Кто такой?.. «Такая же, наверно, сволочь, как и этот!»

Несправедливо. Она понимала это, силилась бороться, но мстительность полыхнула, обожгла душу. Попыталась представить этого Куракова, какой он?.. и нет, не представился. Толстый, худой, молодой, в шляпе, лысый?.. Нет, никак.

Секунд пять Юлия Евгеньевна сидела неподвижно. Затем изменилась сложной, многообещающей улыбкой – от такой полмира должно вздрогнуть. Ну, полмира-не полмира, а вот Кураков Сергей Анатольевич…

Она полезла в ящик стола, достала дорогой кожаный блокнот, с треском выдрала листок. Задумалась. Прояснилась. Острие автоматической ручки легко пошло по гладкой, нежно-голубоватой бумаге с вычурными монограммами. Вдохновение! Женщина мигом исписала страницу, прочла написанное. Подумала. Приписала ещё пару слов – и восхитилась собой. «Ай да Юля, ай да…» – дальше не договорила.

Она распечатала адрес на конверте, вложила в узкое чрево, сухо пахнувшее клеем, журнал, письмо счастья и… и почему-то вдруг ей стало этого Куракова жалко. Она задержала в пальцах гладкий листок… Тут её и окликнули.

– Юлия Евгеньевна! – начальство призывно махало рукой.

А, чтоб тебя порвало… – подумала она, но встала, конечно, подошла.

– Хочу с вами посоветоваться, – начальство обратило на неё глубокомысленный взор, после чего спросило какую-то совершенно идиотскую чушь, на которую пришлось отвечать.

Вернулась, села. Посмотрела на конверт, на листок… Губы сложились по-особому.

– Хорошо ли, плохо ли, – вымолвила она, – рожь, овсы с горохами…

– Что? – вздрогнула худенькая девушка.

Она высунулась из-за компьютера и смотрела круглыми глазами.

– Стихи, – ободрила её Юлия Евгеньевна. – Поэзия! Нравится?

Девушка моргнула.

– Не знаю, – быстро сказала она.

Ну и всё о них.

 

*  *  *

 

Мы знаем дневной язык мира: хорошо ли, плохо ли, но знаем. Договор с жизнью у нас есть, днём голоса её уверяют нас, что соблюдают… ладно, верим. В сумерки их гнёт изменой, говор странен: как бы сквозь неправду, всхлипывают, бормочут, им трудно. Ночь – та берёт в чёрный ящик: глухо, слепо и почти без времени. Небо звёздное?.. Не знаю. По мне, это просто крышка, обтянутая тёмным муаром с искрой. Ночь – не то.

То – зона предрассвета, зыбкая, самая обманная в светотеневом спектре времён. Гонимая рассветом волна сливает сотни разных снов в неясный говор, странно работая с пространством полумглы, обещая, но не сбываясь, – и отзвуки слабеют, ещё живут, вздыхают по утрам… а потом день, дела, тот же угар, что был вчера и будет завтра. Контракт в силе, надо смотреть, слушать и слушаться – то есть, жить.

Про молчаливый сговор с жизнью Сергей Анатольевич Кураков думал часто. Хоть и не философ, но всё же учёный, он умел слушать и слушаться – и сумел найти своё бедное богатство. Кураков был кандидат наук, преподавал экономику.

Защитился он пятнадцать лет назад, с тех пор так и ехал на своей диссертации, проходя раз в пять лет конкурсы, где претендентом на должность являлся он один. Преподаватель, старший преподаватель, доцент… Его ценили: добротный лектор, с дисциплиной тихо, конфликтов нет. Непьющий! – особая статья.

Это было так и не так.

Кураков ответно ценил работу – то есть, деньги. Немного денег, одиночество, своя квартира: ничего больше от жизни не просил, и жизнь поняла, похвалила его, замкнула в защитную капсулу. Бури, стегавшие этот мир, послушно стихали перед Кураковым; он жил, ходил по улицам, вскидывал взор в небо – и понимал это. Он молчаливо соглашался терпеть студентов, коллег, начальство, а иной раз на лекции его дёргало вдохновение, и тогда все слушали, раскрыв рты… Но тут он ловил себя и усмирял: нет-нет, пугался он – нельзя! Судьба может насупиться: как так? А уговор?.. И дальше ровно диктовал по программе. Поэтому же на работе Кураков был морально устойчив и вне критики. Он вроде бы и не опоздал ни разу за пятнадцать лет.

И ни разу никто не заглянул в его личную жизнь, не полюбопытствовал: что он делает, выйдя из института?.. А он шёл домой, но прежде – в магазин. Брал чекушку или баллон пива. Редко – коньяк, изящную бутылочку, которую чекушкой называть не смел. Брал закуску по роду выпивки. И уж тогда – домой.

К нему никто не ходил, никто не звонил. У него и шторы почти всегда были задёрнуты. Он накрывал журнальный столик, усаживался… и день по-хорошему уходил в вечер. Кураков включал настольный абажур.

Он не спешил: с тенями и полутенями заодно, иногда с телевизором. Бывало, смеялся, подмигивал плоским лицам, отвечал стеклянным голосам. А то вдруг являлись ручка, бумага, чертились фигуры, профили, потом шёл черёд строчек, даже формул… Он и криптографию свою изобрёл. Усовершенствовал, отшлифовал, привык к ней: писал закорючками и значками как по-русски. Могло схватить так, что две, три страницы за вечер – влёт. Пустая склянка на столе, на часах четверть третьего, спящий двор за окном – а Кураков знай пишет, кроет лист своей абракадаброй… Потом он эти труды складывал в особую папку, почему-то у него она хранилась наверху в шкафу.

Верно, что он не напивался никогда. Наоборот, наутро после творческого подшофе и ещё весь день он чувствовал благосклонную улыбку, одобрение: это можно, Кураков, это не плохо. Но смотри… не забывайся…

Он смотрел. Да, бывало, загоралось: взяться. Написать по-настоящему! Он знал, что у него выйдет. И подозревал даже, что судьба и на это посмотрит снисходя, сквозь пальцы. Но тогда, конечно, лишит того, чего он лишаться не хотел. И это будет справедливо.

Нас гонит, тревожит сложность нашего мира. Мы чувствуем её, и с нею надо быть настороже: поманит, а куда?.. Дороги разбегаются, идут и пропадают облака, ветра вьют пыльные вихри. Мы чувствуем ещё: наш настоящий рост свёрнут внутри, а развернуться страшно – чёрт знает, что и выйдет, какие ловушки распахнёт жизнь этому большому Я, как оно зашатается – слабое, неумелое созданье, огромный ребёнок. Да и жизнь сама бережёт куколку: слишком плотны стихии мира, в них Я тянется, клубится, вздрагивает… ждёт неведомого и пугается его.

Неведомое, растворённое в стихиях, для Сергея Куракова выплывало, рельефно впечатлялось в женских лицах. Ну, понятно, большинство их так, маска – но ведь есть такие, Боже мой!.. – как росчерк горизонта, опрокинутый зенит, как край Земли, последний, немыслимый натяг тончайшей шёлковой струны… лопнет! – и всё. Разрыв мира и новый мир.

Кураков знать не знал, что это будет за новый мир, да и не думал о том вовсе. Но душа его толклась, тихо, невзрачно тосковала, и тоска была разрешена ему: он мог бродить, смотреть в лица, искать те небеса, рассветы и закаты, и ночные запахи полыни, и тускло-серебристый блеск луны… И он ходил, искал. И пока не нашёл.

Он знал, что он не Дон Жуан, не Казанова: ликом, фактурой не тот. Мимо него проходили, как вдоль забора. Ему это было всё равно. Он открывал в рекламных газетах раздел «Досуг. Развлечения» и звонил. Старался не частить: два-три раза в месяц, больше не надо. Домой не приглашал из осторожности, колесил по съёмным квартирам. Всякий раз, пускаясь в блудный путь, чувствовал волнение: кого увижу через час, чьи глаза взглянут в мои… У Куракова радужная оболочка была какой-то пёстрой: серое, зелёное и карее рябило в ней, и левый глаз светлее правого. Ехал, а сердце билось. Я вызвал неведомое. Что будет со мной?..

Ничего не было. Что могло быть? Разбухшая от пива плоть, синяки, шрамы на запястьях. Впрочем, случались на удивленье юные создания, и Кураков тут же брал их – но все они оказывались так скучны, так неразвиты телом и духом, что, право, лучше бы взял грубое мясо: по крайней мере, не пришлось бы разочаровываться.

И вернувшись из этих странствий, уже с четвертинкой или баллоном, он был грустен. Зажигал лампу, садился писать, но символы выползали из-под пера неживыми, строчки надолго замирали, а Кураков сидел и горько убеждался всё в том же… Но никаких обид не было, и быть не могло. Жирно тебе будет, Сергей Анатольевич, здраво говорил он. Всё впереди! Сорок два года – какой пустяк. Найдёшь своё. А не найдёшь, пройдут годы… ну, спасибо и на том, что было. Было – и жалеть не о чем.

Так или примерно так мыслил Сергей Кураков поздним субботним утром, прихлёбывая чай и поглядывая в окно. Конечно, мысли эти не были растянутым логическим повествованием. Нет, то был один слабый толчок памяти, но от него завертелось, заработало: а что, давненько я не того… дней десять, как последний раз. Вспомнил этот последний раз, скривился, залпом сглотнул чай.

Пошла реакция. Кураков встал, заходил по комнатам косым маршрутом. Мелькнули отражённые в незнакомых ещё глазах изгиб планеты, небо, плеск волны у берегов… Он кашлянул, особенно повёл плечами и двинул в коридор, где на тумбочке лежал рекламный хлам, от щедрот мира сего бесплатно ввергаемый в почтовый ящик.

Там ничего, однако, не было. Кураков сперва удивился, а потом вспомнил: чёрт возьми, это ж позавчера на работу спешил, сунул в папку – гляну, мол, от нечего делать… Так и не глянул, забыл.

Он почесал пальцем под глазом, страшновато выворачивая веко. Спуститься к ящику?.. Веко стало на место. Глаз моргнул. Кураков скинул тапочки, сунул ноги в старые кроссовки, ходившие теперь за почтой да на помойку, зашлёпал вниз.

В круглых отверстиях ящика что-то белело. Ага! Кураков воспрянул, но подойдя ближе, понял, что не газета: слишком белое, слишком плотное. Интересно!.. Посмотрим. Он отогнул днище, и в руку ему выпал весомый конверт.

Смотреть особо не пришлось, потому что конверт сам всё и разъяснил. Начертано: ЖУРНАЛ «КОРМЧИЙ» – и сбоку фанфаронский герб со львами и короной.

– Графья… – оттопырил губу Кураков, кое-что смысливший в геральдике.

Больше ничего не было. Он на всякий случай пошарил пальцами – нет, ничего. Он захлопнул ящик.

Так. Стало быть, журнал «Кормчий». Ну, ясно, что это за музыка. Он усмехнулся и пошёл наверх.

Дома он кинул конверт на тумбочку, разулся, прошагал к секретеру. Там какие-то бумажки с телефонами были… Отпер, стал рыться, кое-что нашёл, но не то. Не то, всё не то… Тьфу ты, дьявол!

Он с досадой сел. Подумал: сбегать до светофора, вечно там тётки торчат, трясут газетами… Но вместо того вскочил, взял конверт, вернулся.

Насупясь, разодрал одну сторону, извлёк журнал. С глянцевой обложки сиял бессмысленной радостью седовласый мужчина в дорогом костюме.

– Дурак, – буркнул ему Кураков.

Он ни о чём не думал. Слегка сжал конверт, потряс – на стол выскользнули два листка, белый и голубой. Развернул белый: «Уважаемый Сергей Анатольевич… Вы, сами того не зная, прошли несколько туров строгого отбора… оказались в числе достойнейших… получили уникальную возможность…»

Кинул бумажку, взял голубую, развернул.

Рукописный текст. Нервный, беглый почерк. Помарок нет.

 

Сергей Анатольевич!

Я понимаю, как это странно. Вы меня совсем не знаете, и вдруг это письмо… Но не писать я не могу, это мой долг. Я должна сообщить Вам что-то важное, может быть это будет самым важным в вашей жизни. Поверьте мне в этом! Вы меня пока не знаете, и я не могу Вам сообщить в письме. Я непременно должна увидеть Вас и сообщить всё лично. Конечно, я не могу заставить Вас, но я прошу поверить, как это важно! Если Вы всё-таки поверите мне, то я жду Вас сегодня в 10 вечера в парке в кафе у озера. Вы знаете, где это. Там я вам всё скажу. От этого зависит очень, очень многое.

Преданная Вам, но пока незнакомая особа. Ваш незнакомый друг.

 

Кураков сидел столбом – и листок в руке. От слов «в кафе у озера» изнутри горячо плеснуло в мозг. «Вы знаете, где это» – отшибло способность мыслить. Он знал, где это. Десять лет назад в этом бистро он расстался с женщиной – навсегда.

 

*  *  *

 

Она была одна такая у него. Один раз заход в эту сторону жизни дал такой внезапный результат. Кураков стремительно и страстно привязался к девушке, которую так и не успел узнать за лето. Она сразу же отдалась ему – он, изумлённый, имел с нею близость, а она молчала. И потом не много говорила. Да Кураков старался и не спрашивать: она была идеальной любовницей – являлась по первому зову, позволяла делать с собой всё, и ничего не требовала.

Так минули два месяца. Август начертал вопрос: что дальше? Дни стали тоньше, прозрачнее, а ночи грубее… Однажды Кураков в самом деле задумался: а что дальше?.. но тут же отмахнулся.

А дальше – она вдруг исчезла. День, другой, третий… Кураков весь извёлся, звонил пять-шесть раз на дню – глухо. Прошла неделя, пошла вторая. И как-то под вечер грянул телефон. Кураков вздрогнул – ему звонили так редко, что он отвык.

– Да!

– Это я, – ответила она.

– Гос-споди! Ты куда пропала?!

– Дела.

Она сказала так, что он прямо увидел её лицо и пожатие плеч: что ж, мол, тут странного. Дела! На радостях Кураков заговорил о чём-то, но услышал:

– Нет. Ты вот что… Короче, если хочешь, давай вечером встретимся.

Кураков хотел очень, но тут же выяснилось, что в слово «встретимся» они вкладывают разный смысл: она – прямой, он – витиеватый. Он немного удивился, стал настаивать, однако «увидеться» в его смысле она отказалась.

– Нет. Не могу.

– Да почему?! – он шизел от непонимания.

– Не могу, – она странно усмехнулась вдалеке. – Да и вообще… Давай, увидимся, поговорим, я же говорю.

Кураков сдался. Условились – через два часа в парке. Из этих двух часов полтора Кураков не знал, куда себя деть. Недосказанность сильно сдвинула мысли: лучше вовсе не знать, чем знать кое-как!.. – возопил он и за полчаса до срока рванул в парк, куда нормальным ходом было минуть десять.

Потом-то он понял, что подспудно был готов. И пива успел хватить вовремя: она не опоздала, но к её приходу он так по-хорошему осадился хмельком, мир начал плыть к знакомому благодушию… Тут она и явилась.

– Здравствуй, – просто сказала она.

– Привет! – воскликнул Кураков с искусственным подъёмом. – Садись. Выпьешь?..

– Сяду, – она села, улыбнулась. – Но не выпью.

После чего коротко изъяснилась.

Она уезжает. Далеко. По-видимому, навсегда. Вряд ли когда ещё они увидятся. Конечно, всякое в жизни бывает, но… Она благодарна ему за всё, что было, и никогда это не забудет: и то, что было, и его самого. Спасибо тебе! Ты останешься одним из самых светлых лучей в моей памяти…

Может, не прямо так сказано было, но суть такова.

К тому моменту, как она закончила, много уже чего спешило наперегонки в голове Куракова. Ну, прежде всего он сообразил, что подымать волну: куда? зачем? с кем?.. – глупо. Будешь выглядеть идиотом. Лучше всего – лёгкая независимая ирония. Дескать, в деревню, к тётке, в глушь?.. Или: а что, нельзя разве оставаться светлым лучом и продолжать при том трахаться?.. Но и это показалось натужным, секунды шли, шли, шли… а запоздалое остроумие – это не остроумие. Пришлось сделать вид умудрённо-всепонимающий:

– Да. Ну что ж… Понимаю, понимаю и понимаю. Всем нашим встречам, что… разлуки, увы, суждены?

– Да, наверно, – мягко посочувствовала она, а он закрепил:

– Не наверно, а точно. Закон природы!

– Ну, если даже закон… – она засмеялась.

– Закон, закон, – он улыбнулся в ответ. – А я в таком разе, пожалуй, ещё кружечку…

Оба встали. Она посмотрела ему в глаза, и он уловил в её взгляде… а впрочем, ничего он не уловил.

– Прощай, – сказала она. – Или нет! Всё-таки – до свиданья.

Кураков засмеялся, она тоже. Так, смеясь, и расстались с прошлым. Он пошёл к стойке, она – куда-то вдоль озера, и больше уже не виделись.

Несколько дней у него саднило сердце, это правда, но он старался держаться огурцом. И – сработало. Через годы от всего этого осталась светлая такая грусть, которая лучше пусть будет: без неё и жизнь не жизнь… А ещё потом, когда Кураков стал по-взрослому думать о судьбе, он убедился, что всё легло именно так, как должно было. И тогда память стала ещё светлее: бывало, Кураков смотрел в окно, видел свой старый двор, крыши дальних домов, за ними – огромные тополя парка, старше всех этих домов, дворов, людей… видел и думал: хорошо! Неглупый я мужчина, жизнь строю верно, оттого с нею во всех ладах.

А она вот так вильнула, вскинула Куракова – он и обомлел.

Сколько он просидел, обомлевши, неизвестно, но не так уж долго. Мысль включилась рывком, побежала, бестолково хромая и путаясь, и тревожа. Кураков вскочил, заходил туда-сюда. Полы сильно скрипели под его шагами, но он не замечал.

– Как… – бормотал он вслух, – как же так?.. – и не понимал, как же так.

В самом деле: как? Если это письмо… если это написал некто, кому известны те обстоятельства… Кураков сунулся к столу, схватил конверт. На штемпеле прочёл: МОСКВА КАЗ. и дата – четыре дня назад.

– Вздор, – сказал он и бросил конверт на стол.

Взгляд пошёл по стене, по мебели, по шторам… Кураков подошёл к балконному окну, посмотрел в небо, потом вниз. Сентябрь не хотел расстаться с нажитым за лето теплом, держал его – город был тому рад, встречал субботний полдень вполголоса, и Кураков вдруг понял то, что чувствовал и раньше, но теперь-то понял: он тоже хотел бы поймать и удержать лето, и этот полдень, держать и улыбаться, и подмигивать тем, кто будет говорить, что это невозможно.

– Пойду, – решил он.

 

*  *  *

 

Полдень прошёл насквозь, как все полдни до него, а Кураков не огорчился. Он подумал, что стоит, может, написать об этом: о себе, о сентябре, о памяти… достать, так сказать, чернил и плакать, и писать своими иероглифами – это будет хорошо, слёзы сделают малый катарсис. Но не стал, а ощутил волнительное ожидание, время вытянулось чёрт-те как. После обеда вздремнул, потом пил чай, телевизор смотрел, опять чай пил… потом начало смеркаться, и Кураков запоздало осознал, что сентябрьские двадцать два ноль-ноль – почти ночь.

В девять он вышел на балкон. Город принял вечер, его субботний полушум не стал тише, не стал громче, но стал иным. Солнце медно смотрело уже из-за тополей, и Кураков, как-то совсем о том не думая, понял, что сейчас оно очень быстро и уйдёт, что, собственно, этот час-то и всего… «Тревожный закат», – скользнула мысль, и он вздрогнул: идти, не идти… Нет! Письмо. Будь, что будет! – он вновь вздрогнул, весело и жутко, и через двадцать минут был в парке, где сумерки были гуще.

Пока он шёл, сердце его билось учащённо, а перед самым входом в парк вдруг почему-то стихло, присмирело, и он немного удивился этому, но сразу же о том забыл.

Матовые плафоны фонарей светили кругло и тускло, аллеи казались тоннелями. Люди в них шли тихими тенями, точно и не люди. Кураков сперва не обратил внимания, потом ощутил что-то не то. Что такое?.. – забеспокоился он, шагая среди молчаливых, и нехорошее чувство похолодило спину, затылок… Он не выдержал, обернулся – нет, ничего. А тут и замелькали справа весёлые гирлянды лампочек, удвоенные отражением в воде, слабо пахнуло берегом, тиной, низкая громада озера выступила из-под ветвей. Кураков повернул вправо.

Почему-то на этой окружной дорожке не было уже никого. Кураков один дошагал до бистро – и там почти безлюдно, две-три фигуры сутуло темнели за дальним столом, да бармен в белой рубашке возил тряпкой по прилавку. Когда Кураков вошёл, он как-то поспешно нырнул за стойку.

Кураков поздоровался, но ответ прозвучал невнятно: мужчина склонился к нижним полкам, глухо брякал чем-то. Видны были только шея, да спина в белом. Кураков спросил пива, взял кружку, отошёл, сел. Снизу веяло сырой прохладой.

«Как раз, – подумалось ему, – кружечку успею…» – и вслед за этим ещё что-то, совсем уж чепуха, без слов. Глотнул пива и удивился его безвкусию. «Какое-то…» – хотел подумать он, но не успел, потому что голос сказал сбоку:

– Здравствуйте.

 

Время повисло между двух мгновений. Кто-то как будто вскрикнул – Кураков оглох и не услышал свой ответ. Женщина обогнула столик, села. Лицо скрыли сумерки, он увидел только волосы до плеч, глухо застёгнутую куртку, а под её складками разгадал номер бюста первый, не больше – на это у Куракова глаз был алмаз.

 

Нет, это не она, конечно. Ну, какие глупости.

Слух вернулся, но оторопь, должно быть, не прошла, иначе бы он не спросил:

– Так это вы?..

Спросил и спохватился: тьфу, дурак! Поспешил:

– Э-э… – надеясь продолжить: «…я, собственно, не то хотел сказать…», но она остановила его кратким важным словом:

– Да.

И слегка кивнула. То есть, хотела слегка, а голову мотнуло сильно, отчего Кураков вдруг понял, что мадам-то хорошо поддавши.

– Да, – молвила она так, как трезвый сроду не скажет. – Да, это – я.

От этого он запутался, полез в карман за бумажкой.

– Простите… Вот. Это ваше?

Она не удивилась, не спросила, что это. Её рука с тем же хмельным акцентом протянулась, взяла листок.

– Темно, – сказала женщина и отвернулась влево, к бегающим огонькам гирлянд. Кураков увидал: крупный прямой нос, чёткий прочерк губ, массивный подбородок. Разочарование слегка кольнуло его. Он взялся за кружку, хлебнул. Ну и пойло…

Женщина прочла, сложила листок вдвое, кинула на стол.

– Нет, – отказалась она. – Не моё. Бездарь.

– Простите?..

– Написано бездарно. Я так не пишу.

«А как?» – чуть не спросил он, но не спросил. Она повернулась, профиль пропал, анфас остался тенью в полутени.

– Я, – заявила она, – попыталась бы стихами, что ли… Хотя всё это чушь, конечно.

– Почему? – тупо удивился Кураков.

– Да потому, что всё на этом свете чушь.

– М-м?.. Ну, знаете, очень уж сильно сказано.

Она помолчала. И вдруг спросила:

– Как пиво?

– Пиво? – он вздрогнул и зачем-то обернулся. – Да пиво-то, признаться, дрянь.

– Вот видите.

Он натянуто усмехнулся:

– Это, знаете ли…

– Да! Знаю, – она резко дёрнулась. Стул хрустнул. – Знаю. Знаю и больше. Но…

– Что?

– Ничего. Скажите, вам не странно жить? Не горько?

– Да как-то стараюсь, чтобы не было.

– Ну и зря. Всё равно чушь всё это, вы точно слепые все, вот, – она помахала растопыренною пятернёй перед глазами. – Ходят, пьют, едят, собой довольны, жизнью тоже… Вот вы неглупый человек, я вижу. Почему и вы слепой?! Почему… – тут она точно обессилела. – Хотя, кто знает, может, это вправду слепота из милосердия. Наркоз такой… – женщина прервалась.

Кураков хмыкнул, хотел было запить этот хмык, но передумал.

– Вот как, – сказал он. – Ну, ладно. Я слепой, все слепые. А вы, значит, зрячая, да?

– Да.

– И что зрите? Что ведаете, чего мы не ведаем?

– Боюсь, не поймёте.

– Да уж как-нибудь, не бойтесь.

– Как-нибудь нельзя. Надо по-взрослому.

– Мне сорок два года, – улыбнулся Кураков.

– Ну, бывает, седина и в бороду, и в темя, и везде… но это я не про вас, конечно. Впрочем, если хотите…

– Хочу.

– Хотите?

– Да.

– Хорошо. Что ведаю, значит… Да то ведаю, что конец нашему миру, и очень скоро. Крышка! Вот так – хлоп, и ваших нету. Вот и горько, как хрен с редькой… А самое горькое, что ничего уже не отменить. Ничего! Поздно. Кто знает, может раньше ещё можно было, может, и совсем ещё вот-вот… но теперь всё. Сомкнулось время, схлопнулось даже, и бежит к обрыву. Всё! Год, полтора. Ну, два. А там и предъявят счёт. Доигрались… – и ночной воздух сухо хлестнуло злое слово.

Кураков от неожиданности икнул. Она воодушевилась:

– Слушайте! Меня вот одна тема прямо разбирает. Я представляю: вот сто лет назад жил человек. Молодой… Да, ровно сто. Кто таков, как звали, чем по жизни промышлял – знать ничего не знаю, и не надо. Просто человек. Просто жил. И ждал счастья. Вот! Вот это уж я знаю, знаю и знаю. Ждал счастья! Дышал им. Жил и видел, что вёсны приходят – для него, солнце сияет – для него, и ливень, и ручьи бегут по улицам, и женский смех… Всё впереди!

Она перевела дух.

– Ну? Слушаете?

– Очень.

– И отлично! Так вот: самая ясная жизнь, самая светлая дорога. Жди! – вот оно идёт, в пути, уже свет его виден вдалеке… да и почему вдалеке? ни в каком не далеке, вот оно… И вот однажды вышел погулять под вечер. На бульвар. Ну, знаете: дамы в пышных платьях, мужчины в котелках… Наш тоже франтом, в шляпе, с тросточкой. И присел на скамейку. Хорошо, закат: облака снизу нежно-розовые, сверху снежно-белые… Сидел, смотрел. И захотел помечтать, как оно, счастье-то, спешит к нему. Ведь только и осталось, что прожить осень да зиму, да и ту в радость: морозы там, ёлки, святки, Рождество… а там уже день пойдёт на прибыль, оттепели, первые проталины… а там и встречай, планета Земля, своё счастье!..

Безвестный юноша по ходу обратился в целую планету, чего, впрочем, ни слушатель, ни сам рассказчик не заметили.

– …и только он захотел подумать так, только успел улыбнуться… да так и застыл. Сидел, улыбка гасла, потом совсем сошла, и закат ушёл, и бульвар опустел, а он сидел и ничего этого не видел, потому что видел другое.

– Что через год…

– Что через год какой-то сумасшедший в городе Сараево выстрелит в эрцгерцога, и вместо счастья этот мир покатится под откос… и память, память! вот она-то, память, и будет хуже всего, невыносимее всего. Люди станут как скот на бойне! а кто вернётся, тот чужой, со сгоревшей душой, мертвец ходячий. Да и жизни больше не будет, разве это жизнь – ждать новых бед?.. А они и будут, и сбудутся, и встретят их равнодушно, с пустотой в сердце.

Она остановилась. Помолчала.

– Но это всё потом. А пока… пока ночь, ветер шумит листвой, и человек сидит под этим шелестом, и понимает, что ничего, ничего никому не изменить и не объяснить, хоть ты выдь на площадь и кричи криком, и бейся лбом… Ничего! Если б раньше! хоть бы год-другой… да где же они были, эти год-другой. О, как я понимаю его, как я его понимаю!..

Женщина мотнула головой, и то ли всхлипнула, то ли вода так плеснула внизу. Куракову даже почудилось, что она рассмеялась. Но это, конечно, было не так.

– А что ж не понимать, когда я живу эти отрывки из его жизни, второй раз через сто лет. Вернее, не отрывки, а отрывок, ночь на бульваре, шелест листьев… Я знать не знаю, кто он был, что сталось с ним, где и как сгинул с лица Земли. И знаете, почему-то никогда мне это интересно не было. Странно, да?.. Мне самой странно, даже очень, но я не знаю. Просто я живу совместно с тем его мгновеньем, и те листья, вот они, здесь, шумят и надо мной. И думаю, и думаю, и в голове тесно: ну как же так?! Ведь год, два назад всё можно было бы изменить, всё было бы иначе!.. Но не смогли. Мы все, каждый из нас: один не угадал, другой отмахнулся, ещё кто-то чего-то не доделал… Все понемножку, каждый по чуть-чуть, и все не виноваты. Никто! Ни один не виноват, а ничего не вернуть. И жизнь такая вот. Хочешь сказать об этом? Говори. А хочешь, смейся, плачь, кричи. Всё можно! Только всё пустое, и пустые слова в пустоте. И никто, никто, никто…

Она умолкла. Оба молчали. Потом Кураков вежливо сказал:

– Почему – никто? Вот я, например. Вы сказали, я понял.

Она вскинула плечами, как-то криво: левым больше, чем правым.

– Вовсе не только вы. И другие поймут. Да только ни к чему это, поздно всё, вот беда.

– Я не об этом, – сказал он.

– А о чём?

– О себе.

– То есть?

Кураков подался вперёд:

– А я не боюсь. Понимаете? Может быть, мир и катится в пропасть. Хотя я и не убеждён, как вы, но – может, может быть. Может! А в чём я убеждён и потому спокоен – что лично я, конкретно я, я буду жив и пройду через годы, через много лет, и улыбнусь оттуда прошлому, и вот этому дню, и нашей встрече. Буду помнить! Не забуду. Не знаю, каким будет тот мир, каким стану я. Но знаю, что я буду. Я! Вам это не смешно?

– Нет.

– И мне нет. Я не смеюсь, а только улыбаюсь. Я это умею… Кстати, я могу закончить ваш рассказ. Хотите?

– Рассказ?.. Ах, да. Не знаю, право.

– Ну, я всё-таки скажу. Так вот: наш юноша сроднился с веком. Миновал все его бури, хотя побывал на войнах, и в плену был, и лагерей отведал. Но отовсюду возвращался, и пришло время, вернулся насовсем. Когда он, старик, думал о том, он тоже не смеялся. Он выиграл такое первенство, какое не под силу никакому чемпиону. Все, кто знал его, кто был с ним ближе или дальше, все они давным-давно ушли. А он – вот он. И думал: почему?! Почему я, из миллиона, миллионов даже?.. Какие у меня заслуги, таланты, и всё такое?.. И отвечал: один. Меня не смогла взять смерть, расписалась в своём бессилии передо мной. Вот он, талант, одна победа и награда. И никто этого не заметил. Никто! Ни один. Все так боятся смерти, до дрожи, до холодного пота, все хотят победить её… и вот: хоть бы один взглянул, хоть бы один прозрел. Как?! Какова была его защита, какой заговор он знал, какой оберег носил с собой?.. Нет, никому и в ум не пришло, что у них под носом. Нет.

– А он знал?

– Он?.. Нет, не знал. Он только думал. Но не знал.

– А я знаю, – она грузновато поднялась.

– Заговор?

– Да.

– Да ну! И от чего же?

– От лишней памяти, – она подошла вплотную, он уловил легчайший запах незнакомых духов. – Это просто, – добавила она и слегка коснулась тёплыми кончиками пальцев его висков.

Это было ужасно приятно – он и подумать ничего не успел, только сладко ослаб, как в полусне. Мгновенье!

– Что… это?.. – изумился Кураков, с трудом подымая отяжелевший язык.

– Ничего, – женщина улыбнулась. – Я… я вам наговорила чёрт-те чего сдуру, так уж вы извините. Пусть этого не было! И письма тоже, – она взяла листок со стола. – Вот так. Прощайте!

 

*  *  *

 

Сергей Анатольевич Кураков проснулся враз: ать! – и открыл глаза, и два не надо. Самый ранний свет за окном, сгустки теней по комнате и обманная звонкая лёгкость, на грани срыва в похмельный разгром. Знакомая картина.

«Эх, не надо было бы…» – и мысль знакомая, досадно и смешно: в который раз, и всё не впрок. Встать надо, ванну взять погорячее – Кураков уж знал свои синдромы и методы исцеления.

Он тяжеловато поднялся, встрёпанный и мятый, со строго сжатыми губами. Светало. Белели брошенные в беспорядке на столе листы бумаги, там же укоризною торчала пустая чекушка и совсем уж стыдливо терялась хрустальная рюмка из набора, принадлежавшего ещё неким чопорным предкам Сергея Анатольевича.

Внук их прошагал в ванную, хмуро предупредив бабушек-дедушек, чтобы не очень-то бухтели там, на том свете. Нечего, мол – и вы, бывало время, на бутылке верхом ездили… Но то было, скорее, сердитое и ворчливое оправдание. Сердился же на себя.

Впрочем, это сейчас четвертинка стала лишней, а вчера, по возвращении, сыграла в самый цвет. Кураков, после того, как раздобыл, наконец, газету с телефонами, дозвонился и пришёл в хорошее настроение – вышел, купил пивка, заправился, повеселел ещё, с тем и отбыл в «дом свиданий».

Как всегда, он немного волновался, не зная, кто его встретит в том доме, и как всегда, расстроился, увидев беспросветные глаза и лица. Они как-то даже слишком обидно ткнули Куракова, так, что он и не ожидал. Но покуда стоял, обижался и не знал, что делать, появилось ещё одно лицо.

Это была рослая женщина, для проститутки уже очень долгих лет, и некрасивая: крупное смуглое лицо («как византийская принцесса» – с чего-то выдумал он), острые плечи. Кураков считал, что женщина с возрастом должна заключаться в приятную округлость, а эта…

– А! – сказал он. – А вы, простите… – ну, и тут всё как-то само собой сделалось.

Сергей Анатольевич отнёсся с иронической усмешечкой к этому и к самой «принцессе», которая явила себя крайне сухо, без улыбок, если что и проронила, то: «да… нет… не знаю…» Ну, гостю-то большего и не надо было, справил дело и ушёл, всё усмехаясь, теперь уже над собой. Повторил с пивом, но от него улыбка превратилась в знак вопроса – ? Какого, он сам не понял, для этого опростал ещё одну бутылку, но и теперь яснее не стало. Ишь ты! Здесь Кураков даже как бы осердился: а какого чёрта! так застрять мыслью на этой? Кто она тебе?..

Никто. Такое же никто, как все другие – а вот тебе и ишь ты… Да ничего, конечно, странного: кому, как не учёному знать, что сущее не делится на разум без остатка, и есть на белом свете то, к чему не приложить линейку логики, хоть ты усрись. Но Сергей Анатольевич… то ли был уже на таком газу, что как-то не по чину глубоко обиделся, что ли, за науку?.. Зашёл в гастроном за чекушкой, дома с ходу тяпнул пару рюмок, тут его поддело вдохновение, возникли ручка, листы, и пошла писать Уфимская губерния – шифром, разумеется.

Сумерки быстро ушли в ночь, а Кураков писал, писал, писал! – умело подкрепляя себя то рюмкой, то половинкой, и так дописался до полтретьего ночи; бутылка кончилась. И когда прочёл одним махом свои бирюльки, его бросило в жар и тут же в холод: написанное показалось ему прекрасным.

Потрясённый, он встал.

– Н-ну… – только и вымолвил он…

А утро всё вернуло на места.

Горячая вода лилась, шумела ровно, и лежать в ванне было так приятно, лежать и думать… или ни о чём не думать?.. Сергей Анатольевич закряхтел, осторожно, стараясь не тревожить болезненную пульсацию в висках, поднялся, переключил воду на душ, чтобы жаркий ливень бил в затылок.

А вот если бы можно было так спать, в весёлом плескучем тепле… А? Сергей Анатольевич задышал гуще, выпятил губы. Сон овеял его, из ниоткуда возникли виденья, он приподнял брови над закрытыми глазами: что это ещё за гости?.. и даже хотел сказать им что-то, однако язык увяз в ленивой неге. Те подступили поближе, а он всё не мог уразуметь, кто они такие и чего им надо… Захотелось вроде порезвиться, угадать в их эфирном бытии знакомые фигуры – ведь на что-то они должны быть похожи… всё на свете должно быть на что-то похоже… а?.. мудрая мысль, Сергей Анатольевич… хорошо бы… навсегда… И нижняя губа приготовилась черпнуть из ванны.

Но не пришлось. Он вздрогнул, схватился за борта, разом сплеснув на пол литр-полтора воды.

– Фу ты, – бормотнул он, уже сидя и видя перед собою кафельную стену.

А за миг до стены – он ощутил прикосновение чьих-то пальцев к вискам, их прострелило острой болью, и – всё.

Вода лилась. Свет горел. Кураков посидел, поморгал. Голова была свежая, ясная, точно в подарок её дали.

Сергей Анатольевич спешно полез прочь, ступил прямо в лужу, чего не заметил. Выключил кран, кое-как вытерся, накинул толстый банный халат и пустился по комнатам, пятная полы мокрыми следами. Побегал, побегал, взъерошенный и очумелый, немного опамятовался: «чего это я?..» Сел.

Не худо бы об этом написать. Он покосился на бумагу, взгляд зацепил белый плотный конверт, лежавший поодаль. Что это?.. Кураков чуть не удивился, но – ах да, это же вчера в ящике нашёл, когда спускался за газетой. Журнал какой-то… Он потянулся, подтащил конверт. Да. Журнал «Кормчий». Глупость.

Зачем-то Сергей Анатольевич порвал конверт, нашёл в нём журнал и сложенную вдвое бумагу. С обложки козырем смотрел, призывая к жизненным победам, один седой и моложавый.

– Без тебя знаю, – сказал ему Кураков, взял бумагу, стал читать, но не дочитал и бросил.

Может, повторить?.. Он живо лёг в постель, закрыл глаза. Полежал, полежал, и ничего не повторилось.

Но и так ладно. Он вскочил, пригладил мокрые волосы. Рассвет медленно растворял тени, Сергей Анатольевич отдёрнул штору, но и этого показалось мало. Тогда он приоткрыл окно, и свежесть пролилась сюда.

– Осень, – вздохнул он, развернулся и ушёл, и его шаги смолкли где-то там.

Ветер легонько звякнул створками окна, закружил по комнате, колыхнул исписанные листы на столе…

Я думаю, это и есть главное во всей истории. Когда мне говорят, что всё пройдёт, я отвечаю: да. И всё вернётся. И больше ни слова, хоть бы кто-то и пустился спорить. Пусть их! Я своё доказал себе, слова истратил, и больше не буду. То моё, что измерено календарями, оно, в общем, примерно то же, что у всех: вот день ушедший, день идущий, вот мой город, вот мой двор, крыльцо, подъезд, ночной фонарь. Это будет ещё, будет и будет, зимы, вёсны, очередь туда. Да только сам Я не оттуда, Я сам, свой – так сказало мне моё утро… правда, я так и не решаюсь этому поверить, потому что до конца не знаю. И всё-таки это главное: Я и открытое окно, вздох осени и перечёркнутые строчки, и последняя, твёрдой рукой строка на белом листе на столе.

 

© Всеволод Глуховцев, текст, 2014

© Книжный ларёк, публикация, 2014

—————

Назад