Александр Леонидов. "Дичь едят руками..." (18+) (закрытый доступ)

24.02.2017 00:12

22.07.2016 20:00

«ДИЧЬ ЕДЯТ РУКАМИ…»

…Ничего не вернуть, никуда не прорваться…

 

Всё на свете – когда-нибудь кончается. С приходом черного десятилетия 90-х окончился и казавшийся бесконечным банкет в большой зале элитной «сталинки» семейства Кисловых…

Начинался этот банкет эдак в конце 40-х, когда полковник советской авиации, сталинский сокол Фёдор Кислов вернулся в родное Оренбуржье и стал здесь парторгом наиглавнейшего завода провинциальной, но богатой и многолюдной Кувы. Всё прошёл полковник Кислов – Монголию, Украину, Румынию, Германию, Маньчжурию – и вынес оттуда главное убеждение: «Жив остался! Пусть в доме моём всегда пирогами пахнет!»…

Так и повелось. За стол садились по пятнадцать-двадцать человек зараз, близких и порой совсем случайных, яичницу – и ту жарили о сорока яиц. Вначале, в скудноватые послевоенные годы – пельмени варили вёдрами, по десять черных буханок строгали гостям… Потом множилось за столом с тягучими оренбуржскими казачьими песнями изобилие яств и напитков, отражая собою все взлёты и падения советской власти…

Люди уходили – а многолетний банкет не уставал, не замечал потерь: ушедших сменяли у Кисловых пришедшие, а умерших – народившиеся. Два поколения большой семьи выросло в этой продолговатой зале, украшенной вещами из «трофейного вагона», полагавшегося в 1945 полковнику действующей армии! Из богатого немецкого поместья явились на банкет – не гостями, обслугой победителей! – высокие венские стулья с тонкой готической резьбой, сказочный буфет, напоминающий рыцарский замок в миниатюре, старинные полотна немецких мастеров-пейзажистов, посуда саксонского фарфора, гигантский – под кисловские аппетиты – раздвижной дубовый, невероятно тяжёлый стол, центр этой обжорной вселенной…

Ушёл, посмотрев внуков и правнуков, в 1977 году отважный бомбардир Фёдор Кислов. Супруга его пережила надолго: скончалась только в 1990 году. Рано, трагически, нелепо – умер отец нынешнего столоначальника, Валериан Кислов. Но вслед за пышными похоронами всякий раз следовали пышные поминки, снова и снова прораставшие бесконечным кисловским банкетом, знаменитым на весь город…

Но всё проходит. Чего старуха с косой – и та не смогла подрубить – доконали «рыночные реформы». Не сразу, не в один день – но разошлись гости с бесконечного банкета, покинули гостеприимный кров Кисловых. Одни – на кладбище, другие – в пучину новой жизни, новых хлопот.

Странно и гулко стало в большой «полнометражке», когда остались Аркадий Кислов и его мать вдвоём… И когда «закипевший» жирами в своих пазах тяжёлый германский рыцарский стол – наконец, собрали, сложили, отставили в угол…

Не кипит, не парит, не пыхтит больше пропитавшаяся маслом, как чебурек, кухня – извергая «первые, вторые, третьи блюда и десерты»… Скудость разорённого гнезда просочилась в некогда разгульную юдоль хлебосольства. Как говорил покойный дед Фёдор – «кушайте, кушайте… Сыты будете – богаты не будете»…

Как в воду глядел! Рано овдовевшая мать попыталась было обрести новую семью, стала общаться с каким-то мужичком, но эгоистичный, как все подростки, Аркаша Кислов разом пресек все шашни.

Достал из оружейного железного шкафа карабин «Сайга», направил прямо на маминого нового избранника, мирно попивавшего кофе на кухне:

– Уйди вон из дома отца моего!

Мужичок решил, что Кисловы психи, и ушел навсегда. Мать обнимала сына и, рыдая, причитала:

– Не вернётся папка, Аркадий… Не вернётся… Зря беспокоишься… Никогда не вернётся…

И с того вечера пролегла между ними с матерью черная трещина. В глубине души мать так и не смогла ему простить гомеровского сюжета «изгнания женихов» – но это он поймет только десятилетия спустя, когда поумнеет и всё станет понимать. Берег Аркаша дом отца своего – а матери своей не сберег, не пожалел, словно бы заживо её закопал в одиночестве, да в какие годы! В страшные годы, когда люди пачками мёрли, и всем на всех стало наплевать…

Не стала вдова вновь чьей-то женой – да и любящей матерью для Аркаши быть перестала. Нашла себя в работе, стала ездить с бригадой врачей на вахты – и предпоследней покинула опустевшую банкетную залу. Удивлённо смотрела из пышного серванта дорогая посуда на непривычное безлюдье! Мать – на заработки, на две недели кряду, если не больше, остался за столом оборвавшегося банкета один-одинёшенек Аркадий Кислов…

 

*  *  *

 

И был он юн, слишком юн, и оттого слишком глуп – чтобы понять своё время. Да и как его поймёшь – изнутри? Это потом, десятилетия спустя, уже пожилым и тяжело больным человеком, он увидит за спиной 90-е во всех их адских сполохах, ибо «большое видится на расстоянии».

Пока же, внутри – они не видны во всем позорище своем, они разбавлены мелкими планами и долгими разговорами, честолюбивыми планами мигом прославиться и разбогатеть (естественно, только в комплекте!), учебой и звяканьем ложек-вилок за окнами многоквартирных домов, тостами и играми, любовными томлениями и анекдотами, хлопками шампанских бутылок – словом, забиты всем тем хламом житейской мишуры, муть которой отберет только фильтр беспощадного времени… И только тогда, когда поздно уже будет что-то переделывать…

Что-то очень крупное, черное и лохматое бродит за окнами по пятам зимних степных оренбуржских вьюг, и мрачное дыхание этого существа наполняет казачий край смутными тревогами: что-то не так, и даже всё не так, но только что делать – никому не понятно.

Ни юнцам, ни убелённым сединами, ни тем, у кого пух на розовых щеках, ни тем, у кого шрамы давних ранений успели почти сгладиться…

Аркадий мечется со всеми: страшно упустить куш, выпадающий, как кажется, каждому в это смутное время, проглядеть свой шанс… И противно от паскудности этого времени – несмотря на все его иллюзионы шансов…

Впору спеть вслед за Вертинским:

 

…Что пора положить уж конец безобразиям

Ведь и так уже скоро мы начнём голодать…

 

Какие это дьявольски-современные слова, словно бы с уст обывателей 90-х слетели, а ведь им сто лет в обед, словам-то Вертинского…

Жалко советской власти – и одновременно горделиво всплывает в памяти:

 

Погибнуть и мне в этой схватке придётся…

Ведь я тоже русский… И я – дворянин…

 

Это Аркадий Кислов, естественно, про себя самого намурлыкивает в экстазе студенческой романтики. Но при чем тут тогда советская власть, которую вроде как вначале было жалко? Радоваться по чину, раз ты «русский и дворянин», а не в схватке погибать какой-то там…

Кислов вступил в кувинский казачий батальон – и регулярно маршировал по улицам в оренбургской казачьей форме, при лампасах, ногайке и с советской красной повязкой дружинника ДНД. Типа криминал пугал – хотя криминалу на улице чего делать? Пьянь и хулиганьё этих патрулей побаивались, а иной раз и за жизнь благодарили…

Как-то казак Кислов с другом Тимой подобрал на улице обоссавшегося там бесстыдно пьяницу, и тащили друзья это неподъёмное бревно в ближайший вытрезвитель на себе, морщась на терпкое «амбре», извиняюсь, мочи. Поскольку дело было в ноябре – мужик запросто на улице бы замёрз, можно сказать, жизнь ему подарили, как мама…

Батальон дёргался куда-то ехать в 1991 году, потом в 1993 году. Но никто, включая и командование, понятия не имел – куда ехать, зачем, к кому, на какие шиши, и, главное, что отстаивать? Поэтому дерготня батальона была похожа на агониальные судороги терявших страну и самих себя, неплохих, но совершенно сбитых с толку людей… Поэтому великие планы оканчивались патрулированием скверов и лесопосадок, удручавших мизерностью миссии…

И что пора положить конец безобразиям – все согласны, да как, скажите? И что скоро голодать начнем – никто не сомневается, но что делать-то? Тут же примешивается «я тоже русский, и я дворянин» – красивая, булгаковская роль, наследник Турбиных – с таким же, если подумать, жалким финалом, как у тех, первых Турбиных…

Кислов поступил сразу на два факультета. Выбрал исторический, залез в учебу, аж в самые глубины археологии… Тут попутно мать с её проблемами и пока непонятной Аркаше ненавистью… Молодость с её компаниями, возгласами и воздыханиями – тоже никуда не денешься… На банкетное повечерье в залу Кисловых сползала нищета – вопрос о деньгах, об участии в идущей приватизации, сладкие облизывания на «собственный бизнес» и неизбежный для этого времени цинизм, беспощадность, душа в плесени и гнили…

Журнал «Вестник древней истории» в городской библиотеке, чинная тишина читальных залов – а по вечерам инфантильное времяпровождение за игрой «Заколдованный Замок» с друзьями, такими же великовозрастными обормотами…

Семья, которой больше нет, и профессия, которая больше не кормит, и казачий батальон, который никуда не едет, словно его за ногу привязали, и забавы, за которые стыдно, и долгие, пустые речи – текущие праздно из ниоткуда в никуда…

Газета «Рифейский Родник» – первые публикации и первые гонорары, весьма разочаровавшие: надеялся на тысчонок двадцать теми порченными, быстро тающими деньгами, а дали едва-то две…

 

*  *  *

 

И тут, вообразите, выныривает кузен Лёва – ловкий хиппи, пронырливый мелкий делец смутного времени, и предлагает:

– Аркадий, ты же отличный антиквар? Картину состарить сможешь?

У Лёвы есть холсты, на которых изображены довольно традиционные сюжеты, но вот беда: холсты слишком новые, на них не села благородная патина веков…

Аркадию не только деньги нужны: ему и задача показалась интересной, творческой. Он придумал целую технологию – как поломать изображение масляными красками, чтобы пошла по нему благородная сеть морщинок-трещинок, как изобразить выгорание красок, как сзади «посерить» холст и посыпать его подвальной пылью со втиранием…

И вот новая картина становится старой… За ней – новая, репринтная книга с царскими «ятями» меняет переплёт на старинный, с разводами и желтится искусственно, специальным красителем для бумаги…

Для Аркадия выручить 200 долларов в его годы и в его студенческом жалком положении – большие деньги. Для Лёвы, который на 6 лет старше, – это побочный и жалкий промысел. Лёва торгует табаком. Он где-то в развалившихся колхозах скупает рубленую махорку, на машинке набивает гильзы этой махрой, а в типографии ему очень дёшево печатают коробочки от самых престижных сигаретных марок… Табачная торговля идёт бойко, но связи в типографии наталкивают на ещё одну идею: напечатать акции, типа МММ…

Лёва создал силой своего воображения некий незабвенный ГИСФОНД «Надежда», что должно было расшифровываться как «Государственный Инвестиционный Сберегательный Фонд». К государству по имени Россия фонд Лёвы никакого отношения не имел: но государство по имени СССР официально не было распущено, от его имени Верховный Совет торговал советскими орденами, а Лёва Сальников – акциями «государственного» фонда…

ГИСФонд «Надежда» заключался в пачке плохо пропечатанных, похожих на рекламные листовки бумажек, на которых с выпученной щедростью базедовой болезни разместились красные знамёна, серпы, снопы, солнечные дали, которые бороздят армады комбайнов. Картинки были густые, аляпистые и идиотские. Кроме картинки – ничего не было…

Лёва распространял эти кумачевые листовки больше по знакомым, по студентам матфака и физфака, доверительно сообщая им, что прибыль будет обеспечена с «табачной сделки». Продав дурацкую листовку за 10 рублей – ещё кирпичных советских, ещё с Лениным – Лёва через неделю-другую приходил с 15 рублями, из чего юные математики должны были сделать вывод, что табачная сделка удалась…

После пары таких оборотов акции ГИСФОНДА «Надежда» стали улетать, как горячие пирожки… Механизм ничем не отличался от мошенничества Мавроди – разве что полнейшим отсутствием всякой регистрации и мизерными масштабами оборота…

Несколько базедических акций ГИСФОНДА имел на руках и Аркадий Кислов – причем Лёва их ему не продал, а подарил, сам, по ходу, веря, что занимается перспективным делом… Так Аркадий и сблизился с Лёвой – что не замедлило принести и другие плоды.

 

*  *  *

 

Когда свечерело – где-то там, на больших магистралях, от которых надёжно сокрыты черемуховыми просторными дворами вывернутые «наизнанку улицы» окна и балкон Кисловых – снова почудилось Аркадию движение огромного, черного, мохнатого Начала, бёдрами задевающего крыши Кувы упыря, ростом с кустодиевского большевика [1], но только не под красным, а под черным знаменем анархии…

В бесчисленных карманах склизкого под тёмной колючей шерстью Существа лежали и фальшивые сигареты, и акции ГИСФонда «Надежда», и бумажки МММ, «Хопёр-Инвест», «Властелины», корпорации «Тибет» и «Экорамбуса» [2]… В этих карманах было сыро от крови и гнило от похабщины, существо – шагавшее над крышами по мостовым, разлагалось заживо и жило смертью…

Где-то там, в одной из складок тления – лежала у существа и несостоявшаяся судьба потомка славных родов Аркадия Кислова, застрявшего во мгле 90-х между экзаменаторами и антикварами…

– Аркаш, мать-то у тебя уехала? – спросил как-то Лёва при встрече.

– Ага… В Поварово, с бригадой диспансеризации… Посуду зарабатывает…

– ???

– Ну, денег на фаянсовом заводе нет… Врачи их там бригадно осматривают… А им вместо оплаты бартер – десять сервизов «Улыбка» в фабричных упаковках…

– Классно! – улыбался вечный неисправимый оптимист Лёва. – Как приедет – ты звони, сбудем с рук товарец… Кстати, когда она приедет…

– Только на следующей неделе…

– Хата, значит, свободна?

– Не без того…

– Аркаш, тогда я давай к тебе вечерком заскочу, с подружкой? Можно? У меня же дома сам знаешь – полна горенка людей…

Аркаше льстило, что у него спрашивают разрешения. Дверь Кисловых для родни с 40-х годов была всегда открыта, так ещё дед Фёдор установил, но теперь новые времена, новые нравы… И теперь уж не дед, не отец – сам Аркаша принимает гостей…

В тот вечер на квартирник к Смайкову, где собирались разыграть очередную партию «Заколдованного замка» – Кислов не пошёл. Скромно, в духе времени, накрыл в гостиной зале стол, не раздвигая, как прежде… Наклонился к нижней панели трофейного изящного пианино из поместья Каренхалле, открыл её, извлек издревле хранившиеся в пианино бутылки. Что у нас тут? Ну, вот, как видите: немного даже запылившийся от длительного хранения «пузырь» старинной «Столичной», бальзам «Оренбург», болгарское вино «Медвежья кровь»…

Аркаша по-мужски неловко сервировал казавшийся в собранном виде карликовым стол на пузатых узорчатых ножках, а потом сбегал в «комок» на углу – и потратил всю свою копеечную стипендию на закуски.

Рублёвый отсек крупного отцовского «лопатника» с гравированной подарочной табличкой от незабвенного засекреченного Конструкторского Бюро «Полёт» – совсем опустел. Но в валютном кармашке хранились сложенные пополам пятидесятидолларовые купюры: сухой остаток довольства кувинских антикваров, которым Аркаша помогал дурить нуворишам головы.

Их было четыре – пятидесятидолларовых бумажек, которыми Аркаша думал порадовать мать по возвращении, и которые, увы, до светлого мига воссоединения неполной семьи не дожили. Это были ещё старые, без вкраплений спецзащиты, полотнища льняной бумаги, гнило-зеленоватые, с серятинкой, которые так легко было подделать – но которые, тем не менее, стали для рушащейся и ошалелой страны мерилом всех и всяческих ценностей…

В центре красовался чужой герой минувших дней, бородатый и неприятный, словно бы презиравший вас взглядом, Улисс Симпсон Грант. По бокам от него – сидели печати и старомодные факсимиле подписей каких-то чиновников казначейства США. А по нижней, так называемой «гильоширной» [3] полосе бежала заветная надпись «FIFTY DOLLARS»…

Нельзя назвать студента истфака Кислова богачом; но, по меркам стремительно нищающей и грошово-продажной своей страны, опустившейся алкоголички, по меркам своих сокурсников, тянувших до стипендии, любимчик антикваров Кислов никак не мог считаться бедняком. Эдакий, знаете, эфемерный «средний класс» дымно-призрачного времени, сегодня есть, а завтра нет, и даже Госстрах не даёт уже, в отличие от времен Остапа Бендера, абсолютных гарантий…

Аркаша понимал, что кузен Лёва собирается превратить опустевшее и остывшее гнёздышко «большого банкета» в бордель, и отчасти ему это было неприятно – отчасти же наоборот, волновало, томило, сластило…

Легко судить блудников тем, у кого есть вчера и завтра. А кто, как Аркаша, в 19 лет оказался посреди руин, тем как быть? Им, с сомнительным минувшим и совершенно невообразимым грядущим, слабо представляя своё будущее (мечущегося в амплитуде от грандиозно-блистательного до черно-безысходного), и ещё хуже представляя прошлое: ведь предков-героев упорно переводили в преступники, а кто они были на самом деле – Бог весть…

Когда по улицам ходит великан в темной шерсти, сворачивая крыши на поворотах, хватая на клык попавшихся прохожих и роняя золото на радость затаившимся?

Странно и страшно это заколдованное состояние увязшей в клею мухе – когда ты молод и силён, и считаешь себя «русским лордом»!

Когда на стенном замысловатом бухарском ковре – перекрестье двух сабель: одна родовая, простая, сизая, с казачьим темляком, а другая вся пышная, лезвием зеркальная, с ножнами, вызолоченными завитками барокко… Её некогда снял по праву победителя полковник Фёдор Кислов со стены дворца Геринга…

Когда увенчивает сабельный крест монгольский халхин-гольский кинжал с толстым грубым лезвием в чехле сыромятной кожи, ремесленно, рукодельно сработанный степняками на верстаке…

Когда в узком и высоком, сварном металлическом шкафу – карабин, дробовики, люгер-«парабеллум» 1913 года, привезенный другим дедом, по материнской линии, с финской «незнаменитой» войны…

Когда есть казачья часть, и ты – её вёрстанный воин, конный, людный, оружный…

И когда… Дух смятения парализовал всех… Есть у нас и сабли, да не знаем, кого рубить! Есть у нас и пули – да не знаем, куда палить! Есть у нас и войско – да не знаем, куда воротить штыки…

Деду хорошо, на него напали тевтонские рыцари в непробиваемой танковой броне, известно когда и известно откуда. А внуку-то как быть? Напали на его страну колдуны, опоили волшебным зельем, отнялись у воинов руки-ноги, потускнели глаза… Гола оренбуржская степь, куда идти по ней быстрокрылым героям? «Ни побоища, ни стана, ни надгробного кургана»… Только стелется по земле непостижимый дурман шемаханских цариц, опьяняет и клонит к земле благовониями…

Бьют казаков в спины призраки-невидимки, падают бойцы – а убийцы их исчезают, растворяются, и только пустой воздух рубят со свистом шашки…

Нет на этой новой войне, 1990-х годов, ни фронта, ни тыла. Это лес с трясинами, дурман-травой на полянках, усыпанных костями уснувших и оборотнями, моментально меняющими облик.

 

…Чую, смерть моя подходит,

Чёрный ворон, весь я твой…

 

*  *  *

 

Весь день храбрившийся Аркаша под вечер совсем засмущался, будто красна девица – и спрятался от Лёвы, пришедшего пораньше, в своей спальне. Оттуда, из-за неплотно притворённой белой массивной двери со сломанным давным-давно и уже заросшим краской замком – он тревожно ловил мужской и женский голоса.

Как они здоровались, о чем-то щебетали, звенели фужерами с «Медвежьей кровью» (сын великого банкета Аркаша легко отличал звон фужеров от стеклянного постука чокающихся рюмок)…

И как потом, после недолгих прелюдий, началась там, в зале давно окончившегося праздника победителей – недвусмысленная возня, несомненно, на большом гостевом диване в красную клетку, на котором, скорее всего, 19 лет назад зачали родители самого Аркашу…

– У тебя язычок шершавый, прям как у телёнка… – опьянело шептала Лёве Она – та, чьего имени Аркаша так никогда и не узнал. Куда уж там ей Лёва залез с телячьими нежностями – оставалось только догадываться…

«Это Лёвины дела! – уговаривал себя перевозбудившийся мальчик, ребёнок – наивно считавший себя очень умным по причине двух десятков прочитанных книг. – Это меня не касается… Он просил дать кров, я дал… Сволочь, конечно, Лёва, на диване пристроился, где мои отец с матерью… Ну, а что ж теперь поделаешь? Не на полу ведь ему…»

Ближе к полночи возня унялась, кажется Лёва насытился и всхрапнул вздремнуть. Она же, просто покупная, просто по вызову – стала блуждать по тёмной большой квартире, и Аркаша заволновался: не спёрла бы чего-нибудь? Впрочем, входная дверь запиралась так, что без ключа изнутри не открыть, так что если чего и сопрёт – с украденным не выйдет, пока не выпустят…

Но у девки были другие планы. Она на цыпочках вошла, приоткрыв комнату в Аркашину спальню, и приблизилась. Выделялся на голом стройном теле белый широкий треугольник трусиков – стринги тогда ещё не придумали даже для проституток. Больше ничего на ней не было. Крупные обнажённые груди с бледными сосками слегка колыхались – когда девка комично пыталась не скрипеть половицами… Зачем она здесь, у Аркаши?

Аркаша упорно изображал из себя спящего и видящего седьмой сон. Он втайне надеялся, что Она приляжет к нему под бочок, растормошит… Но девка аккуратно, стараясь не разбудить спящее тело, стала вытаскивать слегка прижатое им одеяло…

Там, в зале, на диване-то одеял нет! Лёве пофиг, он казачьего рода, а эта женского рода, холодно ей отдыхать у Лёвы на плече после бурного вечера…

Так вот: за одеялом она в соседнюю комнату и явилась, оказывается, думая незаметно его прибрать и возле Лёвы накрыться для уюта…

Когда, вытравив одеяло из под «спящего», девка развернулась было уходить – Аркадий резким броском воспрянул и схватил её за тонкое запястье. Будь кобылка постарше – её от такого инфаркт бы хватил, а так – только ухнула, с молодых всё как с гуся вода.

– Ой! Вы чего?! Я не…

– Иди-ка ко мне… – пересохшим замогильным голосом позвал Аркадий. – Я не хуже Лёвика…

– Вы что, женщина?! – возмутилась потаскушка. – Я с женщинами не сплю, я не такая…

Кислов вначале обалдел, а потом всё понял: ночь, полумрак, неверный свет в окно от дворового тусклого, скрипуче-раскачивающегося на ветру фонаря… Длинные холёные волосы «лорда», тонкие черты лица, музыкальные гибкие пальцы продолговатой ладони… Оскорбление это или комплимент, но Она приняла Аркашу в темноте за девушку…

– Ерунду не болтай! – змеино шипел Аркадий, ко всему прочему не желающий и Лёву будить, по принципу «третий лишний» в сложившейся ситуации. – Какой я тебе «женщина»?!

И продемонстрировал отличительные детали – находящиеся на пределе возбуждения, потому что хотела того мама или не хотела, но борщами своими калорийными откормила норовистого жеребчика…

– Давай… – шептал обезумевший Кислов. – Иди ко мне… Сравнишь двух братьев… Который из нас…

Потаскушка оценила ситуацию и, мягко отстраняя порыв Аркаши, выдала с холодной, фальшивой игривостью «профессии про́клятых»:

– Я с двумя за ночь не договаривалась… Нужно сперва доплатить… Двадцать «баксов» за перегрузку…

Перевозбуждённый, голый, с «перпендикулярностью» половых признаков Кислов не хотел в такую жаркую минуту слышать о каких-то деньгах. Он метнулся к отцовскому бумажнику, но двадцати долларов там не было, лежали одни «полтосы»… Плевать, он швырнул девчонке чуть не в лицо полтос, не собираясь считаться, обезумев от вожделения…

– У меня сдачи нет… – оборонялась она – перетраханная, выхолощеная, пустая оболочка женственности, надеясь увильнуть.

– Да пошла ты со своей сдачей! – ярился Кислов, затаскивая её в свою постель, где ещё совсем недавно делил ночи с плюшевым медвежонком. Вырос, созрел мальчик незаметно для всех – и теперь неистовствовал в жажде, готовый хоть пулю в лоб получить – но своего уже не выпустить…

– Ну давай, давай… ну что ты, в конце концов, ломаешься, как девочка…

– Кто скажет, что я мальчик – пусть первый бросит камень… – хихикала неизвестная шлюшка, которая утром растворится, как галлюцинация…

А сама уже с ловкостью фокусника выхватила откуда-то, видимо, из-за резинки трусов, «резинотехническое изделие», прежде знакомое Кислову только как витиеватое ругательство, и стала привычно «зачехлять» Аркашу…

 

Потом было минуты две возни, пыхтения, возвратно-поступательных движений под изумлённым Н. И. Вавиловым на большом портрете (с непонятной целью Кислов держал на стене со школы портрет Вавилова и карту очагов происхождения культурных растений)…

Было бессмысленное и беспощадное, как русский бунт, опорожнение плоти в гуттаперчевую ловушку похоти, и льдом осыпающееся изнутри, сверху вниз, изумление:

– И что?! Вот это – всё?! Только это – и всё?!

Пораженный Кислов не препятствовал Ей уйти к Лёве (видимо, в их иерархии первый клиент важнее подсадного, дополнительного) и даже забрать его одеяло… Остаток ночи Кислов мучился мыслями – то ли всю мировую культуру кто-то обманул, то ли его, Аркашу, обманули?

 

*  *  *

 

Заснул он только под утро. Когда проснулся – Её уже не было, а весёлый и мурлыкающий всякие похабные песни кузен Лёва шкворчал на кухне яйцами. К счастью, только куриными – делал яичницу себе и братишке, нежданно-негаданно прошедшему «посвящение в мужики»…

 

Хочу я стать актрисой… Кинозвездою…

И проложить дорогу себе… талантом…

 

Невыспавшийся и убитый какими-то мрачными предчувствиями, тяжёлыми мыслями Кислов, замотавшись в осквернённую простыню, выперся к кузену.

– А! – обрадовался Лёва. – Да ты, брат, ходок оказался! Как тебе?! – и преспокойно продолжал свои старомодные провинциально-оренбуржские куплетики:

 

Ах боже, мама, мама, какая драма…

Вчера была девица – сегодня дама…

 

– Как её звали? – мрачно поинтересовался Кислов.

– Не помню… – склонил голову попугайчиком кузен. – Она говорила, да… Всё равно у них все имена выдуманные, так что не бери в голову…

Кислов понимал, что потерял что-то очень важное, и в то же время не мог понять – чего именно. Ценные, раритетные вещи были на месте, замков никто не вскрывал, с ковров никто ничего не снимал… И тем не менее Кикабидзе в голове пел у Кислова перевранный текст:

 

Вот и всё, что было… Вот и всё, что было…

Ты как хочешь это назови…

Для кого-то просто, рынок и свободы,

Для меня распятие любви…

 

– Яичницу будешь? – предлагал Лёва Аркаше его же собственные продукты из кисловского холодильника. – Давай, налегай… С тебя, кстати, двадцать долларов, она за дополнительных клиентов доплату берёт…

– Я ей пятьдесят дал… – с внутренней обидой, и вовсе не за потраченные деньги, на которые ему было совершенно наплевать, сказал Кислов.

– Вот сучка! – возмутился-восхитился Лёва, и в его хитрых распутных глазах видно было враньё. – Так она ночью с тебя взяла, а уходя – ещё и с меня прихватила… С ними ухо востро, Аркаша, они такие…

С наглеца Лёвы, выхлебавшего вечером всю «Медвежью кровь» и половину «Столичной», распоряжавшегося холодильником Кисловых, как собственным – Аркаша сдачу взял уже по полной, до последнего цента.

– Кое-чего не хватает! – хохотал Лёва. – Скажи-ка ещё «спасибо», что у тебя такой заботливый и знающий жизнь старший двоюродный брат!

 

*  *  *

 

На следующий день Аркаша Кислов сдавал в Универе зачет по палеографии, читал с листа фотокопии текст русской летописи про византийских царей, и преуспел в распознании закорючек. Окрылённый этим успехом – одной головной болью меньше студенту – вечерком Аркадий поспешил на квартирник с «Заколдованным Замком», где рассчитывал блеснуть собственной авторской программой.

«Заколдованный замок» – эта такая литературная настольная игра. Чем лучше авторы сочиняют для неё программу – тем она интереснее.

Суть достаточно проста: перед игроками карта, нарисованная от руки, с квадратами, по которым ходят фишки. Что находится в квадратах – выдумывает автор игры, сочиняющий порой замысловатые новеллы о лабиринте, полном чудес и коварных угроз. Идущие по лабиринту – попадают в разные игровые ситуации, с помощью игрального кубика определяют варианты поведения встречных мудрецов и чудовищ. В каждой комнате – отдельная новелла плюс шесть вариантов того, что может случиться с путником…

Замки компания Аркаши расписывала по очереди – дошло дело и до его творения. Это был древний лабиринт индейской цивилизации, то ли майя, то ли ацтеков, готовя задания для которого, Кислов проявил недюжинное знание индейской мифологии, добавив, впрочем, для колорита, и фигуру помогающего экспедиции «белоэмигранта из России» и пугающих философскими безднами представителей секты «эккзезиастики»…

Трогательная, детская, невинная игра – но требующая мозгов. Ведущий закладывает собственные ребусы и загадки, в данном случае, например – индейские, и горе той фишке, которая хотя бы в общих чертах не знакома с мифами о богах-ягуарах, Кетцалькоатле, Тескатлипоке [4] и прочей мезоамериканской экзотике. Ведь в знании старых сказок – отгадки на составленные Кисловым с подвохом задания для игроков…

Играя в, что называется, «разнополой» компании, Аркаша Кислов постоянно ловил себя на мысли, что желает почувствовать в себе изменения, свойственные существу, «ставшему мужчиной». То он не находил никаких перемен в сравнении с постыдной девственностью, то находил, что стал глупее. В обоих случаях эффект был явно не тот, на который студент рассчитывал…

Вот сидит приятная во всех отношениях девушка по имени Таисия. Таечка «забронирована» другом, так что тут вопросов каких-то там двусмысленных быть не может, Кислов ведь джентльмен… И всё же болезненно интересно – ощущает ли приятная во всех отношениях Тася изменившиеся флюиды юноши, ставшего мужем?

Но Таисия увлечена разгадкой жертвенника Кукулькана в комнате, в которую угораздило попасть её фишку. Ей не пройти, если она не отгадает перед выдуманным Аркашей оракулом трёх признаков возвращения Кукулькана… Она даже покраснела от азарта, перебирая в памяти школьные уроки про Кортеса и Писарро:

– Борода, борода… Белая кожа…

– Так! – милостиво кивает Аркадий, взявший на себя роль зловещего оракула, угрожающего утопить в серном озере фишку Таси. – Ну, а третий признак войска Кукулькана?!

– Э-э-э… Бороды, белая кожа… Э-э… Лошади, точно тебе говорю, Ал, лошади… Я помню, когда Кортес высаживался…

– Ты помнишь, как высаживался Кортес?! – хохочет их общий друг по прозвищу Теобальд. – Сколько же тебе лет, Тася?!

– Отстань, дурачок! В книжке было, когда Кортес высаживался, все пали ниц, потому что лошади…

Аркадий, как и все, имеет в этом обществе игровое имя «Аллегерд» – в просторечии здесь чаще бывает «Алом», чем «Аркашей». На правах ведущего он открывает заднюю страницу игрового сценария, и торжественно зачитывает:

– Бороды, белая кожа, лошади… Танаис проходит оракула Кукулкана!

Танаис-Таисия смотрит на ведущего лукаво, насмешливо, но в её зелёных глазах есть глубинки, как в России: нечто далёкое от первосмыслов первопрестольной и зыбко-зябкое, как отражение в холодных быстрых водах… Взгляды глаз юноши и девушки встречаются, и между ними проскакивает искорка, в которой взаимопонимание сулит райское блаженство… Обманчиво сулит, как уже понял Ал-Аркадий, потому что он же всё прошёл до последнего шлагбаума, и ничего там особенного нет, кроме слизи в резинки и на простыни…

Какой жестокий обман! Ведь если верить глубинкам этих поглощающе-зелёных глаз, таинственных озёр совершенства, то они манят окунуться во что-то невероятно прекрасное, в неслыханное блаженство, и можно пойти за ними на край света… Но для чего? Чтобы в итоге наполнить прозрачный мешочек какой-то дрянью, о которой в приличном обществе и сказать-то не решишься?

«Всё, наверное, потому, что ты начал с конца! – двусмысленно размышляет Ал-Аркадий, причем слово «конец» подразумевает разные значения. – Разговоры нужны, Аллегерд, искорки, блёстки, романтическая легенда, кружение намёков и тайных смыслов… Лёвино безобразие мало чем отличается от минуты в общественном туалете… Надо непременно переиграть партию… Тут без Кукулкана, сам видишь, никак не получится… Оракулы всякие, маракулы… Так, ладно… Человек я уже опытный, бывалый… Таисия – увы, девушка друга… Ладно, кто у нас свободен… Нечего тянуть кота за все подробности! Азалина… А что, ничего, хороша собой и неглупенькая…»

…Когда Азалина пошла на кухню выпить стакан воды, Кислов увязался за ней туда и, оставшись вдвоём, довольно сбивчиво, сумбурно предложил скоротать вечерок у него, ибо «хата совершенно свободна до субботы». Стараясь не мямлить, не смущаться и вообще вести себя по-взрослому, Ал в итоге добился только… пощёчины.

 

 

*  *  *

 

В следующие пару суток всплыло то, что «искушенный в женщинах» Ал, потративший на всё искушение 70 долларов, заработанных, между прочим, тяжёлым и тонким трудом антиквара, – совершенно не умеет разговаривать с девушками. Вообще-то красноречивый парень, затаив в себе великую тайну своего возмужания, постоянно косноязычил, то не умея сказать ничего, то говоря сразу всё. Итог в обоих случаях был примерно один, но во втором – заканчивался жёстче…

Подозрение о том, что в девственном состоянии он был умнее – крепло и пугало Аркадия. Кто бы мог подумать, что становление мужчины из мальчика так губительно влияет на мозги?!

В итоге Ал не придумал ничего лучше, чем снова обратиться к Лёве и его связам в мире падших женщин, в злом азарте распрощавшись с благородной идеей порадовать мать хоть какой-то суммой относительно-честно заработанных долларов.

Начались предвечерние ухищрения Аркадия-Аллегерда, дополнительно к бордовой атласной скатерти явились и благородные салфетки, вилки дополнились ножами, водка из «Гастронома» была перелита в гранёный хрустальный графин с хорошо притёртой, сверкающей, словно бриллиант в короне, пробкой-шишаком. Ал мечтал превратить платную собачью случку в красивое романтическое свидание, отчего, как он втайне и боялся, случка вышла ещё гаже и подлее, чем в натуральном её, помоечном виде…

Ближе к 9 вечера Лёва, румяный, похожий на фейерверк скабрезных анекдотов, появился с двумя размалёванными, с виду совершенно подзаборными девками-«плечевыми», и, вращая белками немного негритянских в своей яичной белизне глаз, показал Алу: «эта моя, та – твоя».

Ал уже и не спорил, и не боролся за право выбора – тем более что у Лёвы девки все были на одно лицо и под один фасон. Их одежда казалась рабочей спецовкой, потому что отличалась двумя общими для всех признаками: по последней моде и подешевле, чтобы одеться как журнале, но на вьетнамском вещевом рынке…

Погоня одновременно за модой и дешевизной сводила девушек в такой узкий коридор возможностей, что они казались участницами задних рядов одного и того же кордебалета…

Та участница кордебалета, которая досталась Лёве, называла себя Дианой. Та, которая досталась Аркаше, – звалась Анжелой. При их рязанских мордашках было понятно, что имена фальшивы – как и одежда, якобы от «кутюр», но скроенная корейцами в сыром нелегальном подвале…

Многообещающе сели под ордена за стеклом, выпили для разгона. Ал-Аркадий жаждал говорить – так, как ему выпадало иногда говорить с Таисией-Танаис или, на худой конец, с однокурсницами по истфаку, пока он не стал им делать грязных намёков… Кислов уже придумал, что наврёт, будто он участник Приднестровской войны (вызовет в девушке восторг и жалость), что он недавно вернулся с фронта, «и там ад»…

Далее Кислов перейдёт от «ада» к фразе – «а здесь рай, и вы, Анжела – рай», чтобы она начала его любить ушами, тем более что предоплату он ей передал уже в прихожей. Чего бы не полюбить слегка пылкого рифмоплёта, всё равно ведь уже всё оплачено?!

Кислов думал говорить о тяжёлых социальных проблемах, о народной нищете – которая, конечно же, его, Ала-Аркадия, обошла стороной (какой же юноша сознается, что нищий?), но которая его, как патриота, очень беспокоит. «Нищета порой толкает людей на ужасные поступки…» – такой фразой Ал рассчитывал растопить лёд в сердце проститутки, вырвать из неё признание, что и она лично вот не от хорошей жизни взялась за такой промысел…

Дальше у Ала-сценариста возникали некие размыто-воображаемые, но тем не менее, «высокие» отношения, в которых плата за раздвигание ног превращалась бы в «бескорыстную помощь жертве эпохи», и «если нужно – то я заплачу вдвойне, втройне, потому что между нами нечто большее, чем постель»… «Отношения» в понимании Ала вели не то, чтобы к браку, но к какой-то более-менее устойчивой и человечной связи, в которой грубость первой встречи уходила бы на дно памяти, нечто прекрасное и благородное заискрило бы между «справлением нужды»… Словом, Ал хотел получить кроме покорного тела ещё и душу продажной девки, и не понимал, что в таких желаниях более жесток, чем обезьяноподобные уголовники…

Анжела она или Диана, Катя или Тоня – ей ни в коем случае нельзя, противопоказано эмоционально вовлекаться в свои случайные связи. Так она отряхнулась и дальше пошла, и на следующий день забыла дурацкое приключение в старом доме, обвешанном холодным оружием и памятном холодными закусками… А если переживать сердцем каждого вот такого мерзавца Аркадия, который превращает сортир в храмовое помещение священнодействия – тогда никакого сердца бедной девочке, пущенной временем по заскорузлым рукам, не хватит…

Но и это Аркадий поймет лишь много лет спустя, когда поумнеет. Пока же он пыжится щебетать, душеизливаться, петь романсы (прекрасно выходит у него на три голоса с одноклассниками Ситниковым и Смайковым лермонтовский «Выхожу один я на дорогу…»), и всячески смущать женское сердце, отковыривая с упорством садиста защитную коросту, которой оно обросло…

Естественно, никаких парадных выходов «одному», вместе с Лермонтовым, Ситниковым, Смайковым ни на какую дорогу, блестящую «кремнистым путём», – не получилось. Выпив, крякнув и поблагодарив, Анжела сразу же полезла к Алу в штаны, расстёгивать «молнию» на ширинке, и стало ясно, что она не намерена выходить за пределы рабочих отношений.

Раздосадованный Ал поднял её с колен в капроновых чулках, посетовал, что надеялся поговорить по душам, как-то узнать её получше. На это Анжела с восхитительной наивностью круглой дуры выпалила вполне серьёзно:

– Я сегодня любимому обещала пораньше с работы прийти… Давай не будем тянуть…

Она и не тянула: поработала ртом, потом передом, а за поворот на живот для посещения «чёрным ходом» взяла дополнительно зелёную «десятку»… И, оправившись, быстро одевшись и пригладив волосы ладошками – упорхнула…

Прославилась она в судьбе и жизни Ала только одной исторической фразой-афоризмом. Да и то в самом начале встречи. Когда Ал из вежливости поинтересовался, доллары ли она предпочитает или рубли – она выдала с заученным апломбом:

– За советские рубли – вы бы жён своих *бли…

Грубо – но зато какая-то индивидуальность среди безлико-усреднённой анатомии…

Провожая Анжелу в прихожей и втайне ещё надеясь хотя бы на дружеский «чмок» в щёчку, вместо щетины пока обмётанную нежным пухом (конечно, не дождавшись ничего) – Ал мысленно ответил на афористичное предложение любить жену:

– А вот нет у меня никакой жены, Анжелочка… Теперь уж видно и не будет, учитывая, каким ужасом ваша прозаичность наполняет всё моё существо… Право, сударыня, я уж жалеть начинаю, что не кастрат и не импотент…

 

Кстати, именно в курсе успешно сданной палеографии Кислов почерпнул сведения о том, что древнерусское слово «б**дь» означало сперва вовсе не женщину лёгкого поведения, а наоборот: мужчину, который такими женщинами пользуется. И вообще это в палеографии понятие церковное, означающее множественную ересь, впадение во множество заблуждений разом…

Неудивительно, что с такими грустными мыслями Ал поднял через пару дней панику, обнаружив в ванной у себя, на головке не будем говорить, чего – как ему показалось, «сифилитические бляшки»… Сверяясь то с увиденным на краю плоти, то с корявой картинкой в маминой «Медицинской энциклопедии», Кислов готов был рыдать от ужаса, но знающий Лёва быстро пресек дурацкую самодиагностику Ала.

– Сам ты бляшка, Аркадий! Людей дёргаешь, от дел отрываешь… Это сыпь у тебя, грязнуля, потому что ты кончил и не помылся, мусульмане и евреи, чтобы такого не было, обрезание делают… У них воды мало… А у тебя персональная ванная комната, свинья, мой каждый день по два раза, и всё сойдёт… Надо же, выдумал! Сифилитические бляшки!

После Лёвиных утешений Ал и сам увидел, что никакого, даже отдалённого сходства у его гигиенической сыпи со страшными высыпаниями костоеды нет, и это всё больное, расшалившееся воображение.

То же самое, которое заставляет его, взрослого вроде бы мужика, спать с ночником и бояться темноты, когда он один ночует в квартире…

Ал пережил много смертей, причем в самом раннем возрасте, и никто не додумался хотя бы в соседнюю комнату отвести ребёнка от гробов с близкими ему, любимыми людьми…

Мальчик вдыхал запах смерти, видел её вблизи, рано отравился великим её таинством. И с тех пор стал видеть чертей по углам, гарпий за ночным окном, слышать отчетливые шорохи под кроватью и чувствовать дыхание призраков на затылке…

Не то, чтобы потом, с годами это прошло – с годами впечатлительный Аркадий излечился иным способом. Он сказал себе, что ему пофиг и на чертей и на упырей. Хотят, мол, меня убить – пусть приходят, поборемся… Больше чем сожрать никакая нечисть всё равно не сможет, а жизнь – не такая штука, чтобы панически за неё хвататься… Но это будет потом, много потом, а пока, в первой половинке 90-х – Аркадий ещё боится одиноких ночёвок…

Может быть, в регулярных ангажементах кузену Лёве была и доля этого страха ночного одиночества, скрипов и шорохов старого дома, в котором ночует со светом молодой, но сильно повреждённый временем человек? Страх ночи вошёл, так сказать, на паи с похотями ночными? Ал и сам бы не ответил на этот вопрос – сколько чего в его поступках…

Грызла не только похоть, но и совесть. Смутно вставал перед Аркадием вопрос о соответствии его поведения с любезной его сердцу программой Вертинского – «пора положить уже конец безобразиям, ведь и так уже скоро мы начнём голодать». Аркадий не без оснований подозревал, что их с Лёвой посиделки – самое что ни на есть безобразие, которому достойные граждане грозятся положить предел. Вспоминался грозный ветеран-афганец, преподаватель военной кафедры, который строил Аркашу с его однокашниками и полуматом-полуслезой усовещал их перед рядами скелетов БТР на задах университетского здания:

– И вы будущие офицеры? Да вы суки драные! Нефо-р-р-р-малы!!! Вы посмотрите на себя, лохматое отродье, вам и двадцати нет, а вы уже все общмалялись, все уже пере*блись, все уже пресыщенные, истлевшие, гонорейные… Это что, опора и гордость Родины?! Какие вы будущие офицеры – вы пидоры гнойные…

Поколение клоунов и подлецов молча и мрачно, в траурном строю внимало этому справедливому обличению, не смея ничего возразить. Иногда только правофланговый рослый Паша Срубов поправлял средним пальцем дужку дурацких круглых очков, какие раньше слепые носили, и интеллигентно бурчал:

– Не кричите не меня…

Паше казалось, что ветеран, пару раз заживо горевший в танке, кричит не на всё поколение в целом, а лично на него, Срубова. Но это было не так: просто Срубов ближе других стоял к отводившему душу наставнику… И «афганец» начинал даже комично извиняться перед Пашей, уверять, что конкретно к нему не имеет претензий…

«Пора положить конец безобразиям» – теоретически Кислов с этим совершенно согласен, а на практике чем занимается? Почему пьяный блуд потеет и пыхтит под родовым оружием на ковре, под дедовскими орденами, забранными в застеклённые рамки? На какой вид выходит героическая семейная витрина многих поколений безупречной доблести и честного служения Отечеству?!

А насчет «скоро начнем голодать» у Вертинского – тоже не праздные домыслы великого шансонье. Вот вернётся мама из командировки с кучей сервизов «Улыбка» с фаянсового завода, и что кушать-то? Фаянс? Зарплату маме давно не платят, стипендию Ал прогулял, пропил, и антикварные гонорары – тоже на исходе…

– И никто не додумался – просто встать на колени… – пел Вертинский с пластинки дальше, предавая раздумьям Кислова отвратительно-бесшабашный вектор: «Нет, у нас-то додумались встать на колени, каждая приходящая дрянь… Иное дело, что цели были отнюдь не столь благородны, как предполагал Вертинский»…

 

*  *  *

 

Последние доллары кончились на встрече с «Элен». Это была уже вымороченная встреча, не стало на столе уже ни водки, ни вина, ни салфеток – допивали бальзам на травах «Оренбург», который, вообще-то положено чайной ложкой в чай добавлять или там кофе… Но пили фужерами, до ломоты в висках, до головной боли, и привкус во рту оставалась такой, как будто в аптеке все скляночки выпил разом…

Элен, настоящего имени которой Ал тоже никогда не узнает, была чуть постарше предыдущих, и с каким-то, ощутимым за её худыми острыми плечиками прошлым…

«Ведь я институтка… Я дочь камергера…»

Ну, это конечно, Аркадий уже от себя шаблонно домысливал, мол, там революция – и у нас, там дочь камергера – и у нас… Но какое-то прошлое, конечно, было у 25-летней девицы с пьяняще-развратными чуть раскосыми глазами. А какое – она не сказала. Ал же приставал – потому что долго ему ещё пыхтеть до понимания, что девушкам их профессии нельзя эмоционально вовлекаться в контакт…

Немножко она всё-таки вовлеклась. Она звала его «Аркадием», а не просто «Эй, ты», и она ласкала рукой его курчавые байроновские локоны, ниспадавшие волной на плечи, восхищалась: «какие чудесные у тебя волосы»… И всё.

Но этого хватило, чтобы именно и только её Ал запомнил. Хотя чего запоминать? Бесенёнка сладострастия в глазах, не потухших, как у большинства? Дурацкое вымышленное имя-однодневку? Как её рука ласкала пышные холёные волосы, раздражавшие в школе военрука, а в Универе – весь преподавательский состав военной кафедры?

После этого доллары кончились, ненадолго пережив рубли в кошельке, бальзам «Оренбург» убрался в ховальное пианино в виде пустой бутылки с мутью осадка пальца на два у донышка…

Осталось только мальчишески хвастаться своим опытом и своей «искушенностью» – как если бы охотник похвалялся мастерством, расстреляв привязанных к кустам куропаток в упор… Ничего, ровным счетом ничего, кроме анатомического устройства женщин Ал из совместных с Лёвой игр – не вынес. И в этом смысле явно переплатил: 200 долларов, не считая рублей и спиртного из раритетного фортепьяно – за предмет, который можно бесплатно изучить в «Медицинской Энциклопедии», всегда подручной в доме Кисловых?!

Зато фортепьяно теперь звучало лучше, освобождённое от бутылок (исчезновение которых ещё придётся как-то объяснять усталой, изработанной маме). И когда «квартирник» Заколдованного Замка собрался уже у Кислова дома – девушка по имени Таисия сыграла на пожелтевших от времени клавишах слоновой кости меланхоличный этюд довольно чисто…

Этот новый Заколдованный Замок предоставлялся Смайковым, тем самым, с которым отлично раскладывался на партии романс «Выхожу один я на дорогу»… Смайков снабдил комнаты леденящими кровь готическими историями, предполагающими у игроков познания в области средневекового чернокнижия…

Великолепный вышел «Заколдованный Замок» у Смайкова – но девушка по имени Таисия была в этот раз не Танаис, а просто Тасей, и она играла на трофейном пианино из немецкого поместья, не торопясь сливаться с фишкой в игре. Может быть, она не очень хорошо знала сказки о чернокнижниках, в которых Смайков призывал искать ответы на квесты?

А может быть, она немножко ревновала, когда Ал хвастался, что к нему за доллары приходила некая Элен – не задаваясь уместным вопросом, зачем Тасе это знать и какой смысл в таком информировании? Тася слушала колко – с некоторой подначкой, но слушала. Другая бы сказала – а, не морочь мне голову, какое мне дело, кто к тебе ходит, у меня свадьба скоро, и совсем не с тобой! А эта слушала – и даже вопросы наводящие задавала:

– А ты можешь рассказать мне об этой девушке? – улыбалась Таисия-Танаис, глядя искоса, игриво, но проникновенно.

– С таким же успехом я мог бы рассказать тебе о Карле Марксе! – выдохнул Ал вместе с отчаянием. – Ведь я столько раз видел его портрет…

Действительно, кроме внешности, Ал ничего о той девушке не запомнил. Да и внешность как-то расплывалась в шаблон «резиновой женщины», у которой «вроде всё на месте», а до деталей уже дела нет никому…

 

*  *  *

 

Пройдут годы, и многие действующие лица этой трагикомедии под названием «начало 90-х» сойдут в небытие. Алу же, Аркадию, Аллегерду – предстоит многое пройти, и ещё больше – обдумать. В самых разных местах, куда забросит его жизнь – он будет мучительно размышлять – откуда берётся в человеке гниль, отчего покрывается плесенью душа? Вот, вроде бы, жил человек – и вроде бы ничего никому плохого не желал… Плохишом, который Родину за банку варенья, корзину печенья продать мечтает – не был… Когда призывали – шёл, когда объясняли – понимал… Но откуда-то же проникает она, гниль, убивающая человека изнутри, как тухнет и вздувается вонью банка овощного рагу, если в неё подтекает «воздушок»…

Что с нами случилось, почему мы прожили такую паскудную и стыдную жизнь? – уже на койках госпиталей для ветеранов войн и локальных конфликтов станет спрашивать у себя Аркадий Кислов, в узких кругах прозванный Аллегердом…

И почему так хочется любым, даже и черным вымыслом – закрыть, замести под половик ту гнусность юности, которую снова и снова возвращает услужливая память? Неужели только для того, чтобы выгородить до сих пор торгующего табачными изделиями кузена Лёву?! Да ведь с Лёвы какой спрос – он хиппи, оранжерейный цветок, человек времен упадка… Не он варвар, пасший коз среди руин великой империи… Не он – а, получается… Ты?!

Сахар, подлый синтетический сахар – побочный продукт производства спиртов, принес в жизнь людей кариес, которого люди, не знавшие синтеза сахаров, не ведали. Но ещё хуже – искусственный синтетический сахар, породивший культ сладости, наркотическое желание вкушать всё более и более сладкие ломти… И не видеть ничего за сладкими ломтями, даже уже ощерившейся в прыжке собаки-смерти…

Если совсем кратко говорить – поколение Аллегерда-Аркадия – подсело на синтез сладостей и стало патологически-сластолюбиво. Сладкоежки вроде кузена Лёвы – пьют жизнь подсахаренную, и никогда – даже когда бородатые исламисты станут тесаком отпиливать им голову – не поймут, что сладко жрать – это одно. А вот отстаивать эту жратву, и то место, на котором она возникла – совсем-совсем другое…

Предки знали это – а мы забыли. Мы дошли до того, что Крым или Донецк оказались для нас «заграницей». Ещё немного – и «заграницей» оказались бы для нас наши отрезанные уши или пальцы…

Сладко жрать, упиваться сладостью и по-лёвиному утешать себя тем, что «там, на Западе, культурные люди, они нас не вырежут» – может только круглый, растленный «перестройкой» дурак.

Да, они там очень культурные. Да, у них кушают с тремя ножичками и тремя вилочками, каждая – для своего блюда, и этот этикет формировался веками.

Но охотничью добычу, дичь, всё так же, первобытно, пещерно – жарят на огне и руками разламывают прожаренные куски. И это тоже сформированный веками этикет…

И если в тебе увидели дичь – утри с губ сахарный сироп. Потому что охотник есть охотник и он никогда не меняется. И несмотря ни на какую культуру поведения за столом – дичь всё равно едят руками…

 

Уфа, 9–16 июля 2016 года

 

[1] Картина Б. М. Кустодиева «Большевик», изображающая гиганта с красным флагом, идущего по улицам, крыши домов которых едва доходят ему до пояса, была написана в 1919 году, и с тех пор стала знаменитой…

[2] Леонидов перечисляет наиболее крупные финансовые пирамиды времен своей молодости.

[3] Гильош (от фр. guilloché — узор из волнистых линий) — орнамент в виде густой сети.

[4] Ацтекские божества: Кетцалькоатль — «Пернатый змей», учитель людей; Тескатлипока – «Дымящееся (огненное) зеркало», антипод Кетцалькоатля.

 

© Александр Леонидов (Филиппов), текст, 2016

© Книжный ларёк, публикация, 2016

 

—————

Назад