Александр Леонидов. Мускат и ладан

09.03.2015 13:04

Творческие новинки

Александр Леонидов

Мускат и ладан

Отрывок из романа

 

 

…Это было неслыханное безобразие! В закутке вахтера вместо собственно вахтера (божьего одуванчика, клонированного на четыре смены) сидел безобразный, уродливый, сизый, казалось – полуразложившийся алкоголик. Поднимаясь домой к надоевшей женушке, Михаил Сульпин думал прикрикнуть на этого незваного негодяя, но как-то осекся: алкаш глянул на доктора, и в глазах было столько бессмысленности, такой хаос духа… Стало ясно, что алкаш в таком состоянии ничего не поймет и ничего не ответит. Тем не менее, это был не сонный пьяница. Он протянул руки к Сульпину, пытаясь что-то мычать, и стал хватать ученого за рукав дорогого кашемирового черного пальто…

Сульпин увернулся и, недоумевая все сильнее, поспешил к лифту. Лифт не работал. Алкоголик вылез из вахтерского закутка и, разлаписто шагая, утробно урча (так, наверное, ходило бы на вывороченных корнях дерево, если бы научилось ходить!) двинулся вслед Сульпину.

Михаил Денисович уже раздумал выяснять, по какому праву алкаш торопится по мере своих слабых передвижных сил то ли обнять, то ли укусить визитера, и побежал по лестнице к себе на четвертый этаж. Сизый недочеловек следовал за ним – очень нетвердо, но целеустремленно, медленно, но с очевидной последовательностью намерений…

«Кто он такой? – панически проносилось в голове Сульпина – Чего пристал? Что ему нужно от меня?»

Все эти вопросы, несомненно, нуждались в разъяснениях, но в иной обстановке, например, с участием участкового милиционера. Оставаться для выяснения степени близости на полутемной подъездной лестнице Сульпин не желал, и его можно понять.

Взбежав на два пролета, Сульпин замер, перегнувшись через чиканные ножичками вельможной шпаны перила, и стал слушать. Сопение снизу, несомненно, приближалось, алкаш, сменивший вахтера, явно не оставлял своих надежд догнать доктора.

«Он убил вахтера! – почему-то стал думать Михаил Денисович, совершенно не заботясь о законе достаточного основания, изучаемого в течение жизни раза три – в ВУЗе, аспирантуре, докторантуре… – Он убил старика Ефстафьевича, загрыз, потому что алкогольная деградация личности достигла зоологического уровня… Он загрыз Ефстафьевича (боже, почему я совсем не жалею Ефстафьевича?!) и теперь хочет зубами порвать меня…»

Если бы Сульпина спросили в многолюдном помещении при ярком свете, с чего ему в голову пришел такой вздор, то он, наверное, задумался бы – не сходит ли с ума. Но помещение было совершенно безлюдным, лестница в этот поздний час не славилась торными тропами, а освещение мигало тусклыми лампочками, еле-еле показывая, куда идти…

«Вот почему я не жалею загрызенного дегенератом Ефстафьевича! – озарило доктора Сульпина – Это все из-за его экономии… Он постоянно воровал яркие лампочки и ставил в подъезде подешевле, слабоватные…»

Ноги у Сульпина тоже сделались слабыми и ватными, как лампочки покойного (?!) вахтера, но он превозмог секундную слабость и побежал что было сил к себе. Там дверь. Там жена. Там яркие люстры. Там телефон. Там можно будет все понять. Здесь ничего понимать не нужно: со времен австралопитеков есть мудрый инстинкт ничего не понимать при бегстве, а просто бежать, пока не убежишь…

Сульпин бежал, задыхаясь, между третьим и четвертым этажом его схватил за карман пальто некто. Схватил, дернул и уронил. Сульпин очень больно ударил колено, и оглянувшись, понял, что его схватила ручка мусоропроводного люка. Колено болело, дорогое модельное пальто порвалось по шлице. Сульпин вскочил, думая, что уже староват для таких гонок, и снова побежал.

У дверей квартиры он стал сразу и звонить в дверь, и совать ключ в замочную скважину. Ни то, ни другое не помогало. Изнутри в замок был вставлен другой ключ, а на трезвон никто не откликался.

Сульпин прислушался: хмырь, возможно, убивший вахтера (иначе куда делся вахтер, очень обязательный сталинский старик? Был вариант, что отошел пописать, но Сульпин был не в том настроении, чтобы остановиться на таком раскладе) нагонял. Ему было тяжело ходить, судя по звукам, его мотало из стороны в сторону. Потом начало спазматически, навыворот рвать возле мусоропровода, как раз там, где Сульпин так сильно ушибся. Но зачем, скажите на милость, человек, которому так тяжело ходить, упорно идет за другим на четвертый этаж? Немыслимо! Это погоня… Неизвестно кого, неизвестно зачем, но зато известно, за кем: кроме Сульпина на этой широкой мраморной и тускло освещаемой лестнице преследовать больше некого.

Сульпин оставил попытки вытолкнуть внутренний ключ своим, но удвоил усилия по трезвону. Он даже подумал, что такой трезвон разбудил бы и загрызенного одичавшим от пьянства выродком Ефстафьевича…

Трезвон разбудил другого человека. На трели звонка отозвался, наконец, родственник Сульпиных из Кинешмы Анатолий Каланча, более известный обществу и милиции под кличкой «Толя-Тунеядец».

Толя был двоюродным племянником со стороны супруги Михаила Денисовича и приехал в столицу искать счастья. Сам себя он называл поэтом, писал какую-то невообразимую галиматью, а на законное требование предъявить членский билет союза писателей только горько усмехался.

Толю-тунеядца жестоко преследовали. Причина была вовсе не в вызывающем поведении Толи (оно ничуть не выходило за рамки обыденного, привычного участковым тунеядства), а в его вызывающей внешности. Природа, обделившая Каланчу вожделенным поэтическим талантом, щедро воздала ему по линии телесной. Был Толя почти под два метра ростом и мог бы играть в волейбольной команде, если бы не был бочонкообразно толст. Вширь далеко выпирало его шаровидное пузо, а диковатую харю обрамляла неопрятная рыжеватая борода. За бороду и бандитское выражение лица Толю называли в народе «жопой в кустах». Казалось невероятным, чтобы такой здоровенный мужик, способный, как казалось, унести на плечах шпалы, как погоны, – совершенно нигде не желал и не мог работать.

Тунеядцу приличествует быть мелким, хлипким, болезненным – тогда ему многое сходит с рук. Но когда ты щедро одарен и весом и ростом – жди, что за каждый год тунеядства к тебе наведаются не единожды, пугать и стыдить.

Толя-тунеядец приехал в Москву к своей тетке, не без оснований считая, что в названном своем дядьке встретит немалую оппозицию тунеядному времяпрепровождению. Кому понравится, если у тебя в квартире – пусть даже и академически большой – заведется двухметровый амбал, спящий до часу дня, потом сонно пьющий чай, валяющий дурака возле новенького цветного телевизора (явно более дорогого, чем его жизнь), а вечером шляющегося по сомнительным и компрометирующим семью литературным сборищам?

Сульпин с первых дней, ясное дело, невзлюбил Толю Тунеядца и охотно расставшуюся с ним кинешимскую родню жены. Но Ефстафьевич, если погиб, то недаром: он примирил в тот нелепый вечер названного дядю и племянника. Когда Толя Тунеядец отпер, наконец, проклятую дверь, Сульпин чуть не подпрыгнул на высоту его роста, в попытке родственно облобызать.

Толя боязливо попятился, ожидая подвоха. Михаил же Денисович радостно подумал, что с такой бородатой гориллой за плечами он может весьма смело встретить негодяя, закусавшего гнилыми осколками зубов бедного ветерана в пропахшем грузинскими чаями закутке вахтера.

– Толя, ты посмотри, какая шваль к нам в подъезд забралась! – взвизгнул Сульпин, сорвавшись на предательский фальцет. – Не иначе, как вахтера убил за два рубля!

Сизый и заплывший алкоголик в рванье, утративший человеческий облик, казавшийся склизким, как гнилой фрукт, показался вдалеке. Он продолжал свое трудное, но неизменное движение – на сближение с Сульпиным. Чувствуя за спиной поддержку здоровенного Толи Каланчи (видимо, все в роду такими рождались, и фамилия-то говорящая) – Сульпин набрал в легкие воздух, чтобы обдать негодяя-преследователя бранными словами. Вместо этого нырнул в квартиру и торопливо закрыл дверь.

– Михаил Денисович, что случилось? – недоумевал заспанный Толя с бороденью набекрень. – Если вы так насчет пятнадцати рублей со стола, так я, Родиной клянусь, перезайму, или с гонорара ближайшего… Меня в литжурнал берут, подборку сказали готовить… Вы бы дали мне вашу печатную машинку, вам же лучше: я сразу 15 рублей вернуть смогу…

Сульпин не слушал этой ерунды, навалился плечом в крестовину двери и прильнул зрачком к дверному глазку. Неутомимый морально-бытовой разложенец со своей крейсерской скоростью добрался с той стороны до самой квартиры и остановился перед ней.

– Ну, и что ты теперь будешь делать, сволочь? – позлорадстсвовал Сульпин.

Толя Тунеядец, приняв столь комплиментарное определение на свой счет стал бубнить про непонятость и недоразумения личностного восприятия.

Сульпина не интересовали сложные и запутанные отношения Толи Каланчи (псевдоним – Верхоглядов) с мировой и отечественной литературой. Его не волновала судьба исчезнувших со стола 15 рублей (фиолетовой пятерки, трех зеленых трешек и олимпийского круглого тяжелого рубля). Даже проблемы научной специализации в тот момент не интересовали доктора Сульпина, даже голосование в Академии медицинских наук. Он весь превратился в зрение и слух: что будет делать алкоголик, загрызший (возможно) Ефстафьевича? Буянить, ломиться в дверь? Тихо и подло, по крокодильи, караулить?

Алкаш не оправдал предполагаемых ролевых моделей. Он встал прямо напротив Сульпина, заглядывая красноватым мутным бельмом в глазок с другой стороны. Корявая рука, скрюченная артритом (и уже давно – профессионально отметил доктор) – стала тихонечко скрестись в дверь…

Это было нелепо, немыслимо, дико! Так игриво может скрестись любовник в дверь будуара, но не потерявший личность пропойца в абсолютно чужую квартиру!

Почему-то у Сульпина возникла только одна ассоциация – вот так, тихонечко, теряя последние силы, скребется в крышку гроба заживо погребенный…

Прямо скажем, притянутая за уши ассоциации покоя в душе не надбавила. Сульпин мелочащимся стариковским прискоком отбежал поглубже в неприкосновенное свое жилище и предоставил смотреть в глазок поэту-символисту Анатолию Верхоглядову.

– Это кто, дядя Миша? – лениво поинтересовался после просмотра Толя Тунеядец, почесывая что-то в трико между ног. – Это с вами? Какой-то вид у него не кошерный…

– Этот не со мной… Этот гнался за мной… – выдавил Сульпин, которому категорически не нравилась вся история, не допускавшая выхода с достоинством. В этой истории он был либо трусом, либо жертвой, но никак не победителем и не лидером ситуации.

– Может, его подвергнуть товарищеской критике? – спросил Толя, разминая один пудовый кулак в другом. В этот момент он так понравился Сульпину, что тот даже решил почитать на досуге Толины стихи.

– Надо бы в милицию позвонить! – покачал головой Сульпин. – Тут, Толя, убийством пахнет! Ефстафьевич там в луже крови лежит…

Бог его знает, откуда Сульпин взял картинку убитого Ефстафьевича, но она засела в памяти довольно живо. Теперь Михаил Денисович и в самом деле думал, что видел труп бедного старика, или, по крайней мере, что-то, точно указывающее на труп при более детальном осмотре.

Стали звонить в милицию. Милиция отозвалась быстро, а прибыла ещё быстрее. Звонок над дверью затренькал, и Сульпин побежал предаваться в руки отечественному правопорядку.

Отечественный правопорядок при взгляде в глазок сразу не понравился Сульпину. Только потом Сульпин понял, почему. Форма мышиного цвета, фуражка с красным околышем и звездой-кокардой – все было у милиционера на месте. Но лицо… Холодея, Сульпин понял, что лицо милиционера – то же самое пропитое, сизое, деформированное многолетней пьянкой лицо убийцы Ефстафевича…

Когда по ту сторону дверной доски «милиционер» понял, что его раскусили (не дав раскусить ему никого в прямом смысле слова) – он перестал звонить и замычал, снова заскреб пальцами в дверь…

Сульпин оглянулся на телефон и только теперь заметил: телефон отключен, вилка висит в стороне от розетки… А ведь он звонил по телефону, звонил в милицию, 02, и его там выслушали, и обещали прислать наряд…

Господи, да что же это такое происходит? Схожу с ума? – метались мысли у Сульпина. – Но Толя же свидетель… Толя… Толя… А что если он не Толя?!

Осторожно, бочком Сульпин стал пробираться по коридору на кухню. Толя хозяйничал там, повернувшись ко входу широкой твердокаменной спиной былинного богатыря. У Сульпина потемнело в глазах: он видел, что у Толи в руке окровавленный нож, и что Толя что-то разделывает на кухонном столе, пыхтя и сопя от усердия…

«Этого не может быть!» – сказал себе Сульпин. Этого действительно, не могло быть. Потому что и жена… Где она, кстати? Нет, этого не может быть, Толя-тунеядец, он идет по другой статье, он вовсе не упырь… Михаил Денисович знает его много лет, ездил к его маме в Кинешму, да нет же, нет!

Ничего, конечно же, и не было. То есть было – и красный нож в руке Толи Тунеядца, и то, что он разделывал на кухонном столе. Но разделывал он ножом популярную в СССР консервную банку «бычки в томате». И красен был нож вовсе не от крови, а от тех томатов, которыми обложили бычков.

Толя был очень большим, ромбовидным, наиболее выпирал в районе пуза и задницы, хотя и плечи у него были широченными. Он к тому же постоянно не имел денег, и потому постоянно был голоден. И в этот раз он достал банку с бычками, чтобы подкрепится перед сном.

Обернувшись, и увидев в каком состоянии его дядя, Толя впервые в жизни пожалел, что тунеядец. Никак не мог он предположить, что у москвичей такие чувства вызывает вскрытие банки бычков в томате! Дядя, бледный, как полотно, с полным безумия взором, смотрел на кинешимское отродье так, как только Тарас Бульба умел смотреть на Андрия, намереваясь исправить свою ошибку…

– Дядя Миша… – пролепетал смущенно Толя – Я искуплю… То есть компенсирую… Я завтра же точно такие же консервы…

Сульпин схватился за сердце и стал медленно оползать по стене…

 

* * *

 

В это время желтобокое зеленоглазое такси подвезло к дому супругу Сульпина, возвращавшуюся с затянувшегося банкета терапевтического общества. Несмотря на многочисленные меткие тосты, Аврора Яновна была совершенно трезва, и крайне раздражена, увидев в вахтерском закутке совершенно пьяного консьержа.

– Ты что это, Ефстафьевич? – строго спросила она.

Ефстафьевич смотрел тупо и бессмысленное, из глаз вытекали незаметные для обладателя слезы. Ветеран великих строек социализма, коротающий на вахте в доме академиков свои последние годы, славился своей железной дисциплиной. И вдруг – такой конфуз, нализался в стельку, да ещё и на своем боевом посту!

– Хороши вы все! – дыхнул на Аврору портвейновым перегаром вахтер. – Все растащили, разворовали! Довели державу! Все похерили!

– Что ты такое несешь, Ефстафьевич?! – ещё больше изумлялась Аврора Яновна – Кто растащил? Я растащила?!

– Меня сам Михаил Иванович Калинин ценил! – зачем-то сообщил Ефстафьевич. – Своей рукой ордена вешал! Я строил… А вы все растащили…

– И что же я растащила?!

– Детей своих, неродившихся, по поликлиникам растащила! – нагрубил пьяный ветеран. – Только о себе думаете! Страну угробите!

– Подонок! – прошипела Аврора Яновна, задетая за живое и уже продумывавшая планы мести зарвавшемуся холую. – Я тебе покажу – по поликлиникам… Ты у меня сам из поликлиник больше не вылезешь…

Лифт не работал, но от злости Аврора сама не заметила, как взлетела на свой этаж. Перед дверью в их с Михаилом Денисовичем квартиру лежал алкаш – то ли мертвый, то ли в полной отключке. Оценив его состояние по-медицински точно – в любом случае, как беспамятство – Аврора Яновна несколько раз пнула его под ребра модельной туфлей на высоком каблуке. Злость немного утихла, но ещё саднила в душе.

Дело в том, что Аврора Яновна не всех детей развезла нерожденными по поликлиникам, как изволил выразиться дерзкий ветеран, знавший всю подноготную обитателей здешнего террариума. Одного она все же родила, на радость мужу. Как и большинство тогдашних горожанок, Аврора не знала, зачем людям дети, и полагала (как и большинство) – что это такая игрушка, чтобы не скучно было. Оттого одного сына, думала Аврора, вполне достаточно – поиграться в куклы в редкие часы досуга между важной медицинско-исследовательской работой…

Очень скоро Аврора поняла, что ребенок – игрушка надоедливая, и уже в младенчестве их Стасика стала жаловаться Михаилу, что «деградирует» среди пеленок и марлевых подгузников, что ей непременно нужно на работу, в коллектив, для интеллектуальных бесед и духовного развития.

Она бросала Стасика на руки мужу и убегала из мещанского домашнего ада на много часов. Именно тогда у неё окончательно расстроились отношения с мужем, для карьеры которого так много сделал её отец. Михаил не понимал духовных потребностей «современной женщины» и орал всякий раз, что молочка в бутылочке Стасику не хватило, что он плакал, что Михаил хотел бы иметь женскую грудь, дабы его покормить самому, но для таких вещей нужна мама! А мама шлендрает по научным советам, потому что она, видите-ли, деградирует от материнства!

Денег в семье было – курам не склевать – и потому стали нанимать нянек, но няньки все попадались непутевые – пьющие, гулящие, безалаберные. Да и то сказать! В семидесятые-то годы, когда любому в любом месте «был готов и стол и дом» – разве нормальный человек пойдет в прислуги?

Стасик рос болезненным и с отклонениями, а достигнув отроческого возраста и вовсе однажды, за недостатком пригляда сильно ученых родителей, утонул летом в реке. Сульпины погоревали, конечно, как положено, да постепенно и забыли. Словно бы сатана выдернул из их обычаев какую-то нарывавшую занозу – чтобы уж без всяких ограничений предаться оргии учености: кафедрам, советам, диссертациям, рецензиям, банкетам и пикникам с нужными людьми под коньячок «КВ».

Игрушки не стало. Выяснилось, что не очень эта игрушка была и нужна. Смерть единственного сына полностью пресекла ученый и честолюбивый род, поскольку Сульпины, как говорят евреи, «сложили все яйца в одну корзину». И когда судьба раздавила её – не осталось никакого запасного варианта.

Шли годы. Сульпины наращивали влияние в ученом и даже политическом мире, входя в высшую элиту государства. Михаил Денисович все глубже осознавал себя бесплодным пустоцветом, потерявшим что-то главное в жизни. Аврора Яновна, напротив, с холодной прибалтийской русалочьей рассудочностью все больше чувствовала свою правоту в жизни, необходимость жить, как жила. Супруги, которых ничто больше не связывало, расходились все дальше.

Некогда их связывала ещё и общая наука, но и эта бечева размочалилась: Сульпин чем выше рос, тем меньше верил в то дерьмо, которым поливали его корни. Он становился опасным нигилистом от науки, и не раз, то в шутку, то всерьёз говаривал:

– Единственное, что мы, врачи, знаем о человеке – то, что мы ничего о нем не знаем…

Это бесило Аврору Яновну, по её мнению, такой цинизм дискредитировал семью и отрицательно влиял не только на карьеру «блажного дурака», как она ласково величала своего Мишу, но и его супруги. Она-то слабины в символе веры не давала: всегда в строгих костюмах, с профессиональными наградами на груди, с туго стянутыми в пучок волосами, где уже предательски стала серебриться седина, она казалась машиной по оформлению ВАКовских стандартов…

Но как бы ни было в женщине вытравлено все человеческое – в глубине её, в подполье, всегда остается что-то от своего пола. И потому женщине, угробившей всех своих детей в утробе, а одного несколько позже, всегда будет обидно напоминание о такой стороне её блистательной биографии. Вот почему Ефстафьевич по редкой своей пьяни сумел разбудить в формалистке фурию, и вот почему Аврора Яновна с такой силой и ненавистью пинала бесчувственного пьяницу, валявшегося непонятно зачем (хотя понятно – халатность Ефстафьевича, пропустил чужого!) на лестничной площадке Сульпиных…

Открыл дверь на требовательный звонок Авроры её племянник, одаренный юноша тридцати лет, Толя Каланча-Верхоглядов. Толя был очень смущен и глазоотводчив, как будто он только что украл (так, в общем-то и было – Толя украл сперва 15 рублей с рабочего стола дяди, а потом консервы «Бычки в томате»).

– Что случилось, Толя?! – спросила Аврора Яновна, за неимением детей рыбьей душой смутно прозревая в Каланче подобие сына.

– Дядя Миша… – залепетал Толя-тунеядец. – Он сильно выпимши пришел… Какого-то алкаша с собой привел, но оставил за дверью… Потом по телефону кому-то звонил, а телефон-то отключенный… Я спал, отключал, чтобы не трезвонили… А он позвонил и с кем-то говорил… А потом вообще…

– Что?

– Вообще… Упал – я его на диван отнес и там положил.

– Что же это сегодня такое?! – вконец разозлилась Аврора Яновна. – Всемирный день алкоголизма?!

Аврора решительным шагом, скинув туфли, направилась разбираться с мужем, а Толик-тунеядец семенил следом и что-то бормотал про рубли, бычки и томаты…

По итогам дня хворый сердцем Сульпин был жестоко обруган за «позор семьи», алкаш с лестничной клетки увезен в вытрезвитель унылыми милиционерами, а Ефстафьевич наказан выговором по службе. Пьянство Ефстафьевича заметила в тот день не одна Аврора, но, к стыду Сульпина, кроме этой стервы никто из академиков не жаловался.

– Подумай, что будут говорить соседи, если они увидят тебя в таком виде! Ты уважаемый человек и вдруг! Что будут думать о нашей семье?

– А нет никакой нашей семьи, – огорошил супругу Михаил Денисович. – Нет, и не было никогда… Семья – это дети… А не пять диссертаций в одном домашнем шифоньере…

Сульпин после сердечного приступа изменился. Он извинился перед Ефстафьевичем за жену-дуру (теперь он счел возможным говорить об этом совершенно открыто), осознал свою жизнь конченной и возлюбил всем сердцем Толю-тунеядца.

Мир для Сульпина перевернулся. То ли он тронулся рассудком, то ли наоборот вошел в ум из помешательства, но осознал космос совсем иным. Для советского ученого, вроде Авроры Сульпиной, дочери Яна Гелиевича, космос представлял из себя черную дыру, в которой иногда происходят случайные и бессмысленные вспышки. Соответственно, все поведение и в быту и на работе было продиктовано этой картиной «мешка с нелепостями»: нечто возникло из ниоткуда, и нужно успеть им воспользоваться, пока оно не провалилось в никуда.

Сульпин же вдруг, как еретик академических сфер, осознал остро и эмоционально, что все связано со всем, ничто не случайно и ничто не исчезает, и за свободой стоит предопределенность, а в предопределенности этой – живет парадоксально для рационалистов свобода воли.

И человек – не просто пользователь случайных стечений обстоятельств, а актор некоей высшей воли. Не актер – именно актор, производящий акт. Вначале Сульпин легкомысленно проговаривался об этом. Мог с улыбкой выдать коллегам:

– Зло – живое существо, я могу это доказать…

– Что?! – терялись те в видавших виды, Солженицына, Галича и Высоцкого курилках.

– Зло – живое существо, обладающее интеллектом. Понимаете, любое стихийное явление можно отразить соответствующей технологией. Молнию – громоотводом, например. Молния не приспосабливается к преодолению громоотвода, она безмозгла, ей безразлично – куда бить. А зло в мире – приспосабливается обходить любые преграды. Оно снова и снова находит лазейку. Вывод? Ему не безразлично собственное действие, как молнии. Оно – живое, приспосабливающееся существо. Его нельзя отразить стандартными мерами – оно осмысляет эти меры и учится каждый раз обходить их новым, нестандартным образом…

Михаил Денисович думал, что его мысль найдут остроумной. Но её таковой не нашли. Это не над КПСС хихикать, обнаруживая похвальное в интеллигенции вольнодумство. Это что то большее и страшнейшее…

– Миша, – сказали ему дружески, – никогда такого больше не говори… Если не хочешь, чтобы тебя упекли в дурку, не говори…

Миша не стал говорить. А если иногда и говорил, то только на мертвой латыни.

– Morbi sit ex quo pravitas, pravitatis et agendum remotis…

Врачи его понимали, а всем остальным и не нужно было понимать. Для Михаила Денисовича все встало на свои места. Странные события и бессмысленные диалоги последних двух лет сложились в мозаику смысла. Жизнь – кончена, и ничего не поправить. Но важнее жизни – предназначение. Человек рождается для своей миссии и проживает со смыслом, если исполнит её. Поскольку он, Сульпин, свое отжил, остается только ждать знаков судьбы, истолкования его миссии.

Он не ученый. Он – шарлатан, протирающий штаны в президиумах, и следящий не за явлениями природы, а за процедурами выдвижений на посты и голосований по кандидатурам. Он не муж, потому что его жена – бесполая русалка. И он не отец, потому что просто не отец. Значит, все это мимо и побоку. Нужно ждать того, что свяжет его с великой мыслью Космоса и позволит перед погибелью во спасение души исполнить свое предназначение!

—————

Назад